ИЗ «МЕМУАРОВ ЮНОГО ПЕДАГОГА» 7 глава




«Так вот он каков, поэт,— говорю я себе.— Не нахожусь ли я у преддверия тайны поэта?.. Вот оно, рождение песни! Вокруг поэта осыпаются сады, и, охваченные листопадом, не напоминают ли они ему о его старости? Голубые разливы туманов скопляются в их низовьях. Может быть, это призраки воспоминаний земли о весне? Деревья стоят, как бы погруженные в тихое озеро. На сверкающих паутинках улетают последние радости лета, и уже предчувствие зимы делает их невесомыми...

1 п у р у ц — соха.

4 Заказ 2564

О чем может думать поэт в такую минуту?.. О тленности человеческой судьбы? О величии смерти?..»

Увы! Сулейман просто спит, сидя на пустыре, и я ошибаюсь с первого же раза.

Дело в том, что отсюда, с пустыря, лучше всего виден возвышающийся над садом пригорок. Там, на солнцепеке, двое рабочих с утра покрывают черепицей крышу школы. Поэт наблюдал за ними от нечего делать и незаметно для себя уснул...

Он спит сидя. Голова его низко опущена на грудь. Перед ним по каменистой тропе степенно расхаживают вороны. Они расхаживают, покачиваясь так, точно вся тяжесть у них на хвосте. Сулейман спит, не выпуская посоха из рук. Он держит его двумя пальцами. Легкий осенний ветерок шевелит его седины и тревожит кустик травы на бревне...

Такая прозрачность в небе, и такое солнце!

Солнце белесое, стелющееся у ног и блеском своим напоминающее блеск стрекозиных крыльев. Дорога усеяна опавшими листьями, и высокие древние орешники, растущие у подъема в аул, шумят. От их шума еще безлюдней на душе. Кажется, что здесь давно все вымерло, в ауле нет живой жизни, а те два человека, что копошатся на крыше, пришли из другого мира и начинают здесь жизнь наново...

О поэт! В желтом сиянии осени мне всегда мерещится смерть. Умирают листья, умирает трава... Неужто к этому можно привыкнуть?..

«Смерть, смерть»,— шелестят листья. Ты слышишь?

...Сулейман спит, слегка посапывая. Папаха его сдвинулась на лоб. Тени от орешников пересекают пустырь перед ним наискось и падают за обрыв. Они растут невдалеке, и, вероятно, место, где сидит поэт, служило некогда стыком между несколькими старыми садами.

Я жду пробуждения поэта.

Через много времени вдали раздается цокот копыт, и я оглядываюсь.

Сверху, из аула, ведя в поводу оседланного коня, спускается по тропе женщина. Она идет, поглядывая под ноги, и за ней поспешает маленький босоногий мальчик с заплаканным лицом. Мальчик держится за ее платье. При их приближении вороны на тропе вдруг настораживаются и, как бы привстав на цыпочки, грузно перелетают через голову Сулеймана в соседний сад. Женщина идет озабоченно. Она спускается

по кратчайшей тропе, ведущей мимо дороги к роднику. Лошадь ступает за ней, боязливо поводя ушами. Копыта скользят на крутом спуске и стучат о камни...

Сулейман вздрагивает. Я не знаю, когда он проснулся, но. в следующую минуту он уже сидит с открытыми глазами и, как ни в чем не бывало, спокойно глядит перед собой.

Дорога уходит вдаль через сады. Она вся разворочена ямами, и по бокам ее лежат приготовленные для шоссе кучи гравия.

Женщина обходит орешники и, внезапно исчезнув За обрывом, возникает внизу прямо перед Сулейманом. Теперь слышно, как всхлипывает мальчик, идущий за ней, и звенят в притороченной к седлу походной сумке какие-то металлические вещи.

— Гульшара,— говорит Сулейман вдруг, обращаясь к женщине тоном давно беседующего человека,— отчего ты не посадишь мальчика на коня?

Он зевает и, передвинув папаху со лба набекрень, ждет. Лоб его покрыт сонной испариной.

Женщина оглядывается. Остановив коня, она поспешно поправляет сбившийся на затылок платок и ищет глазами вокруг себя.

