Глава тридцать четвертая




 

Ромеш провел в Калькутте около месяца. Для Комолы это был не такой уж малый срок. В ее жизни пронесся стремительный поток перемен. Как заря в одно мгновенье расцветает яркими лучами утреннего солнца, так за ко­роткое время женственность Комолы, пробудившаяся от сна, вмиг пышно распустилась. Неизвестно, сколько бы ей пришлось ждать этого пробуждения, если бы не дружба с Шойлоджей, свет и тепло любви которой со­гревали сердце Комолы.

Тем временем, видя, что Ромеш задерживается, и усту­пая настойчивым просьбам Шойлоджи, дядя снял для Ромеша и Комолы домик, стоявший на окраине города, у самого берега Ганга. Он перенес туда некоторые вещи, чтобы придать жилищу более уютный вид, и нанял слуг, которые должны были привести дом в порядок.

Когда после длительного отсутствия Ромеш вернулся в Гаджипур, им с Комолой незачем было жить в доме Чокроборти. С этого дня Комола вступала во владение своим собственным хозяйством.

Вокруг их бунгало оказалось достаточно земли для того, чтобы развести сад. К дому вела тенистая аллея из высоких деревьев шису. Мелкий, по-зимнему, Ганг далеко отошел от берега, поэтому между домом и рекой оказа­лась илистая отмель. Это своеобразное поле крестьяне засеяли пшеницей, а кое-где устроили бахчи для дынь и арбузов. У южной, обращенной к Гангу стены дома, росло огромное дерево ним, под которым был устроен легкий навес.

Дом долго пустовал, и участок был совершенно за­брошен: деревьев в саду не осталось, а комнаты были забиты сором. Но это запустение особенно нравилось Комоле. В восторге от того, что она наконец будет хо­зяйкой в своем собственном доме, Комола все в нем на­ходила прекрасным. Она уже заранее обдумала, что будет в каждой из комнат, и где какие деревья посадить.

Посоветовавшись с дядей, она распланировала участок так, чтобы ни один клочок земли не пропал зря. Она сама следила за установкой очага в кухне и производила в пристройке все необходимые поправки. Жизнерадост­ность в Комоле била ключом. Целый день в доме не пре­кращались чистка, мытье, уборка.

Лишь в домашнем труде женская красота раскры­вается во всей своей разносторонности и обаянии. Те­перь, когда Ромеш наблюдал Комолу за этими хлопотами, она казалась ему птицей, выпущенной из клетки. И Ро­меш со все возрастающим изумлением и восхищением любовался ее сияющим лицом и ловкими движениями. До сих пор ему не приходилось видеть Комолу в этой стихии, теперь же новая роль, роль хозяйки, придавала ее красоте какое-то величие.

— Что ты делаешь, Комола? Ты же устанешь! — ска­зал он, подходя к ней.

Комола на мгновенье оторвалась от работы, подняла голову и, улыбнувшись Ромешу своей милой улыбкой, проговорила:

— Нет, что ты, ничего со мной не случится!

Приняв внимание Ромеша за похвалу ее работе, она тотчас взялась за нее с новой энергией. Очарованный Ромеш нашел предлог снова подойти к ней.

— Ты уже ела, Комола? — обратился он к девушке.

— Конечно, а как же иначе? Давно уже позавтракала.

Ромеш, разумеется, знал об этом и все-таки спросил, чтобы хоть чем-нибудь выразить ей свое внимание, да и нельзя сказать, чтобы этот праздный вопрос был неприятен самой Комоле.

Желая не упустить нить разговора, Ромеш снова обра­тился к ней:

— Зачем ты все делаешь сама? Дай я помогу тебе!

У деятельных людей есть тот недостаток, что они всегда относятся с недоверием к возможностям других. Они боятся, что если за их дело примется кто-нибудь другой, он обязательно все испортит. Поэтому Комола, смеясь, сказала.

— Нет, эта работа не для тебя.

— Мы, мужчины, народ очень терпеливый, — ответил Ромеш, — поэтому кротко сносим презрение женщин и не бунтуем. Представляю, если бы женщина очутилась в таком положении, какую бы ужасную бурю она подняла! Ну, а почему ты дяде не запрещаешь помогать, неужели только я такой неспособный?

— Не могу тебе этого объяснить, но стоит лишь мне представить, как ты выметаешь сажу из кухни, меня на­чинает разбирать смех. Уходи отсюда, смотри, какая пыль!

Ромеш пытался продолжать разговор:

— Но ведь пыль людей не выбирает, она садится и на тебя и на меня.

— Так ведь я работаю — и мне приходится терпеть. А тебе зачем дышать пылью?

Понизив голос, чтобы не слышали слуги, Ромеш нежно сказал:

— Я хочу делить с тобой все — будь то работа или что-нибудь другое.

Комола залилась краской и, ничего не ответив, отошла в сторону.

— Вылей-ка сюда еще кувшин воды, — обратилась она к Умешу, — разве не видишь, сколько грязи здесь на­копилось! Дай мне метлу! — Сказав это, она с особым рвением занялась уборкой. Глядя, как Комола орудует метлой, Ромеш с беспокойством воскликнул;

— Ах, Комола, зачем ты это делаешь?

Вдруг за его спиной послышался голос:

— Что же плохого в этом занятии, Ромеш-бабу? Вы научились английским манерам и готовы сколько угодно твердить о равенстве. Но если считать труд подметальщиц унизительным, зачем допускать, чтобы слуги этим занимались? Я, может быть, и глупец, но спросите меня, что я думаю по этому поводу, и я вам отвечу: в руках старательной девушки каждый прутик метлы мне кажется прекрасным и светящимся, словно солнечный луч. Я почти закончил расчистку твоих джунглей, мать, — продолжал Чокроборти, — теперь тебе придется указать мне, где и какие овощи ты хочешь посадить.

— Потерпи немножечко, дядя, — ответила Комола, — дай мне вымести эту комнату.

Закончив уборку, Комола накинула на голову край сари и вместе с дядей вышла в сад. Там она с озабочен­ным видом, принялась обсуждать, где устроить огород.

В хлопотах незаметно пролетел день, но дом так и не был полностью приведен в порядок. Это бунгало давно уже пустовало и стояло запертым. И теперь, прежде чем поселиться в нем, надо было еще несколько дней мыть и скрести комнаты, проветривать помещение.

Поэтому к вечеру им опять пришлось возвратиться под кровлю Чокроборти. Сегодня это весьма огорчило Ромеша. Он весь день мечтал, как вечером, сидя в этом тихом домике, при свете лампы, он будет изливать свою душу стыдливо улыбающейся Комоле. Теперь же, пред­видя задержку с переездом еще на несколько дней, он отправился в Аллахабад, чтобы устроиться в местную адвокатуру.

Глава тридцать пятая

 

На следующий день Комола пригласила Шойлоджу на обед в свое новое жилище. Молодая женщина, накор­мив Бипина, проводила его на службу, а затем пошла к подруге. Уступая настояниям Комолы, дядя решил осво­бодиться на этот день и устроил в школе каникулы. Под деревом ним женщины разложили всю провизию и при деятельном участии Умеша занялись стряпней.

Когда обед был приготовлен и все поели, дядя уда­лился в дом подремать, а подруги, усевшись в тени, стали вести свои нескончаемые разговоры. Спокойная беседа зимним солнечным днем на берегу реки в густой тени дерева так успокаивающе подействовала на Комолу, что все ее тревоги унеслись далеко, далеко, словно коршуны, которые парят в вышине и на фоне безоблачного неба кажутся едва заметными точками.

День не успел еще угаснуть, как Шойлоджа забеспо­коилась и стала собираться домой, — скоро должен был возвратиться со службы ее муж.

— Неужели ты хоть на один день не можешь отсту­пить от своих правил, сестра? — спросила ее Комола.

Шойлоджа ничего не ответила; слегка улыбнувшись, она коснулась рукой подбородка Комолы и отрицательно покачала головой. Затем вошла в дом и, разбудив отца, сказала, что собирается домой.

— Идем с нами, милая, — обратился Чокроборти к Комоле.

— Нет, — ответила она, — мне тут надо кое-что сде­лать, я приду попозже.

Дядя оставил с Комолой своего старого слугу и Умеша, а сам отправился проводить Шойлоджу. У него еще были здесь какие-то дела, и он пообещал скоро вернуться.

Комола окончила свои хлопоты еще до захода солнца. Плотно укутавшись в теплую шаль, она вышла в сад и села под развесистым деревом. Там, далеко на западе, за высоким берегом, у которого стояли парусники, устремляя в багровое небо свои черные мачты, садилось солнце.

К Комоле тихонько подошел Умеш.

— Мать, ты давно не жевала пана. Перед тем как уйти из дома дяди, я взял его и принес сюда, — и он про­тянул ей завернутый в бумагу пан.

Комола, наконец, очнулась и, заметив, что уже совсем стемнело, поспешно встала.

— Мать, господин Чокроборти прислал за тобой эки­паж, — проговорил Умеш.

Перед тем как уехать, Комола вошла в дом, чтобы еще раз взглянуть, все ли в порядке.

В большой гостиной, на случай зимних холодов, был устроен камин. На каминной доске горела керосиновая лампа. Туда же положила Комола сверток с паном и еще раз обвела глазами комнату, перед тем как выйти. Вдруг на бумаге, в которую был завернут пан, она увидела свое имя, написанное рукой Ромеша.

— Откуда ты взял эту бумагу? — обратилась она к Умешу.

— Она валялась в углу комнаты господина, я поднял ее, когда подметал пол.

Комола стала читать, стараясь не пропустить ни слова. Это было письмо Ромеша к Хемнолини. По рас­сеянности он совершенно о нем забыл. Комола прочла все до конца.

— Что же ты все стоишь, мать, и молчишь, — загово­рил Умеш. — Ведь скоро уже ночь.

В ответ не раздалось ни звука.

Взглянув на лицо Комолы, Умеш испугался.

— Ты разве не слышишь меня, мать? Пойдем домой, уже совсем стемнело.

Но девушка не шелохнулась, пока не явился слуга дяди и не доложил, что экипаж давно ожидает их и пора ехать.

 

Глава тридцать шестая

 

— Тебе нездоровится сегодня, сестра? Голова бо­лит? — спросила Шойлоджа.

— Нет, ничего, — ответила Комола. — Почему не видно дяди?

— В школе каникулы, и мама послала его в Аллах­абад навестить сестру, она уже несколько дней нездорова.

— А когда он вернется?

— Думаю, он задержится там не больше недели. Ты слишком утомилась, устраивая свое бунгало, у тебя очень усталый вид. Поужинай сегодня пораньше и ложись скорее спать.

Самое лучшее было бы рассказать все Шойлодже, но Комола не могла решиться на это. Кому угодно, только не Шойле; сказать ей, что человек, которого она столько времени считала своим мужем, в действительности не муж ей, — казалось Комоле совершенно невозможным.

Запершись в спальне, девушка при свете лампы пере­читала письмо. Имени и адреса на письме не было, но было ясно, что адресовано оно женщине, на которой Ромеш хотел жениться, и что из-за Комолы ему пришлось с ней расстаться. Ромеш не скрывал и того, что любит эту женщину всем сердцем, и лишь из жалости к одино­кой девушке, которая по несчастной случайности оказа­лась на его руках, он, не имея иного выхода, решил на­всегда отказаться от своей любимой.

Теперь Комола, наконец, поняла отношение к ней Ромеша, начиная с их встречи на отмели посреди реки и кончая Гаджипуром.

Все это время Ромеш не считал ее женой и не знал, как с ней поступить. Комола же относилась к нему как к мужу и, ни о чем не подозревая, собиралась создать домашний очаг на всю жизнь. И сейчас, когда она ду­мала об этом, стыд впивался в нее своим раскаленным жалом. Она готова была провалиться сквозь землю, когда на память ей приходили всевозможные эпизоды их совместной жизни. Этот стыд запятнал всю ее душу,— и от него не было спасенья!

Резким движением Комола распахнула дверь и вы­шла в сад. Была темная зимняя ночь, от черного неба веяло холодом. Воздух был прозрачен, ярко мерцали звезды.

Перед ней четко вырисовывалась темная роща манго­вых деревьев. Мысли Комолы путались. Она опустилась на холодную траву и сидела так, застыв, словно камен­ное изваяние. Глаза ее были сухи, в них не было ни слезинки.

 

Сколько времени провела она так — неизвестно, но вдруг почувствовала, как холод пронизал ее до самого сердца, и вздрогнула.

Глубокой ночью, когда тонкий луч ущербной луны прорезал темный край неба над молчаливой пальмировой[36] рощей Комола с трудом встала и заперлась у себя в спальне.

Утром, раскрыв глаза, она увидела у своей постели ІІІойлоджу. Думая, что уже много времени, смущенная девушка поспешно села в кровати.

— Не вставай, сестра, поспи еще немного. Ты, на­верно, заболела? Лицо-то как осунулось, да и под гла­зами темные круги. Что-нибудь случилось? Почему ты не расскажешь мне, что с тобой? — И Шойлоджа, при­сев на постель, обвила руками шею Комолы.

Грудь девушки судорожно вздымалась; не сдержи­ваясь больше, она уткнулась лицом в плечо Шойлоджи и разразилась потоком слез. Не говоря ни слова, Шой­лоджа крепче обняла подругу. Но через мгновенье Ко­мола вырвалась из ее объятий, встала, вытерла глаза и через силу рассмеялась.

— Ну перестань смеяться, — сказала Шойлоджа. — Знаешь, много я видела девушек, но такой скрытной еще никогда не встречала. Однако не надейся, что тебе удастся скрыть что-нибудь, меня молчанием не прове­дешь! Хочешь, я скажу, в чем дело? Ромеш-бабу не прислал тебе из Аллахабада ни одного письма — вот ты и рассердилась, гордячка какая! Но пойми, он уехал по делам и через два дня вернется. Зачем же так сердиться, ведь не в его силах подгонять время! Перестань! Но знаешь, сестра, вот я даю тебе сейчас столько разумных советов, а будь сама на твоем месте, было бы то же са­мое! Ведь мы, женщины, всегда плачем по пустякам. Вот видишь, слезы высохли, и ты уже смеешься. Не думай больше об этом!

С этими словами Шойлоджа притянула Комолу к себе и спросила:

— Скажи правду, ведь ты сейчас думаешь, что ни­когда ему этого не простишь, да?

— Да, да, ты угадала.

Шойлоджа потрепала девушку по щеке.

— Ну, конечно, я так и предполагала! Что ж, посмот­рим, посмотрим!

В это же утро, сразу после разговора с Комолой, Шойлоджа отправила отцу в Аллахабад письмо.

«Комола очень огорчена, что не получает писем от Ромеша-бабу, — писала она, — бедняжка совсем одинока в незнакомом городе, а он все время в отъезде, да еще и писем не шлет, подумай сам, как ей должно быть тя­жело! Неужели он еще не уладил всех дел в Аллах­абаде? Конечно, они требуют много времени, но разве так трудно урвать минутку, для того чтобы написать одно-два письма!»

Встретившись с Ромешем, дядя пересказал ему не­сколько фраз из письма Шойлоджи и хорошенько от­ругал.

Ромеш был не на шутку увлечен Комолой, и от этого возросла его нерешительность; эта нерешительность и за­ставляла его медлить с отъездом из Аллахабада, а тут еще дядя прочел ему письмо Шойлоджи!

Он понял, что Комола очень скучает без него, но сты­дится сама написать об этом.

Узнав, что Комола любит его, Ромеш перестал коле­баться. Теперь речь шла не только о его личном счастье, но и о счастье девушки. На песчаном островке посреди реки всевышний не просто привел их друг к другу, но и слил воедино их сердца. Подумав об этом, Ромеш, не медля более ни минуты, сел за письмо к Комоле:

«Любимая! — писал он. — Не сочти такое обращение за простую эпистолярную условность. Я ни за что не назвал бы тебя так, если бы не чувствовал, что действи­тельно люблю тебя больше всех на свете. Если ты когда-нибудь сомневалась во мне, если я причинил боль твоему нежному сердцу, пусть то, что я искренне называю тебя своей любимой, рассеет твои сомнения, избавит тебя от страданий.

Да и стоит ли подробно писать об этом. До сих пор многие мои поступки причиняли тебе огорчения. Если ты еще сердишься на меня, — я оправдываться не стану, скажу лишь, что теперь ты для меня самая любимая, нет никого на свете, кто был бы мне дороже. Если эти слова не заставят тебя забыть все незаслуженные обиды и горе, которое я тебе причинил, то уж больше ничем не поможешь.

Итак, Комола, называя тебя своей любимой, я решил навсегда покончить с нашим омраченным сомнениями прошлым и в будущем любить только тебя. Об одном молю: верь, что ты для меня самая дорогая. Если пове­ришь этому всем сердцем, то не станешь расспрашивать и подозревать меня! Не осмеливаюсь спросить, заслужил ли я твою любовь. Да и незачем об этом спрашивать; я уверен, что настанет день, когда сердце твое без слов пе­редаст благоприятный ответ моему сердцу. Это мне под­сказывает чувство к тебе. Я не настолько самонадеян, чтобы считать себя достойным твоей любви, но неужели мое поклонение тебе останется без ответа? Я хорошо по­нимаю, что письмо покажется тебе несколько странным,— оно похоже на школьное сочинение, — если хочешь, ра­зорви его. То, что запечатлено в моем сердце, невозможно передать на бумаге, ведь общение — это дело двоих, а когда пишет только один, он не может выразить все, что хочет, ему трудно найти верный тон.

Когда между нами установится полное понимание и доверие, я смогу писать тебе настоящие письма. Ветер только тогда беспрепятственно проходит через комнату, когда распахнуты все двери. Комола, дорогая, когда я, наконец, раскрою двери твоего сердца?

Все это придет постепенно, со временем, поспешность может только все испортить. Я приеду на следующее утро после того, как ты получишь это письмо. Хотелось бы, чтобы ты встретила меня в нашем новом доме.

Долго мы с тобой были без крова, я больше не хочу ждать. На этот раз я вернусь в свой собственный дом и владычицу моего сердца хочу видеть хозяйкой этого дома. Это будет наш второй «благоприятный взгляд». А ты помнишь первый — в лунную ночь, на берегу реки, среди пустынных песчаных отмелей? Ни крыши, ни стен, ни родных, ни друзей, ни соседей, — мы были далеко-да­леко от дома. Тогда казалось, что это сон, мираж. По­этому я так жду настоящего «благоприятного взгляда» ласковым и ясным утром, в реальной обстановке.

На всю жизнь я сохраню тебя в своем сердце, оза­ренную лучами утреннего солнца, с ласковым улыбающимся лицом стоящую на пороге нашего дома. Со страст­ным нетерпением я мечтаю об этом моменте.

Любимая! Я, как гость, жду у ворот твоего сердца, не прогоняй же меня!

Молящий о благосклонности Ромеш».

 

Глава тридцать седьмая

 

Шойлоджа, чтобы хоть немного развеселить печаль­ную Комолу, спросила ее:

— Ты разве не пойдешь сегодня в ваше бунгало?

— Нет, больше туда идти незачем.

— Ты уже кончила уборку?

— Да, сестра, все кончено.

Немного времени спустя Шойлоджа снова заглянула к ней:

— Что ты мне подаришь, если я дам тебе одну вещь, сестра?

— У меня же ничего нет, диди[37].

— Совсем ничего?

— Совсем.

Шойлоджа потрепала девушку по щеке.

— Ну, конечно, я знаю, все, что ты имела, ты отдала одному человеку, правда? А что скажешь на это? — и она вынула письмо.

Увидев на конверте почерк Ромеша, Комола поблед­нела как полотно и отвернулась.

— Ну, хватит же показывать свою гордость, доста­точно уж ты ее проявляла! Ведь знаю, что ты только и думаешь, как бы поскорее вырвать письмо у меня из рук. Но пока не улыбнешься, я ни за что не отдам его тебе! Увидишь, я умею держать слово!

В это время с криком: «Тетя! Тетя!» — вбежала Уми, волоча за собой на веревке коробку из-под мыла. Комола тотчас взяла ее на руки и, тормоша и целуя, унесла в спальню. Уми, которую так неожиданно разлучили с ее тележкой, подняла громкий крик, но Комола не отпус­кала ее и, чтобы потешить девочку, принялась болтать с ней и осыпать шумными ласками.

— Сдаюсь, сдаюсь, ты победила! — воскликнула Шойлоджа, входя следом за ней в комнату. — Ну и терпеливая же ты! Я бы не могла так долго ждать! На, сестра, возьми, зачем мне зря навлекать проклятия на свою го­лову! — С этими словами она бросила письмо на постель и, взяв Уми из рук Комолы, ушла.

Комола долго вертела конверт, пока, наконец, реши­лась распечатать его. Но едва пробежала она глазами несколько строк, как лицо ее запылало от стыда, и она отшвырнула письмо прочь. Затем, справившись с первым порывом отвращения, подняла его и прочла с начала до конца. Все ли в нем было ей ясно, не знаю, но ей ка­залось, будто она держит в руках что-то грязное. Ведь это был призыв создать домашний очаг для человека, ко­торый не был ее мужем! Ромеш давно знал обо всем и теперь так оскорбил ее. Неужели он думает, что если Ко­мола стала относиться к нему с большей теплотой после их переезда в Гаджипур, то это потому, что он — Ромеш, а не оттого, что он ее муж? Вероятно, именно так он счи­тает и поэтому из жалости к «сиротке» написал ей это любовное послание. Но как, как она теперь докажет ему, что он ошибся? За что выпали на ее долю такой позор, такое несчастье? Ведь никогда в жизни она никому не причиняла зла! Дом Ромеша, на берегу Ганга, казался ей теперь каким-то чудовищем, которое собирается по­глотить ее. Как же спастись? Два дня назад девушке и во сне не снилось, что Ромеш будет внушать ей такой ужас!

В это время в дверях комнаты появился Умеш и слегка кашлянул. Видя, что Комола не замечает его, он тихо позвал ее:

— Мать!

Когда Комола обернулась, Умеш, почесав в затылке, сказал:

— Знаешь, сегодня Сидху-бабу по случаю свадьбы своей дочери пригласил музыкантов из Калькутты.

— Ну и хорошо, Умеш, — ответила Комола. — Сходи туда, посмотри.

— Принести тебе завтра утром цветов, мать?

— Нет, нет, цветов не нужно.

Умеш уже собрался уходить, но Комола неожиданно вернула его:

— Умеш, ты идешь на представление, вот возьми пять рупий!

Умеш был поражен. Он никак не мог понять, какое отношение имеют пять рупий к представлению.

— Мать, ты, наверно, хочешь, чтобы я купил тебе что-нибудь в городе?

— Нет, мне ничего не надо. Оставь деньги у себя, они тебе пригодятся!

Когда смущенный Умеш направился к выходу, Комола опять задержала его:

— Умеш, неужели ты пойдешь на представление в этом платье, что люди скажут?

Умеш не думал, что люди много ожидают от него и будут обсуждать недостатки в его туалете. Поэтому он совершенно не заботился о чистоте дхоти[38], и его не вол­новало отсутствие рубашки. На замечание Комолы он лишь усмехнулся.

Комола вынула два сари и протянула их Умешу:

— Вот возьми и надень.

При виде красивых и широких полотнищ сари Умеш пришел в неописуемый восторг и упал к ногам Комолы, чтобы выразить глубину своей благодарности; затем, строя гримасы, в тщетной попытке скрыть переполняв­ший его восторг, удалился. После его ухода Комола смахнула слезинки и молча стала у окна.

В комнату вошла Шойлоджа.

— А мне ты не покажешь письмо, сестра? — спросила она. У нее от Комолы не было никаких тайн, поэтому она имела право требовать от подруги такой же откровенности.

— Вот оно, диди, — ответила Комола, указывая на валяющееся на полу письмо.

«Надо же, до сих пор сердится», — подумала про себя Шойлоджа. Затем подняла его и прочла. В письме много говорилось о любви, но все-таки оно было какое-то странное. Как может муж писать жене такие письма! Нет, решительно очень странное послание!

— Твой муж, наверное, пишет романы, сестра? — обратилась она к Комоле.

При слове «муж» Комола как-то испуганно сжалась.

— Не знаю, — ответила она.

— Так, значит, сегодня ты уйдешь в свое бунгало? — спросила Шойлоджа.

Комола кивнула головой.

— Я бы тоже хотела побыть с тобой там до сумерек, но, право, не знаю, как быть, — ведь сегодня к нам зайдет жена Норсинха-бабу; наверно, мать пойдет с тобой.

— Нет, нет, — поспешно проговорила Комола. — Что ей там делать? Есть же слуги.

— Да еще твой телохранитель Умеш, — сказала со смехом Шойлоджа. — Так что тебе нечего бояться.

Тем временем Уми стащила карандаш и, царапая им на чем придется, громко болтала что-то непонятное, что должно было, очевидно, значить — «я учусь». Комола оторвала ее от этих литературных упражнений и, когда девочка пронзительным голосом стала выражать свой протест, сказала ей:

— Идем, я дам тебе что-то очень красивое!

Она унесла ребенка в комнату и, усадив на кровать, принялась горячо ласкать. Когда же Уми потребовала обещанный подарок, Комола открыла ящик и достала оттуда пару золотых браслетов. Получив столь ценные игрушки, Уми несказанно обрадовалась. И как только Комола надела их ей на руки, девочка, торжественно вытянув свои украшенные звенящими браслетами ру­чонки, отправилась показывать подарок матери. Но Шойлоджа тотчас отобрала их, чтобы вернуть владелице, и заметила:

— Что за странности у Комолы! Зачем она дает ре­бенку такие вещи?

При подобной несправедливости к небесам понеслись отчаянные жалобы Уми. Тут вошла Комола.

— Я подарила эти браслеты Уми, сестра, — сказала она.

— Ты, наверно, с ума сошла! — воскликнула изумлен­ная Шойлоджа.

— Нет, нет, ты ни за что не должна мне их возвра­щать. Переделай их в ожерелье для Уми.

— Честное слово, я никогда еще не встречала та­кой расточительной особы, как ты, — и она обняла Ко­молу.

— Теперь я ухожу от вас, диди, — начала Комола. — Я была здесь очень, очень счастлива, как никогда в жиз­ни, — и слезы закапали из глаз девушки.

— Ты говоришь так, будто бог знает как далеко ухо­дишь, — проговорила Шойлоджа, тоже едва сдерживая слезы. — Не очень-то тебе было хорошо у нас. Но теперь, когда, наконец, все трудности позади, ты станешь сама счастливой хозяйкой в своем доме, и когда нам случится зайти к тебе, будешь думать: «Скорей бы миновала эта напасть!»

Когда Комола уже совершила пронам[39], Шойлоджа заметила:

— Я зайду к вам завтра после полудня.

В ответ Комола не вымолвила ни слова.

Придя в свое бунгало, она нашла там Умеша.

— Это ты? А почему не пошел на представление? — спросила она.

— Так ведь ты должна была вернуться, поэтому я...

— Ну, нечего тебе об этом беспокоиться! Ступай на праздник, здесь же Бишон остается. Иди, иди, не задер­живайся!

— Да теперь-то уж на представление поздно.

— Все равно, ведь на свадьбе всегда бывает инте­ресно, иди, посмотри все хорошенько.

Умеша не нужно было долго упрашивать, он уже со­брался уйти, когда Комола окликнула его:

— Послушай, когда вернется дядя, ты... — Она не ­могла придумать, как кончить фразу. Умеш стоял с ра­зинутым ртом. Собравшись с мыслями, Комола продол­жала:— Помни, дядя тебя любит. Если тебе что-нибудь понадобится, пойди к нему, передай от меня пронам и попроси, что хочешь, — он тебе не откажет. Только не забудь передать ему мой пронам.

Умеш, так и не поняв, зачем ему было дано такое указание, проговорил:

— Сделаю, как ты приказала, мать, — и ушел.

— Ты куда, госпожа? — спросил ее в полдень Бишон.

— На Ганг, купаться.

— Проводить тебя?

— Нет, стереги дом. — С этими словами она неиз­вестно за что подарила ему рупию и ушла по направле­нию к Гангу.

 

Глава тридцать восьмая

 

Однажды после полудня Оннода-бабу, желая посидеть с Хемнолини вдвоем за чаем, поднялся за ней наверх. Но он не нашел девушки ни в гостиной, ни в спальне. Расспросив слугу, он узнал, что из дому Хемнолини тоже не выходила. Сильно обеспокоенный, он поднялся на крышу. Угасающие лучи зимнего солнца слабо освещали раски­нувшиеся, насколько хватало глаз причудливые крыши городских домов. Кружил, где ему вздумается, легкий ветерок. Хемнолини тихо сидела в тени башенки, возвышающейся над крышей.

Она не слышала даже, как сзади к ней подошел Онно­да-бабу. И лишь когда он стал рядом и осторожно коснулся ее плеча, Хемнолини вздрогнула и тотчас вспых­нула от смущения. Но прежде чем она успела вскочить, Оннода-бабу сел подле нее. Некоторое время он молчал и, наконец, с тяжелым вздохом промолвил:

— Если бы сейчас была жива твоя мать, Хем! Ведь я-то ничем не могу тебе помочь!

Услышав эти полные нежности слова, Хемнолини словно очнулась от глубокого забытья. Она взглянула на отца. Сколько любви, сколько сострадания и муки прочла она на его лице! Как изменился он за это ко­роткое время! Он один принял на себя всю ярость бури, разразившейся над Хемнолини; он так стремится исце­лить ее раненое сердце! Видя, что все его попытки успо­коить дочь тщетны, он вспомнил о матери Хем, и при мысли о бесполезности своей любви глубокий вздох вы­рвался из его переполненной горем души. Все это, будто озаренное вспышкой молнии, вдруг ясно представилось Хемнолини. Упреки совести мгновенно заставили ее вы­рваться из плена раздумий. Мир, который словно зате­рялся во мраке, снова напомнил ей о своем существова­нии. Хемнолини почувствовала стыд за свое поведение. Она с усилием отбросила, наконец, воспоминания, кото­рые всецело владели ею последнее время, и спросила;

— Как твое здоровье, отец?

Здоровье! Оннода-бабу уже и позабыл, когда говорили о его здоровье.

— Мое здоровье? — ответил он. — Я-то себя пре­красно чувствую, дорогая, но твой вид заставляет меня беспокоиться. Кто дожил до моих лет, с тем ничего не случится. Но в твои годы здоровье может пошатнуться от таких ударов судьбы. — И он нежно погладил дочь по спине.

— Скажи, отец, а сколько мне было лет, когда умерла мама? — спросила Хемнолини.

— Тогда ты была трехлетней девочкой и болтала без умолку. Я хорошо помню, как ты спросила меня: «Где ма?» Ты не знала своего деда, так как он умер еще до твоего рождения, поэтому ничего не поняла, когда я ска­зал, что мама ушла к своему отцу. Ты только продол­жала грустно смотреть на меня. Затем, схватив за руку, потянула в пустую спальню матери. Ты была уверена, что там, в пустоте, я отыщу ее для тебя. Ты знала, что твой отец очень большой и сильный, и даже не представ­ляла, что этот сильный отец в жизни неопытен и беспо­мощен, как ребенок. И сегодня, вспоминая об этом, я ду­маю о том, как все мы бессильны! Всевышний вложил в отцовское сердце любовь, но дал ему очень мало власти, — и Оннода-бабу положил руку на голову дочери.

Хемнолини взяла эту добрую дрожащую руку и стала ласково гладить ее.

— Я очень плохо помню ма, — заговорила она. — Помню только, что в полдень она обычно, лежа на по­стели, читала, а мне это очень не нравилось, и я стара­лась отнять у нее книгу.

Отец и дочь снова углубились в воспоминания о про­шлом. Они так увлеклись разговорами о том, какая была мать, чем она любила заниматься, как жили они тогда, что даже не заметили, как село солнце и небо приобрело медно-красный оттенок. Так, в центре шумной Калькутты, на крыше одного из домов сидели в уголке двое, старик и юная девушка, которых соединяла вечно живая любовь отца и дочери. Они оставались там, пока с гаснущего вечернего неба на них не спустились слезинки росы.

В это время на лестнице послышались шаги Джогендро. Задушевный разговор тотчас оборвался, и оба испуганно вскочили.

— Что это, Хем сегодня устраивает приемы здесь, на крыше? — воскликнул Джогендро, окидывая их присталь­ным взглядом.

Джогендро был возмущен. Скорбь, которая теперь не покидала их дом ни днем, ни ночью, делала пребывание в нем невыносимым для юноши. В кругу друзей он часто попадал в затруднительное положение, когда приходи­лось давать разъяснения по поводу несостоявшейся свадьбы сестры, поэтому ему нигде не хотелось показы­ваться.

— Поведение Хемнолини начинает переходить всякие границы, — заметил он. — Это всегда случается с деви­цами, которые зачитываются английскими романами. «Ромеш меня оставил, — думает Хем, — значит, нужно, чтобы сердце мое было разбито!» И вот теперь она усердно старается внушить это всем. Ведь немногим из тех, кто читает романы, представляется такой исключи­тельно удобный случай — самой испытать разочарование в любви!

Стремясь защитить дочь от злых насмешек Джоген­дро, Оннода-бабу торопливо заметил:

— Мы тут с Хем беседовали кое о чем, — как будто он сам привел Хем на крышу для разговора.

— Так разве нельзя поговорить за чайным столом? Ты во всем поощряешь ее, отец. Если так будет продол­жаться, мне придется оставить этот дом, — заявил Джо­гендро.

Тут Хемнолини вдруг спохватилась:

— Отец, ты еще до сих пор не пил чаю?

— Чай ведь не поэтическое вдохновение, что само приходит в вечерний час в лучах заходящего солнца. И незачем еще раз напоминать, что если ты будешь си­деть в углу на крыше, то чашки сами не наполнятся, — последовало язвительное замечание брата.

Оннода-бабу, не желая, чтобы Хемнолини чувствовала себя виноватой, поспешно сказал:

— Я решил не пить сегодня чаю.

— Вы, что же, оба аскетами стали? — спросил Джо­гендро. — Но тогда что же мне остается делать? Я ведь не могу питаться воздухом!

— Нет, аскетизм тут ни при чем. Сегодня я плохо спал и поэтому решил, что будет лучше, если я воздер­жусь от чая.

В действительности же, во время беседы с Хемнолини Онноду-бабу не раз соблазняла наполненная до краев чашка чая, но теперь он не мог неожиданно встать и уйти. После стольких дней Хемнолини, наконец, откро­венна с ним; он не помнил, чтобы когда-нибудь раньше они беседовали так задушевно и серьезно, как сегодня, здесь, на тихой крыше дома. Если прервать сейчас этот разговор, потом его не продолжишь: помешаешь ему,— и он умчится, как вспугнутая лань. Поэтому сегодня Оннода-бабу не поддался своему желанию.

Хемнолини не верила, что отец решил лечиться от бессонницы, отказываясь от чая.

— Идем, отец, пить чай — предложила она.

Оннода-бабу тотчас позабыл о своей бессоннице и торопливыми шагами направился к чайному столу.

Войдя в комнату, Оннода-бабу сразу же увидел Окхоя и встревожился: «Только Хем как будто немного успо­коилась, а увидит Окхоя и снова разволнуется, — поду­мал он. — Но теперь уж ничего не поделаешь». Вслед за ним вошла и Хемнолини. Увидев ее, Окхой тотчас же вскочил.

— Джоген, — сказал он, — я пойду.

— Куда вы, Окхой-бабу, у вас разве есть какие-ни­будь дела? Выпейте с нами чашку чая, — остановила его Хемнолини.

Все присутствующие были поражены такой приветливостью Хемнолини. Окхой снова уселся, заметив при этом:

— В ваше отсутствие я уже выпил две чашки, но если вы настаиваете, с удовольствием выпью еще.

— Вас никогда не приходилось упрашивать, когда дело касалось чая, — рассмеялась Хемнолини.

— Уж таким создал меня всевышний, я никогда не отказываюсь от хороших вещей, если в этом нет особой необходимости.

— Благословляю тебя, чтобы и хорошие вещи, помня об этом твоем качестве, не отворачивались от тебя без всякой видимой на то причины, — заметил Джоген.

Наконец, после долгого перерыва, за чайным столом Онноды-бабу вновь шла непринужденная беседа. Обычно Хемнолини смеялась негромко, но сегодня взрывы ее смеха временами покрывали голоса разговаривающих.

— Окхой-бабу совершил предательство, отец, — ска­зала она шутя. — Он так давно не принимал твоих пи­люль, но, несмотря на это, хорошо себя чувствует. Из уважения к тебе, отец, у него должна хоть голова раз­болеться.

Оннода-бабу счастливо рассмеялся. Интерес близких к его коробочке с пилюлями он считал признаком вос­становления благополучия в семье, и словно тяжесть сва­лилась с его сердца.

— Я знаю, вы просто хотите поколебать стойкость этого человека, — заметил он. — Отряд приверженцев моих пилюль состоит из одного Окхоя, но и его вы соби­раетесь отнять у меня!

— Не беспокойтесь, Оннода-бабу, — ответил на это Окхой,— меня изменить трудно!

— Значит, ты как фальшивая монета: захочешь ее разменять — угодишь в полицию, — добавил Джогендро.

Эти веселые шутки за столом Онноды-бабу разогнали, наконец, мрачное настроение последних дней.

Сегодняшнее чаепитие затянулось бы надолго, если бы Хемнолини не собралась уйти под тем предлогом, что ей пора делать прическу. Окхой тоже вспомнил о каком- то срочном деле и быстро ушел.

— Отец, — сказал тогда Джогендро, — немедленно делай приготовления к свадьбе Хемнолини.

Оннода-бабу удивленно посмотрел на него.

— Знаешь, — продолжал Джогендро, — в обществе много сплетничают относительно ее разрыва с Ромешем, со многими я затеваю ссоры из-за этого. Если бы я только мог открыть им всю правду, незачем было бы и ссориться. Но из-за Хем я рта не могу раскрыть — вот и приходится расправляться кулаками. Тут как-то при­шлось проучить Окхила, — я услышал, как он болтает всякую ерунду. А если выдать Хем замуж, все прекра­тится, и мне не придется с утра до вечера, засучив ру­кава, поучать весь свет. Послушай меня, не медли больше.

— Но за кого же ее выдать, Джоген?

— У нас есть только один человек. После всей этой истории, после разговоров, которые уже начались, не­возможно найти для нее хорошего жениха. Остался один только бедняга Окхой, его ничем не смутишь: скажешь ему пилюли глотать — проглотит, жениться попросишь — женится!

— Ты с ума сошел, Джоген. Да разве Хем согласится выйти за него замуж?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-12-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: