— Здравствуй, родина! Здравствуй, мое отечество!. Старик вспомнил, что это слово всегда присутствовало в его лучших думах. Когда это было? Это было смолоду!
Из далеких стран откликнулась ему теперь молодость, и старик стоял, держа руку на груди, слушая звон возвращающихся к нему из-за тридевяти земель его сил. Они шли, неся с собой могучие слова — самоцветы для песни, и здесь старик впервые почувствовал себя поэтом.
То ли это был привкус айвы, которую в детстве дала ему мать отведать из своих рук? Почему вдруг ясно предстало лицо матери? Это маленькое случайное счастье — неужто оно было единственным во всей его прошлой жизни?
Может быть, корни того дерева, на котором росло счастье его детства, питались из этого ручья?..
...Ручей был мал. Он нес в себе крохотное одинокое счастье из глубин прошлого и впадал в широкое великое море сегодняшнего дня.
И многое, многое вспомнил тогда старик. Шестьдесят лет жил он на свете. Вся жизнь предстала перед ним, и каждый из шестидесяти годов давал лучшее, что было в нем, для песни об обновленной родине, о советской отчизне. То были поля, налитые колосом, и разливы рек, и высокие горы; то были подвиги друзей, и думы народа, и все, все, что было достойно песни,—испытанное, виденное и слышанное стариком за шестьдесят лет.
Старик бродил по саду...
Он стоял, разглядывая свое прошлое, как разглядывают осенью зерна, держа их на ладони и пошевеливая большим пальцем.
Он сидел у ручья, вдыхая запахи весны и ощущая, как вместе с песней молодеет его кровь.
Так до вечера... Так он стал поэтом!
— Здравствуй, гора, озаренная закатом, и сакля под горой! Здравствуй, солнце! Здравствуйте, золотые жужжащие пчелы моей страны! Я обрел вас, я не уступлю вас отныне никому во веки веков! Я — ваш. Вы — мои.
|
НАРОД
...И отзыв мыслей благородных
Звучал, как колокол на башне вечевой
Во дни торжеств и бед народных.
М. Лермонтов («Поэт») 1. ЭХО
На площади аула весь народ. Народ окружает высокую трибуну у здания сельсовета, обитую черными и красными полотнищами. Седобородые старики и юноши, женщины и дети стоят—-не шелохнутся. С трибуны выступает Сулейман. Лицо Сулеймана выражает суровую скорбь и напряжение.
Площадь тиха. Все проходящие и проезжающие по ней безмолвно присоединяются к толпе. На дороге, у входа на площадь, стоят арбы, и к их колесам привязаны оседланные кони. Далеко за садами слышно блеяние овец. Туда, стороной от площади, прошло стадо (в эту пору обычно через аул идут последние отары из гор на зимние пастбища). Стадо ушло, но старый удаман все еще стоит на площади, опершись на яр-лыгу...
Люди забыли о своих делах. Необычная строгость и собранность царят на этом многосотенном, сходе. Сельчане стоят, сумрачно глядя перед собой, и тяжелые папахи их низко надвинуты на лоб. Так чтут в горах память умерших.
Сулейман оглядывает площадь с высоты трибуны, и голос его, сдержанный, но веский, отчетливо слышен во всех концах.
За ним, на ступеньках трибуны, стоят председатель колхоза и срочно прибывший из города секретарь райкома. Они стоят так же, как и все, глядя перед собой.
— Односельчане! — говорит Сулейман, и пальцы руки его, плотно лежащей на перилах, впиваются в дерево.— Терпенья у меня нет! Отсюда, от нашего аула, до Ленинграда тысячи верст, но дорога эта кипит от гнева! Кто тот подлец, который ел хлеб нашего государства? Последняя хитрость врага — это дружба. Эй, люди, как могли мы об этом забыть? Враг ожил. Отныне нет ему никакой пощады! Пусть заранее готовят себе саван подлецы, ибо гнев наш будет черным, как ураган и ливень вместе. Кто соль съел, тот воду пьет. Таков закон!.. Что это за весть принес ты нам, секретарь райкома? Я вновь оглядываюсь по сторонам. Не может быть, чтобы враг дотронулся рукой до нашего благополучия! Киров — убит, говоришь ты?.. Опережая тебя, по горам скачет эхо, и, не будь его, я бы не поверил. Оно зовет — эгой! — к мести! Гул, стоящий в наших ушах, не гул обвала. Односельчане! Нет, нет,— гул идет из недр земли. Отныне нет врагам пощады! Тысячи друзей имеешь — мало, одного врага имеешь— много! Разве нашу новую жизнь мы нашли на дороге, чтобы кто-нибудь мог ее пошатнуть? Счастье далось нам не легко, невозможно его у нас отнять! Эхо гнева перекатывается по горам,— говорю я,— и гнев этот не только живых, но и мертвых, тех, кто погиб неотмщенными...
|
— Скажи о Сейфуле, о Сейфуле скажи! — вскрикивает дряхлей старик, стоящий перед толпой. Глаза его круглы, и рука дрожит от волнения.
Сулейман тяжело опускает веки.
— И о Сейфуле скажу,— говорит он после паузы.— Твой старший сын, Хан-Буба, тоже требует сегодня мести: он погиб в борьбе с тем же врагом, от той же руки!.. Не вспомним ли мы и о Гирей-хане? — спрашивает Сулейман.
— Да,— отвечает народ глухо.
— Не течет ли кровь Сурхая, Омара? Того неизвестного батрака из Дербента? Того партизана, распятого на костре?
— Да,— отвечает площадь,— течет!
|
Сулейман отступает на шаг и, бледнея, показывает рукой на дальний косогор.
— Там,—говорит он, и люди поворачивают головы в ту сторону как один.— Пятнадцать лет прошло с тех пор, но в том месте, где стояла виселица, и доныне не растет трава.
Мертвое тело Бейбулата горит под землей! За что он умирал с белым лицом и сам оттолкнул ногами ящик, плюнув палачу в глаза?! Вам тоже не будет пощады! — сказал он.— Ваша Смерть— моя жизнь!
Сулейман резко вскидывает руку и, как бы вспомнив еще о чем-то, оглядывает площадь. Но вдруг он прерывает речь, и рука его, не завершив жеста, повисает в воздухе...
Справа от трибуны, там, где стоят женщины, плачет одна, закрыв лицо темным платком, и кто-то в толпе знаками показывает Сулейману на нее.
— Шуанат, Шуанат,— шепчут старики,— не плачь, дочь... Сулейман сдержанно опускает голову.
— Шуанат,— говорит он изменившимся голосом,— я больше не скажу.
Он задумывается и, глядя на женщину, хмуро сдвигает брови.
— Бейбулат такой же родной брат и нам, как и тебе,— говорит он, вдруг выпрямясь.— Далеко в Ленинграде убили того, кто помогал партии поставить правду на земле, победить душманов1, создать нашу новую жизнь!.. Убивая его, враг убил старшего брата в семье большевиков. Тут вспоминаешь и младших, погибших от той же руки, за то же дело. Ты не плачь, Шуанат, не надо!
Сулейман оглядывает площадь и с силой опускает рукя на перила.
— Пятнадцать лет шагали мы,— говорит он гневно.— К сапогам нашим прилипла грязь. Топнем ногой, чтоб земля дрогнула! Остановимся! Герой Киров, богатырь Киров убит, а? Вот как. односельчане!
Сулейман срывает с головы папаху и, выпрямясь, с минуту молча, расширив глаза, смотрит на народ.
— Он был русским, наш старший брат Киров,— говорит Сулейман с внезапной тоской.— По русскому обычаю умерших чтут, снявши папахи, и музыка должна бы играть, в это время скорбный мотив. У нас нет музыки. Прости нам нашу бедность, Киров!
Сулейман прижимает папаху одной рукой к груди, и весь народ, следуя его примеру, разом обнажает головы. На площади мгновенно воцаряется полная тишина. Женщины опускают головы. Старики, сутулясь, задумчиво смотрят под но-
1 Душман — враг.
ги. В эту минуту все как бы сливается в единой скорби —и люди, и каменный аул, и голые сады, в которых медленно перемещается декабрьский туман. Народ окружает трибуну в великом оцепенении, и на лице Сулеймана отражается его печаль...
Тогда в конце площади возникают странные звуки, и вдруг тишина становится гулкой, как в чаще леса. Сначала кажется, что кто-то вдали поет с закрытым ртом про себя грустную песню. Но вот звуки крепнут, и теперь они напоминают нежные переливы флейты, с примесью того легкого звона, какой бывает от дрожания стекла. Сулейман слушает и, оставаясь все так же неподвижным, медленно переводит взгляд в сторону дороги. В конце площади, полуобернувшись к трибуне, стоит тот самый удаман, стадо которого давно уже ушло, угоняемое подпасками. Он стоит в толпе, среди незнакомых людей. Седая голова его склонена на грудь, и Сулей-ману не видно его лица. Старик играет на балабане1, держа его в обеих руках и откинув к плечу. Лохматая папаха и длинная, загнутая в конце ярлыга лежат у его ног на земле. Удаман играет самозабвенно, и протяжные теплые звуки свирели плывут над площадью, как дождь. Люди стоят, не смея шевельнуться, и столько печали, столько необоримой, тягостной скорби в этом напеве, что Сулейман, не выдержав, высоко поднимает руку и трясет папахой.
— Довольно! Эй! — кричит он удаману через площадь.— Иди своей дорогой! (Он меняется в лице.) Мы еще посмотрим, кто будет плакать! — говорит он, закусив губу.
И весь народ, следуя его примеру, надевает папахи. Площадь становится темной и закипает, как море в непогоду. По площади проносится гул. Гул этот звучит в садах удаляющимся эхом...
2. ВЛАСТЬ
Что это за небывалая толпа народа, усеявшая склон горы сверху донизу? Люди стоят и сидят, сплошь занимая склон, как в гигантском амфитеатре, и обратясь лицом к обрыву, с которого выступает крупнотелый смуглый юноша. Юноша держит речь, лоб его весь покрыт испариной. Рядом с ним, на
1 Балабан — самодельная пастушья свирель 130
краю обрыва, стоят седобородые почтенные старики. Полдневный душный зной замер над горами...
Это чрезвычайный сход четырех окрестных сел, в прошлом всегда враждовавших между собой. Сход созван по случаю страшной засухи. Уже четвертая неделя, как нет дождя. Посевы горят и горят прежде сего — новые, общие поля, что засеяны в этом году в безводной долине.
...Сход в разгаре.
— Не прав Шахсувар! — кричит юноша, потрясая рукой. (Он стоит на обрыве, как на трибуне, и перед ним возвышается склон, весь усеянный народом.)—Слушайте, товарищи, выход есть, засуха для нас не страшна, если мы решим! Раз и навсегда надо направить Родниковую реку с той горы в безводную долину. Смотрите все...
— Как? Через ущелье? — прерывают разом десятки голосов.
— Через ущелье! — вскрикивает юноша.— Мы перебросим висячий мост-желоб в пять дней! Иначе — сгорим! Днем и ночью все, как один, возьмемся... Ох, друзья, поверьте, все в наших руках!..
Точно ветер налетает вдруг на гору. Гул и ропот, разрастаясь, ширятся в толпе.
Темная, сплошная громада народа, закрывшая склон сверху донизу, приходит в движение.
— Что он говорит? Он бредит!
— Он дело говорит!
— Нам не до шуток, эй, одумайтесь!
— Товарищи! — кричит юноша, стараясь перекричать всех.— Вы только взгляните: вон гора с Родниковой рекой, а зон безводная долина. Между ними только это ущелье. Неужто мы...
— Ущелье смеется над тобой! — кричит чей-то резкий голос.— Реку вздумал вспять повернуть, видали?
— И повернем! — вскипает юноша.— Повернем. Увидишь!
Говор и крики сливаются в общий гул. Гул этот звучит в соседнем ущелье невнятным эхом. Какая-то тревожная и в то же время глухая сила бродит в толпе.
— Что это за новости? Какой мост-желоб?
— Вы и не подозреваете,— надрывается юноша, весь в поту.— Слушайте все, головой ручаюсь... Ведь я недаром учился в городе. Поверьте мне: или мы потеряем все новые
свои посевы, или заставим навсегда течь через ущелье реку с горы! Решайтесь, люди!..
— Это в пять дней? — раздается сзади отчетливый голос.
— В пять! — отвечает юноша с жаром.— Иначе нельзя. Разве не ясно? Посевы сгорят!
— Может быть, Магомед, ты с ума сошел,— говорит тот же негромкий, но отчетливый голос.
Юноша, запнувшись, оглядывается назад. Там, в толпе седобородых отцов, стоит костлявый прямой старик, невозмутимо глядя вперед. В глазах его светится злая ирония. Толпа затихает. Уже приготовившиеся было что-то решать люди вновь безвольно застывают на местах.
— Мальчик, мальчик,— выговаривает старик,— за кого ты только нас принимаешь?
— За народ! — отвечает юноша, весь багровея.— Смотри, отец: четыре аула собрались здесь. Раньше ведь народ никогда и не пытался измерить свою силу. Ведь мы враждовали, вспомните все, мы жили врозь, а теперь... Это ж. сила, сила, вы сами видите...
— Оставь,— машет старик зло.— Какая сила? Чтоб взяться за то, что ты задумал, нужна сила величиной с эту гору. Мало ли что взбредет в голову? Посевы наши, стало быть, пропали. И надо было не сеять в безводной долине, коли нельзя. Теперь поздно. Это я говорю тебе, я, Шахсувар!
— Погоди,— теряется юноша.— Это что же? Ты говоришь от имени всех или от себя?..
Старик пожимает плечами.
— Эй, отцы! — кричит тогда юноша в отчаянии, обращаясь к старикам.— Скажите же ему. Я не смею вступать при народе в спор с седобородым. Он не прав! Неужто так-таки и пропадать новым посевам? Что делали вы в ваше время? Скажите теперь, зачем мы тогда собрались сюда?..
Старики угрюмо молчат. По их застывшим, замкнутым лицам видно, что они не одобряют горячности юноши и сомневаются в нем.
— В наше время? — говорит все тот же костлявый старик.— В наше время мы обращались к богу, сын мой, и бог нам помогал: спроси старейшего,— он кивает на дряхлого сутулого старика, сидящего поодаль на камне,— спроси его, он расскажет...
— Не спорьте о боге! Не спорьте о боге!— вскрикивает старейшина, вдруг всполошившись и беспомощно поднимая
обе руки. (Он силится встать. Рука его с зажатой палкой дрожит.) — Оставьте бога, а то я заплачу...
Несколько стариков, приблизясь, поддерживают его за локти.
— Не спорим, Межведиль,— говорят они хмуро.— Уже кончили.
Старик опускается обратно на камень и, трудно дыша, застывает, потупив голову.
— Когда я был молод,— бормочет он,— меня очень любил бог...
Но в эту минуту из толпы стариков раздается властный окрик:
— Можно мне?
Народ затихает. Люди напряженно смотрят на обрыв. Медленно и с достоинством, опираясь на посох, из среды стариков выходит Сулейман.
Он останавливается на краю обрыва. Юноша, почтительно отойдя назад, уступает ему место. Сулейман некоторое время стоит, глядя перед собой и озабоченно прищурясь, как бы собираясь с мыслями. Одна рука его лежит на посохе, другой он щупает на груди карман.
— Шахсувар,— говорит он вдруг, очнувшись.— Земля под тобой не горит, сосед?
Мертвая тишина воцаряется вокруг.
— А? — спрашивает Сулейман и с силой выпрямляется. Это он спрашивает, не глядя на старика, а лишь настораживаясь в его сторону. Старики, в том числе и старейшина, изумленно вытянув шеи, смотрят-на него.
— Я тебя спрашиваю, Шахсувар! — гневно вскрикивает Сулейман, стукнув посохом.
— Удивляюсь,— говорит старик угрюмо,— за кого ты нас всех принимаешь?
— Угу! — кивает Сулейман головой и прищуривает один глаз. Губы его бледнеют.— Стало быть, ты — это все? Бессовестному плюнь в глаза, он утрется и скажет «дождь идет». Его ничем не проймешь! Ты что это вздумал сегодня ломать нам сердца? Я тебя не пощажу, Шахсувар, я тебя сломаю!..
И, сказав так, Сулейман окидывает народ острым
взглядом.
- Хожу и думаю, хожу и думаю, соседи, что такое? — говорит он горестно,— Гибнут пчелы в бессилии собрать, мед. «Воды, воды!» — кричат посевы. Земля раскрыла свой сухой
песий зев, а вы молчите? Неужто не пришла пора нам одуматься? Жили врозь, рукой лишь горсть земли доставая, живем сильно, сообща,— куда угодно рукой доставая. Молодец, Магомет! Хорошо придумал! Недаром мы его председателем выбрали!.. Ответьте, соседи, вот мы собрались сюда из четырех разных больших аулов с одной земли, с одной печалью,— неужто так уж мы бессильны? Ну-ка, посмотрим!..
Сулейман поднимает посох и громко опрашивает всех:
— Всем ли я виден?
— Все-е-ем!— отвечает народ дружно.
— Всем ли я слышен?
— Все-е-ем! — раздается сверху донизу.
— Хорошо! — говорит Сулейман, опуская посох, и оглядывается назад.— Скажите, соседи, богат ли родник на той горе?
— Бога-ат! — оживляются старики.— Ты же сам знаешь. Буйвола подбрасывает вверх. Там целая река бьет из-под земли!..
— И этой воды, стало быть, довольно, чтобы оросить поля?
— С лихвой хватит! — кричит народ. — Лопаты есть?
— Е-есть!
— Кирки, ломы, гвозди, топоры, доски, проволока — есть?
— Все есть! — гремит эхо.
— Хорошо! — заключает Сулейман радостно. И, жмурясь от солнца, смотрит вверх.— Эй, счастье, куда идешь? Туда, где дружба! Эй, сила, куда ты идешь? Туда, где дружба!.. Кто же, интересно, такие мы? В силах ли мы взяться за это дело? Ну-ка, скажи, Шараб? — Сулейман обращается к стоящему ближе всех перед ним, на склоне, человеку.— Скажи, о чем ты сейчас думаешь?
Чернобородый тучный мужчина, к которому обращен этот вопрос, хмурит брови.
— Я,— говорит он хрипло,— жду, что народ решит. Если нет выхода, и реку можно, конечно, повернуть. Отчего же... Только трудно! Боюсь, сил у нас не хватит!
— А ты? — спрашивает Сулейман, тыча посохом в другую сторону наугад.— Говори, Муртуз, как ты думаешь?
Зеленоглазый мрачный человек, на которого оглядываются все, отвечает на вопрос не сразу.
— Гм, гм... Надо решиться. Если всем народом дунуть, ветер будет: давайте попробуем...
— Хорошо,— говорит СуЛейман и тычет посохом вверх на гору.— А ну-ка, эй, кто там в белой папахе? Что ты скажешь?
— Я, Сафарбек, думаю так же, как ты, Сулейман! — раздается сверху бодрый голос.— Но сил у нас, боюсь, мало.
— Мало, мало,— подтверждают соседи.
— Сил у нас мало? — говорит Сулейман с сердцем.— Кто это сказал? Это Шахсувара слова, который и сам теперь не рад и стоит, смотрите, повесив нос... Ну-ка, измерим, посмотрим на себя, что мы весим. Слушайте все. Кто из стоящих на этой горе бывший красный партизан? Кто колхозник? Кто член партии? Кто комсомолец? Словом, все, кто советский, ответственный человек, поднимите-ка руки.... А ну!
И вдруг с шумом, точно раскрывается широкое крыло, вся гора сверху донизу прорастает густым качающимся лесом
рук.
От неожиданности у людей захватывает дыхание.
— Вот они мы! — говорит Сулейман со сдержанной силой. Он поднимает руку и показывает вокруг.— Эй, вы, люди, смотрите на себя!
Люди оглядываются, и лица их внезапно светлеют, тела, помимо их воли, выпрямляются, в глазах вспыхивает величавая, гордая сила. Не опуская рук, они с любопытством смотрят друг на друга, словно видясь впервые, и странный, похожий на сдержанный порыв, трепет замирает в их рядах.
— Видали? — спрашивает Сулейман радостно. (Лица многих озаряются улыбками.) —Мы есть мы! Скажи, Шахсу-вар,— говорит он, глянув назад,— ты, кажется, сказал, что нужна сила величиной с эту гору? Равна ли эта сила этой горе?
— Ура-а-а! — раздается по склону сверху донизу. Народ кричит в радостном могучем порыве. Сверху донизу и снизу вверх точно бушуют по горе бурные волны. Сулейман стоит взволнованный. Старики, стоящие поодаль, невольно приосаниваются. Их замкнутые и скорбные лица становятся торжественно твердыми и. приобретают строгость, как на празднике. Древний же глуховатый старейшина, на протяжении почти всего собрания неподвижно сидевший на камне, медленно поднимается и, оставив свою папаху и палку на месте, мелкими незрячими шагами подходит к обрыву. Он останавливается справа от Сулеймана и, затенив ладонью
глаза, долго, трудно дыша, смотрит вверх на народ. Потом, удовлетворенно кивнув головой, радостно заключает:
— Это народ! Если народ захочет, то и войлочный кол войдет в землю. Спасибо, сыновья. Вы, бог даст, достойны счастья...
— Опустить руки! — кричит Сулейман.— Эй, люди, а теперь пусть подымут те, кто не партизан, не член колхоза, не партиец, не комсомолец, словом — все те, кто живет сам по себе, в стороне от нас.
Гора замирает. Некоторое время все вокруг — и люди, и скалы, и камни — точно ждут чего-то, притаив дыхание. Но вот далеко внизу робко поднимается одна-единственная рука, и внимание всех сосредоточивается на ней.
— Кто такой? — спрашивает Сулейман, глядя сверху вниз.— Ах, Шалбуз? Это опять ты, чтоб дом твой рухнул!
Громовой хохот сотрясает гору, как взрыв. Хохот, приумноженный эхом скал и ущелий, звучит далеко в окрестностях, и кажется, что смеется весь мир.
1— Как живешь? — спрашивает Сулейман, едва сдерживая улыбку.— За печкой сеешь, на крыше сено косишь, бедняк?..
Человечек, поднявший руку, стоит в великом смущении и оцепенении, не зная, как быть: то ли опустить, то ли держать руку поднятой? Он стар и едва виден сверху. Ветхий, некогда бывший синим, бешмет обвязан на его худых чреслах старинным персидским полотенцем. Лицо морщинистое, без единого волоска.
Пораженный внезапно обрушившимся на его голову хохотом всего народа, земли, скал, камней, гор,— он, вдруг затрясшись, жалобно, беспомощно оглядывается вокруг и, все еще продолжая держать руку поднятой, опустив голову, плачет.
,— Убили,— говорит он, плача,— меня уже нет. Я куропатка.
А Сулейман между тем, махая обеими руками, с трудом успокаивает собрание и, став сразу серьезным, ждет, пока окончательно воцарится тишина. Справа от него стоит старейшина, на лице которого так и застыла блаженная детская улыбка, слева стоит юноша, как зачарованный, восторженно глядя вверх.
— Эй, люди! — вскрикивает вдруг Сулейман, обращаясь к горе,— ответьте же теперь не мне, а этому небу, этой земле, 136
сможем ли мы, если захотим, в пять дней перевести Родниковую реку в долину, повернуть ее вспять, скрутить жгутом, наполнить жадный разинутый песий зев земли водой, огнем, ветром? Ответьте мне!
И гора отвечает единым грозным вздохом: — Сможем. Это в наших руках... Все сможем!
ПЕСНЯ
И песня созревает сама собой, как зреет яблоко. Поэт лишь срывает ее с ветви.
Старинное изречение
Поэт сидит под корявой грушей в саду, беседуя с гостями. Перед ним полулежат на коврике прибывшие недавно из города корреспондент центральной газеты и студент-переводчик. Они разбирают записи песен (песни эти записаны под диктовку Сулеймана местным учителем в старую конторскую книгу). Сулейману в последние дни нездоровилось, и он не смог приготовить к праздникам ничего нового.
В ауле безлюдно.
Молодежь с утра ушла расчищать терновники на месте посадки нового сада. Будничный день! Ничем не замечательный день!..
— Ах, жаль,— говорит Сулейман хмуро,— надо б новую песню, у всех на языке лежащую сегодня... Да вот не вышла!.. Дело поэта — такое дело: как река течет! Сегодня кипит и жернова вращает, завтра, обмелев, спит под мостом...
Гости, смеясь, благодарят Сулеймана. Они уже выбрали две его песни из тех, что в последние дни сложились «сами собой», и тут же приступают к переводу.
— Вполне достаточно! — говорит корреспондент.— Как раз праздничные. Хорошо!..
И Сулейман успокаивается. Поодаль, на траве, возле самовара,, возится старуха. Между ней и Сулейманом сидит худощавый мальчик — его младший сын. Перед гостями стынут на коврике стаканы чая, стоит кувшин с кислым молоком и тарелка яичницы.
Беседа окончена. Сулейман молча обдумывает про себя новости.
— Да-а,— бормочет он вслух,— значит, так дела, так дела, юноши: в иных государствах война, говорите... Вокруг да около...— Он поднимает голову и, щурясь, смотрит вдаль.— Плохо, плохо!..
...Скоро полдень. Сад полон мерцающих желтых зайчиков. На лице Сулеймана дрожат отраженные блики солнца. Вдали за оградой, то появляясь, то исчезая, маячит чья-то белая папаха. Сулейман задумывается.
— Музафир,— говорит он вдруг равнодушно,—все равно, сын мой, мне тут уже делать нечего. Вы переводите, а я пойду пройдусь...
— Ждать тебя здесь? — спрашивает сын, не глядя (он помогает гостям разбираться в записях).
— Ждать,— отвечает Сулейман, но, помедлив, нерешительно добавляет: — А если задержусь, когда кончите, отведи гостей на родник: пусть покупаются... Экая жара!
И, сказав так, встав на ноги, нехотя уходит к той белой папахе, что маячит за оградой. Левая рука его лежит, как всегда, на груди, нащупывая карманчик. Глаза прищурены...
Подойдя к ограде, он останавливается, глядя перед собой.
Там, за оградой, на стыке двух садов, спиной к Сулей-ману возится человек, расчищая лопатой канаву. Человек этот стоит по колена в воде, в одних засученных кальсонах. Белые длинные усы его, торчащие поперек лица, видны с затылка.
— Сафарбек,— говорит Сулейман спокойно,— ну что, зацвел твой табак?
Человек поспешно оглядывается и, заметив Сулеймана, вонзает лопату в землю.
— Зацвел,—говорит он, вздохнув,— все дело, оказывается, было в воде! А ты что, Сулейман? Что нового?
— Ничего,— отвечает Сулейман.— Новостей нет,— и, подумав, добавляет: — Гости вот приехали из Москвы за песнями, ну я и отдал.
— Остались довольны, стало быть? — спрашивает человек, вновь пристально глядя себе под ноги и берясь за лопату.
— Да,— отвечает Сулейман.—Правда, надо бы новую песню к праздникам, да вот не успел.
— Это главное,—говорит человек,— песня к празднику!—и, плюнув в кулак, с силой отрубает лопатой торчащий
корень.— Покою не давал! Яззид!1 — говорит он с сердцем, причем длинные усы его нервно вздрагивают.— Два часа вожусь! Оказывается, его надо было просто отсечь!
Он снимает с головы папаху и, вытерев ею пот с лица, надевает обратно. Тощая голая грудь его заросла седеющей шерстью. Руки длинны и обрызганы грязью.
— Ах, Сафарбек,—говорит Сулейман, горько усмехнувшись,— ты на маймуна стал похож с этим своим табаком! Тьфу! Будь ты неладен!
И отворачивается, собираясь уходить.
— Погоди! — кричит человек, подтянув кальсоны.— Куда спешишь? Успеешь еще найти песню...
— Что ты, Сафарбек,— говорит Сулейман.— Я вовсе us ищу песню. Сама упадет, если созрела.— И вдруг, выпрямляясь, спрашивает: — Как там сакля Хан-Бубы? Не воздвигли еще стены?
— Уже балки поставили! — отвечает человек, ликуя.— У Хан-Бубы крылья выросли. Коней сейчас побежал довить!
— Это зачем же кони? — спрашивает Сулейман недоверчиво.
— Не знаю,— отвечает человек,— бежит, размахивает руками, а в руке аркан. «Коней,— кричит,— коней мне!» Может, доски возить? Хотя нет, колхоз ему все завез... Должно быть, так, на радостях!..
Сулейман нахмуривается.
— Не похоже что-то на Хан-Бубу,— говорит он задумчиво.— Уж не случилось ли чего? — и медленно, глянув под ноги, идет дальше.
Человек выжидающе смотрит ему вслед.
— Да, вот еще что,— останавливается Сулейман,— ты уж будь добр, Сафарбек, не слишком поливай табак. Это тебе не кукуруза! А то натворишь дел, соседние колхозы будут смеяться.
— Что ты, что ты! — всплескивает человек голыми руками.— Все дело в воде! Это же ардебильский табак!
Но Сулейман, не слушая его, уже уходит.
— Вода! —бормочет он про себя.—Смотри, как бы не получилось, как у того армянина: «Вода дал, вода взял»,— и недовольно щелкает языком: — Тце!
...Он идет по роще, зеленой и полной тишины. Его прямая
1 Яззид — заклятый враг.
фигура долго маячит на тропе, теряясь меж деревьев. Деревья стоят вокруг поэта в покорной величавости. Ветви ломятся от плодов. Сулейман сворачивает с тропы и, очутившись у глухой ограды, смотрит на дорогу. Дорога пуста, Сулейман останавливается и потом, подумав, идет обратно. Над ним по тенистой роще, мелькая в воздухе, летит мотылек. Мотылек обгоняет его. Сулейман, помедлив, провожает его смутным взглядом.
Потом он входит в темную рощу. Здесь под дуплистым орешником журчит ручеек. Ручеек течет, невидимый в высоких сочных зарослях лопуха, и лишь влажность воздуха выдает его присутствие. Сулейман подходит к ручейку осторожно (при его приближении в разных местах шлепаются в воду лягушки) и, став под деревом, долго слушает, наклонив голову, лепет воды. Вокруг тихо. Только слышно в тишине, как пищат в недрах сада птенцы в гнездах.
Но вдруг он оглядывается. Со стороны мостика, направляясь к нему, идет напрямик через заросли лопуха низенький старичок с длинной белой бородой. Через плечо старичка перекинута кожаная сумка.
— Вах, Сулейман,— говорит он, трудно дыша.— Все сады обошел- Вот уж искал тебя сегодня!
Сулейман смотрит на него равнодушно.
— Письма,— говорит старичок,— целых десять штук!
— Ты бы мог отдать их сыну,— отвечает Сулейман.— Он же там... Под грушей сидит, внизу.
— Боже упаси! — восклицает старик.— Как можно твои письма доверять мальчику? Нельзя! Государство не позволит!
И с деловитой важностью, наслюнив палец, достает из сумки письма. Сулейман берет их неохотно. Повертев в руках, он сперва пытается запихать их в нагрудный карман, но тут же, раздумав, решает спрятать за пазуху.
— Валла, Манташ,— бормочет он, выпятив губу и запихивая письма (причем в этом деле участвует и другая рука с зажатым в мизинце посохом).— Валла, Манташ, ты мне обузу создаешь, брат. Передавал бы сыну!..
Старичок стоит, облегченно глядя на Сулеймана.
— Да! — заключает Сулейман.— Значит, так! Ну, что нового? Радио на почте ничего не говорило?,
Старик задумывается.
— Нет,— отвечает он.— Вот о войне в иных государствах, правда, говорило, но это ты знаешь...
Сулейман кивает головой.
— Война, будь она неладна!
— Сулейман,— спрашивает старичок подобострастно,— ты не занят?
Сулейман настораживается.
— А что?
— Если ты не занят, то я бы посоветовался с тобой. Дело есть!..
Сулейман, ласково улыбнувшись, трогает старичка пальцем за плечо.
— Ах, Манташ,— говорит он,— наконец-то ты нашел свое место. Любо смотреть! (При этих словах приплюснутый нос старичка внезапно краснеет.) Говори,— продолжает Сулейман,— я просто так гуляю... Слушаю время.