— Я здесь,— говорит Сулейман, подняв посох закругленным концом вверх. (Он сидит выше на обрыве и почти не виден из-за бурьяна.)

Женщина вдруг меняется в лице. Черные округлые брови

ее вздрагивают.

— Это же конь еникентской акушерки,— говорит она, волнуясь.— Хабар, хабар: у Магомеда родился сын!

— Ого! — настораживается Сулейман.— Неплохо вышло! А где же люди?

— Люди еще не вернулись,— отвечает женщина скороговоркой.— Те в садах, те на дороге. За Магомедом пошел мальчик уже давно, а его все нет... Не знаю прямо...

— Так это же далеко,— перебивает Сулейман спокойно и, ухватясь за посох обеими руками, встает.— Ты думаешь, это близко?' Эх, ты! Это же от моста будут чинить дорогу! — Он привычным движением поправляет наброшенный на плечи бешмет и делает несколько шагов в сторону женщины. Глаза его блестят со сна.— Ну, как? Все благополучно?

Женщина смущенно опускает руку на плечо мальчика. Тот стоит перед ней, со страхом глядя вверх, на Сулеймана.

л*

— Все хорошо... Вот иду напоить коня. Акушерка уже собирается ехать...

Сулейман смеется.

— Так и отпустил ее Магомед без плова. Общий будет праздник! Это не шутки! Напоишь коня — отведи в стойло, пускай отдыхает. Хорошо?

Говоря так, Сулейман застегивает ворот рубахи. Женщина почтительно улыбается, и блеск ее ровных зубов виден даже на расстоянии. Постояв с минуту и убедившись, что Сулейман больше не намерен разговаривать, она трогает дальше.

— Эй, эй! — кричит Сулейман вдогонку, но уже не глядя на женщину, а щурясь, снимая со своего рукава прилипшие репейники.—Я не шучу. Так и сделай, хорошо?

Потом он, выпрямясь, долго смотрит на пригорок. Женщина ушла. Там, Куда смотрит Сулейман, между деревьями розовеет на солнце покрытая черепицей часть крыши. Рабочие, сидя один наверху, другой у края карниза, отдыхая, курят трубки. Сулейман задумывается и немного погодя, достав из нагрудного кармана папиросу, закуривает тоже.

Он закуривает не спеша. Мягко ступая по траве новыми, из козьей кожи, башмаками, он так же не спеша идет через пустырь по направлению к орешнику. Лицо его теперь сосредоточенно, серьезно. Он останавливается. Потом вновь идет. Потом, бросив окурок и растоптав его ногой, окончательно останавливается у дороги. Одна рука его откинута в сторону и лежит на посохе, другую он держит на груди. И над ним шумят столетние орешники, в ветвях которых гнездится осень. Они шумят, подобно прибою. Листья ложатся у ног Сулей-мана, кружась и вздрагивая...

Но вдруг он поднимает голову. (Вместе с ним настораживаюсь и я.) За садами нарастает топот, и вот на дорогу, как буря, врывается всадник. Белая стена пыли встает за ним, пересекая сады. Он мчится на коне без седла, размахивая длинной веревкой. Рубаха его набилась ветром. Тело наклонено вперед.

Заметив Сулеймана, всадник еще издали срывает с головы фуражку, и округлое темное лищо его становится еще более молодым.

— Эгей, Сулейман! — кричит он, круто осадив коня.— Прикажи — исполню!

Он проводит рукавом по разгоряченному лицу и, смеясь, шумно дышит. Конь под ним ходит ходуном.

Сулейман молчит.

В эту минуту из-за обрыва показывается женщина, которая уже напоила коня. Она возвращается обратно.

— Магомед! — вскрикивает женщина.— Ашрафи1 мне! Я первая сказала!

— Тебе, тебе, Гульшара!— кричит всадник, выпрямляясь и радостно потрясая фуражкой.— Не ашрафи, а целый дом!

Сулейман все еще молчит. Женщина ускоряет шаг и, взяв по-прежнему хнычущего мальчика за руку, приближается к орешнику. Она вся сияет от счастья. Всадник смотрит го на нее, то на Сулеймана и, так как поэт неподвижен, недоуменно надевает фуражку.

— Слушай,— говорит наконец Сулейман, очнувшись. (Он важно берет коня под уздцы.) —Сына ты назовешь Мак-сумом, Магомед. Хорошо?.. Был у меня такой друг в Москве!.. Максум Горки!..

— Баш-уста!2 — отвечает всадник, сразу становясь серьезным.

— Сына ты назовешь Максумом и пригласишь на праздник всех: меня, акушерку, вон тех рабочих... Понятно?

— Все будет по-твоему, Сулейман!

— Максум, кроме того, по-персидски означает «мудрый», имей в виду!

Всадник наклоняется и вместо ответа, обняв, целует Сулеймана в лоб.

— Ну, как дорога? — спрашивает Сулейман, повеселев. Всадник сдерживает коня и с радостным возбуждением

отвечает, что мост уже пройден, что от моста до Дербента шоссе готово; остается только эта сторона, но тут легче.

— О! — говорит Сулейман.— Неужто так? Имей в виду, не забывай, что здесь (он показывает посохом на пустырь) должна быть главная площадь аула. Шоссе пойдет там, а потом прямо... Ну, езжайте... Постой, постой... тпру!..

Он загораживает посохом дорогу и, быстро шагнув навстречу мальчику, берет его под мышки.

— Я же тебе сказал, Гульшара,— говорит он недовольно, подсаживая мальчика в седло.—Нехорошо так! Мальчик должен сидеть на коне. На то он и мальчик!

Конь, вздрогнув, поднимает голову. Сулейман вдевает

1 Ашрафи — золотой червонец, подарок, магарыч.

2 Баш-уста — к твоим услугам.

пыльные ноги мальчика в ремешки стремян и, чуть-чуть улыбаясь, отойдя назад, смотрит на него.

— Вот! — заключает он гордо.— Теперь поехали! Герой, а? Будет война, так ты смотри, первым бросайся на враге, А там и мы поспеем. Понятно?..

Он отходит на прежнее свое место и, став под деревом с видом хозяина, провожающего гостей, смотрит им вслед. Всадник, посмеиваясь, пропускает мальчика вперед. Тот сидит в седле, держась обеими руками за луку. Еще не отдышавшийся конь роет копытом землю.

— Максум,— повторяет всадник восхищенно и прощается с поэтом.— Спасибо, Сулейман, хорошо придумал!..

Сулейман кивает головой, и вдруг глаза его наполняются слезами.

— Езжай, езжай,— говорит он шепотом.— Счастливого пути!

Всадник недоуменно сдерживает коня.

— Что с тобой, сосед?

— Езжай! — вскрикивает Сулейман, нервно стукнув посохом, и добавляет:— Я буду смеяться потом... Ведь мальчика буду называть я? Как ты думаешь?.. Сын мой сын мой... Держать его вот так на руках и трижды шепнуть ему в ухо: «Мудрый Максум... мой друг Максум... здравствуй...»

Сулейман, не закончив фразы, машет рукой, ибо по лицу его текут обильные слезы. Он утирает их согнутым суставом пальца.

— Ах, мой мальчик,— бормочет он.— Вот осень...

...Потом он стоит один, задумчиво опустив голову, и глядит на дорогу. Легкий, осенний ветер курчавит ворс его папахи и шуршит в опавших листьях. Перед ним, вдали, поднимаясь все выше, уходят всадники и женщина, шагающая чуть отставая. Взрослый всадник о чем-то шутя беседует с мальчиком. Мальчик сидит, наклонясь вперед, и всем телом, как груша, покачивается из стороны в сторону.

В эту минуту вдалеке за садами возникает гул. Рабочие на крыше школы, бросив дело, удивленно смотрят вниз на дорогу. Похоже, что в аул идет большая толпа народа с песней и барабаном.

— Эге-ей, Сулейма-ан! — кричит всадник, обернувшись с полдороги.— Это моя бригада спешит поздравить меня с первенцем. Слышишь?! —Он машет фуражкой.

Сулейман, очнувшись, оглядывается назад. Шум все бли-

же. Приумноженный эхом садов, он становится шире и много-голосей. Сады оживают. Уже нет прежней неподвижности. («Жизнь, жизнь,— шепчут листья.— Мы умираем, славя жизнь».) Над садами кружит спугнутая свистом стая ворон. Вверху, в ауле, на крыши саклей постепенно высыпают женщины. Они смотрят вниз, на сады. Поет зурна, гремит бубен. Сулейман переходит через дорогу ближе к своей сакле и здесь замечает старуху, которая ждет его, стоя у ворот. Она смотрит на Сулеймана против солнца, заслонясь тонкой смуглой рукой, из-под которой виден лишь ее выдающийся вперед подбородок. Красное коралловое монисто горит на ее черном платье. Сулейман идет к ней, не торопясь, важно пересекая дорогу.

— Что случилось? — спрашивает старуха.

— Как что случилось? — говорит Сулейман изумленно и останавливается.— Разве не знаешь? У Магомеда родился сын!..

ВОСПОМИНАНИЕ ВТОРОЕ.— ЛЕТО

Речь идет о середине июля, когда знойная земля жаждет влаги.

Стремительный ливень обрушивается на сады.

Он трясет деревья, и в его просторном бушующем ритме тонет весь мир.

Меж небесами и землей натянуты мириады струн. Гул и грохот захлестывают все. Капли падают с тяжестью металла. Они сбивают с деревьев незрелые плоды и смешивают их с грязью. Взлохмаченные бурые потоки воды запрудили улицы. Потоки ворочают глыбами камней и со стуком увлекают их за собой. Они низвергаются, как водопады, и на их драконьих желтых загривках дрожит кипящая от гнева пена. По обочинам дороги плывут разоренные птичьи гнезда, мертвые мыши, солома, кусты бурьяна.

Все вздыблено и оглушено.

Листья деревьев повернуты ребром, как при буре.

Сплошные черные струи воды стекают по стволам, и от этого стволы кажутся живыми и дрожащими, подобно студню. Канавы стали озерами, и над ними пляшут звонкие бубенцы пузырей. В тех местах, где разрушаются борты канав, на

мгновенье мелькает сизая, точно затянутая паутиной, сухая земля; ее тотчас же забивают капли.

Кружащиеся светлые вихри воды ходят над головой.

Молнии блестят на уровне висков и едва видимы в дыму.

Меж небесами и землей натянуты мириады струн, и на них звучит гремящая, грозная кантата ливня!..

Я въезжаю в аул.

Весь мокрый, стучусь я в саклю Сулеймана, но никто мне не открывает. В глубине террасы, куда, переваливаясь через перила, заглядывают со двора мокрые, качающиеся под ливнем подсолнухи, я замечаю кровать. Она окружена марлевым пологом (видно, от комаров) и не убрана. Под кроватью стоят башмаки Сулеймана. Сквозь марлю мне едва мерещится его седой затылок на подушке. Он, наверно, спит, поджав ноги, ибо красное одеяло собрано в складки как раз у колен.

...Я знаю, как сладок сон под дождь. Неторопливая мятная прохлада, которая, переливаясь в крови, засасывает душу в смутное небытие, счастье близости к стихии и ощущение грозного своего одиночества в уюте под навесом — все это знакомо каждому с детства! Я сажусь на низенькую треножку, что стоит на террасе, и жду пробуждения поэта. Ливень ослабевает, и сквозь редеющую мутную его пелену уже проясняются желтоватые дали.

Сулейман лежит, повернувшись к подсолнухам.

«Так вот он каков, поэт,— говорю я себе.— Не нахожусь ли я у преддверия тайны поэта? Вокруг него бушуют сады, и, охваченные летним ливнем, не напоминают ли они ему о его детстве?.. Деревья стоят в сверкающих кольчугах листвы. Зеленое радостное сияние исходит от них. Под ними набухла земля. Струйки воды убегают от стволов лучеобразно. Пахнет чебрецом и мокрой древесиной. Подсолнухи, точно дрожа от восторга, подставляют дождю свои согбенные спины. Волны водяной пыли ходят в воздухе, как белые призраки. О детство! Что может быть целомудреннее воспоминаний о детстве?..-И этот сон, навеянный шумом дождя, неторопливой, томящей толкотней воспоминаний,— сон поэта,— не с нее ли начинается песня?..»

Так думаю я, сидя на низенькой, разукрашенной резными узорами треножке и поглядывая в тоске то на спящего Сулеймана, то прямо перед собой во двор. Над Сулейманом, раздуваемый ветром, колышется марлевый полог, Край оде-

яла намочен дождем. Дождь теперь затих, и кое-где уже проглядывает сквозь тучи синева неба...

Но нет, не синее, а голубое небо в горах после дождя. Оно воспринимается как плоскость. Когда, поворачиваясь и сталкиваясь друг с другом, расходятся тучи, в разрывах их возникает непроницаемая голубизна, которая настолько свежа и радостна, что захлебываешься ею от неожиданности. Тучи уходят — она остается на месте, чистая и нетронутая. И дождь вдруг становится ручным, добродушным: все, все было шуткой, детским озорством — продолжайте жить!..

Еще не видно солнца, но на далеком зеленом склоне горы -уже появились ярко-золотые квадраты его лучей. Они скользят вниз, и навстречу им, искрясь, тянется земля. Все ближе и ближе — вдруг эти квадраты возникают рядом, на соседнем косогоре. Кудрявые чащи садов, попадая в их сияние, клубятся дымом. Лучи падают из-за облаков золотым широким снопом, и вместе с ними воцаряется вокруг благодатная тишина...

Тогда становятся слышны шумы потоков.

Оки еще бурлят в переулках, пересекая тропы, и шум их, монотонный, подчеркивающий тишину, похож на шум только что отгрохотавшего мимо поезда, когда уже слушаешь его, глядя вслед.

С деревьев еще падают капли. На земле от них остаются ямочки, подобные крохотным воронкам. Сады стоят, оцепенев после пережитого. На стенах террасы, рядом с марлевым пологом, дрожат веселые солнечные зайчики. Камни ступенек ноздреваты и глянцево свежи. Сулейман все спит...

Я уже слышу во дворе петушиное пение. Гроза прошла. Петух стоит у светлой дождевой лужи, отражаясь в ней весь со своим красно-желтым оперением. Прокричав, он прислушивается, как, мол, удачно ли вышло, и, сам себя одобрив на петушином языке, отходит прочь. Откуда-то появляется колченогая, с мокрой спиной, собака. Она лакает воду, хватая ее зубами. Через двор, пересекая его наискось, по направлению к воротам шествует высокий гусь со своим семейством. В садах пробуждается жизнь. И вот уже птицы начинают занимать свои места на ветвях...

Проходит минута. Сначала слышно, как птицы, каждая в отдельности, пробуют голоса. Это похоже на то, как в огромном оркестре перед игрой музыканты настраивают свои инструменты. Вот постепенно птичьи голоса приобретают стройность. Шум и гам переходят в торжественный хор. Уже нет

тишины, уже со всех сторон плывет музыка, в ней нельзя теперь отличить флейты иволги от барабана дятла.

Гудят жуки, и пиликают кузнечики. Серебристая трель жаворонка повисает в воздухе, как колокольчик. Жужжат пчелы, чирикают воробьи, и всем этим многоголосым оркестром, постукивая длинным носом по карнизу, дирижирует удод, сидящий на соседней крыше.

Музыка ширится и плывет над землей. Все теперь слилось в единую симфонию. И вот она нарастает,—я сижу оглушенный, не понимая, в чем дело,— вот она нарастает, эта симфония, заполняя все, точно перед громовым аккордом, и...

— Бум!

Я вздрагиваю: вместе с аккордом в просвете ворот, как на экране, появляется Сулейман...

Он бос. Ноги его обнажены до колен и по щиколотки облеплены грязью. От этого внизу они кажутся округлыми, подобно верблюжьим копытам. Сулейман хохочет. Он входит в ворота, балансируя, с лопатой на плече, весь мокрый, и отвечая кому-то веселой шуткой. Через минуту за ним появляется старуха. Она идет, недовольно глядя под ноги и выбирая места; куда ступать. На голове у нее торчит, словно капюшон, надетый углом пустой мешок. Мешок мокрый; он свисает по ее спине.

— Ппа,.ппа, старуха! Ты, оказывается, мастер,— говорит Сулейман, смеясь и ставя лопату наземь.— Ей-богу, не знал, что ты так умеешь бегать. Коза!..

Он очищает ноги о лопату и, согнувшись, трясется от смеха. Старуха идет мимо него по-прежнему медленно и обиженно. Брови ее насуплены.

...В эту минуту, заслышав голос хозяина, с кровати, что окружена марлей, спрыгивает на пол белая кошка. Она лежала на подушке, свернувшись клубком, от неожиданности я даже привстаю, уступая ей дорогу.

Спрыгнув на пол, кошка вытягивает передние лапы и зевает. Она проходит мимо меня, подняв хвост трубой. Я стою онемев.

— Ты всегда так,— говорит старуха, вдруг обернувшись к Сулейману. Она краснеет и срывает с головы мешок. (Бьюсь об заклад, что она берегла его специально затем, чтобы снять с гневом, когда почувствует себя дома.) —Ты всегда так: я говорю — белое, ты говоришь — черное! Такой у тебя обычай!..

— Постой, постой,— говорит Сулейман.— Я говорю пёстрое: половина белое, половина черное!...

Он топорщит усы. Они дрожат от сдержанного смеха, и, чтобы сдержать смех, он, задрав голову, смотрит вдаль. Там, вдали, упираясь одним концом в тучу, а другим в зеленый крутой склон горы, сияет радуга. И дождь уходит под нее, как конница с пиками наперевес. Далеко-далеко видны вершины гор, сверкающие на солнце снегом. Они заключены в раму радуги, и пики уходящего дождя пересекают их наискось.

Сулейман стоит в дождевой луже. Из лужи торчат зеленые стебли трав, отражаясь в ней, кривые и темные на фоне отраженной небесной голубизны. Старуха, не находя слов, молча смотрит на Сулеймана. Она громко вздыхает. Сулейман, моя ногой ногу, разбрызгивает воду. Он делает вид, что не замечает старухи. На груди его алеет значок члена ЦИК.

...В эту минуту по улице вверх проходит трактор. Он возникает все там же, в просвете ворот, как на экране. Трактор ведет за собой две брички, сцепленные подобно вагонам и переполненные народом. На первой из них пестрой гурьбой (с преобладающим красным цветом) стоят женщины, на второй— мужчины в мокрых папахах. Все они с лопатами и возвращаются в аул со стороны реки, где строится новая гидростанция.

Трактор идет, разбрызгивая колесами воду, и женщины, стоящие на первой бричке, поддерживая друг друга, весело хохочут.

— Вот,— говорит старуха, показав на брички,—весь народ над тобой смеется. Я говорила тебе: «Будет дождь, не настаивай, Сулейман, не вмешивайся в дело инженеров». Вот оно, возьми!

Сулейман сидит на корточках, моя пальцы правой ноги. Лопата торчит рядом с ним, воткнутая в грязь. Он, щурясь, некоторое время смотрит вслед удаляющимся бричкам и, подождав, пока те скроются из виду, вдруг стремительно встает. С растопыренных пальцев его капает в лужу вода.

— Не любимая змеей трава,— говорит он, побледнев,— растет, оказывается, у ее норы. Так, старуха?

Старуха, спохватясь, оторопев, идет почему-то не в саклю, а в глубь двора, к сараю. Сулейман смотрит ей вслед, прищурив один глаз.

А на освещенных солнцем и уже высохших каменных ступеньках спиной ко мне сидит белая кошка и в ожидании хо-

зяев облизывает лапу розовым языком. Лапу она держит поперек груди, как держат обычно больную забинтованную руку. Услышав окрик Сулеймана, кошка, бросив облизываться, поднимает голову. Вокруг многоголосо, как орган, поют сады. На^ горами сияет радуга. Где-то кричат уже высыпавшие на улицу дети...

О лето! О благодатный мир после грозы!

...Через минуту из сарая выходит старуха, держа на мешке несколько яиц для яичницы, и, насупясь, направляется в саклю. У самых ступенек, заводя сбившуюся прядь седых волос за ухо, она исподлобья взглядывает на Сулеймана. Тот стоит все там же, в воде, и, уже забыв о гневе, выпятив нижнюю губу, сосредоточенно достает двумя пальцами из нагрудного кармана разбухшую и полную воды пачку папирос «Эпоха»,

ВОСПОМИНАНИЕ ТРЕТЬЕ.— ЗИМА

Существует пословица: «Роза зимыогонь».

Синие зимние сумерки окружают аул. За аулом еще не погасла скупая заря. Она лежит недвижной темно-розовой полосой, перебиваемая черными силуэтами саклей. По краю косогора отчетливо видны на снегу кривые кладбищенские памятники. Над аулом где-то сбоку мерцает красноватый глазок месяца. В домах еще не зажигали огней. Вечер угрюм.

Я вижу сутулую фигуру старика, спускающегося по тропе из аула. Он идет медленно, и по тому, как он тычет перед собой посохом, в нем не трудно узнать Сулеймана. За ним, сопровождая его, на почтительном расстоянии шагает серая дворовая собака. Сулейман, иногда остановившись, оглядывается назад. Черные костлявые деревья торчат по сторонам. Снег, как всегда в горах, после солнечного дня подтаял, на нем видны расплывающиеся в сумерках островки. Сады пустынны. Сулейман идет по еле заметной тропе, спускаясь вниз к своей сакле, и над ним, если смотреть от него, застревая в ветвях деревьев, передвигается в небе красноватый месяц...

«Так вот он каков, поэт,— говорю я себе.— Теперь-то уж я наверно нахожусь у истоков его тайны! Вокруг него молчат

сады, и, охваченные мертвым сном, они обременяют его душу печалью. Поэту не сидится дома. Долгие зимние вечера он, видно, проводит в кругу своих друзей в беседах и думах... Старики сидят в очаре' или, если в сакле — то у огня. Накинув лохматые, с длинными «глухими» рукавами шубы (рукава эти делаются отнюдь не для рук, а чтобы шуба была вдвое тяжелее, а следовательно, и теплее), старики вспоминают прошлое и неторопливо судят о новом. И, вероятно, потом поэт настраивает чунгур2. В сакле дымит очаг. В окно сочатся синие, сливающиеся- с дымом сумерки. Сулейман читает" нараспев свои приготовленные заранее стихи и, получив одобрение соседей, встает из круга.

— Посиди,— говорят старики,— ведь еще рано!

— Нет, нет, дома ждет старуха...»

И вот он возвращается домой. В призрачном свете месяца едва чернеет перед ним тропа. Сулейман идет медленно, сутулясь, осторожно поглядывая под ноги. Безлюдье вечера и молчаливые голые сады подступают к нему со всех сторон...

Спустившись к дороге, он вдруг останавливается. За аулом уже погасла заря, и ледяное тяжелое небо теперь одинаково сине во всех концах. Оно перекинуто над всем, как потолок. Сулейман стоит в самом низу, маленький и незаметный в пустыне вечера. Аул громоздится за ним в вышине. В окнах домов кое-где мерцают огни. Стоя здесь и вглядываясь перед собой, Сулейман. прислушивается к доносящемуся с дороги скрипу колес. Скрип этот, перебиваемый стуком колес, разматывается, как унылая, издерганная струна. Вверху, на темном косогоре, как бы в ответ ему, по-особенному скрипуче лают собаки. (Это вечерний лай, и с ним всегда перекликается в садах пустынное эхо.)

Постояв немного, Сулейман по-прежнему продолжает путь. Собака теперь опередила его и, насторожившись, сразу как бы став выше ростом, трусцой бежит навстречу арбе. Сулейман держится края дороги, хотя впереди еще ничего не видно.

Он идет по тропке. Арба возникает перед ним постепенно, точно рождаясь из тьмы. Сначала это неясный, перемещающийся на дороге комок теней. Потом на нем обозначаются

1 О ч а р — место в ауле, обычно у мечети, где собираются сельчане на досуге.

2 Чунгур — музыкальный инструмент.

углы. Вот вытянулись вперед две разбухшие черные глыбы. Глыбы рогаты: это буйволы. На арбе замаячила круглая папаха, и тускло блеснуло стекло. Огромные медленные колеса почему-то становятся видимыми лишь в конце, после того как уже можно различить ярмо и головы буйволов.

Теперь ясно: на дороге не одна, а несколько арб. При виде их Сулейман закладывает руки с посохом назад и молча останавливается под деревом. Это тот самый орешник, что растет невдалеке от его сакли и под которым он любит сидеть в летние вечера.

Скрюченные — черные с белым — ветви дерева нависают над дорогой, точно в ожидании жертвы. Арбы скрипят. Сбоку их шагает важный большеголовый пес, который в сознании своего достоинства даже не смотрит на собаку Сулеймана, Сулейман стоит молча, дожидаясь, пока пройдут арбы.

; Но вот, когда первая арба приближается к нему вплотную, он вдруг настораживается.

— Сафарбек,— говорит он, вглядываясь,— это ты, что ли? Что у тебя на голове за папаха?

— Ба! Сулейман! Вога, вога, постойте! Чш!..

С арбы спрыгивает невысокий старик в гладкой котиковой шапке и, забежав вперед, останавливает буйволов.

— Валла, Сулейман, это самая дорогая папаха, какую я только нашел в городе,— говорит он, подходя к поэту.— Ты как увидел?

Старик снимает рукавицы и, скороговоркой приветствуя Сулеймана, трогает себя за усы. Усы у него седые и длинные, торчащие по обе стороны, как щепки. С них сыплется иней. Старик одет в овчинную, как и у Сулеймана, шубу и молодцевато затянут ремнем.

— Моя всем известная белая папаха! — говорит он, шумно вздохнув.— Больше у меня не будет такой! Ах! ах!

— Сафарбек,— возражает Сулейман,— год прошел. Пора забыть. Это которую ты уже покупаешь?

— Четвертую,— говорит старик скорбно,— еще куплю. До Индостана дойду, но куплю достойную той.

— Папаха хорошая,— говорит Сулейман,— надо ее посмотреть при дневном свете.— Он из вежливости берет с головы старика шапку и ощупывает ее руками.

Старик стоит потупясь. Он выглядит сейчас смешно,— шея у него повязана толстым башлыком, а голова бритая и узкая. Изо рта его валит пар, окутывая торчащие белые усы.

Между тем арбы одна за другой останавливаются па дороге, и скрип колес, как по ступенькам, замирая, уходит вниз. Воцаряется тишина. Кое-кто из аробщиков, поодиночке, спрыгивая на дорогу, подходит к старикам.

— Да,— заключает Сулейман серьезно,— это не иначе, как московская папаха. Ну, как базар?

Надев шапку, старик задумывается.

— Базар...

Но вдруг он хлопает себя ладонью по лбу и, спохватившись, бежит к арбе.

— Забыл,— кричит он оттуда.— Забыл, забыл! А! Я же ведь купил, Сулейман, то, что ты просил. Помнишь, в прошлом году?..

И он торжественно достает висящий впереди на раме арбы какой-то стеклянный цилиндр. Сулейман недоуменно молчит.

— Я пробовал,— говорит старик горделиво,— даже с керосином! — И, покачав возле своего уха, несет к Сулейману фонарь «летучая мышь».

— Хо, Сафарбек! Спасибо, очень спасибо. Сколько стоит?

— После поговорим,— отвечает старик.— Ты зажги...

Он достает откуда-то из-за пазухи спички и, суетясь, показывает Сулейману, как надо приподнять стекло фонаря. Сулейман сидит на корточках, поддерживая посохом равновесие. Стариков окружают аробщики. Они стоят молча, с любопытством наблюдая за фонарем, и длинные тонкие хворостинки в их руках торчат в разные стороны, как пики. Кое-кто кстати закуривает. Собака Сулеймана и важный большеголовый пес (у него лохматая морда вся в инее) удивленно смотрят на огонь издали...

Фонарь озаряет снег странным фиолетовым светом. На дороге оживают мелькающие тени. Тени бегут далеко по снегу, и на ветвях дерева, под которым стоит фонарь, вспыхивают искры. Оледенелая часть ствола переливается никелевым блеском. Даже буйволы поворачивают головы на свет, отчего глаза их загораются во тьме, как угли.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: