Расхождение с психоанализом




Виктор Эмиль Франкл

Воспоминания

 

FineReader 11Альпина нон-фикшн; Москва; 2015

ISBN 978-5-91671-445-6

Аннотация

 

Жизнь Виктора Франкла, знаменитого психиатра, создателя логотерапии, стала для многих людей во всем мире уроком мудрости и мужества, поводом для вдохновения. В 1945 году он оказался в числе немногих, кто сумел уцелеть в Освенциме. Страшный опыт концлагеря обогатил его профессионально как психотерапевта, и миссией ученого стала помощь людям в поисках смысла жизни. В этой книге Франкл, с присущим ему обаянием скромности, повествует о детстве и юности в Вене, о работе в психиатрической клинике между двумя мировыми войнами, о выживании в концлагере и жизни после войны. Он поясняет свои расхождения с Зигмундом Фрейдом и Альфредом Адлером и уточняет их влияние на логотерапию, приводит множество подробностей о становлении психоанализа и различных его направлений.

Автобиография Виктора Франкла — уникальное свидетельство очевидца главных событий и духовных смятений XX века.

 

Виктор Франкл

Воспоминания

 

 

Столь просто, непосредственно и скромно написанной автобиографии мне никогда не приходилось читать. Эта встреча с литературой гения вызывает одновременно восторг благоговения и потрясение.

Toronto globe and mail

 

 

Вдохновляющая книга человека, который, безусловно, сам следует тому, чему учит.

Publisher's Weekly

 

 

Родители

 

Моя мать происходила из патрицианского, давно осевшего в Праге рода: немецкий поэт, пражанин Оскар Винер[1], чей образ Мейринк[2]увековечил в «Големе», приходился ей дядей. Я видел, как Оскар, давно уже лишившийся зрения, умирал в лагере Терезиенштадт. Следует уточнить, что моя мать вела свой род от Раши[3], который жил в XII веке, а также от «Махараля»[4], прославленного пражского рабби Лёва. А стало быть, и я происхожу в двенадцатом поколении от «Махараля». Все это обозначено на генеалогическом древе, на которое я однажды имел возможность бросить взгляд.

А на свет я чуть было не появился в знаменитом венском кафе «Зиллер». Именно там мою мать настигли первые схватки прекрасным весенним воскресным днем 26 марта 1903 года. Мой день рождения совпал с днем смерти Бетховена, и это позволило некоему однокласснику ехидно заметить: «Беда не приходит одна».

Моя мать была добрейший, сердечнейший человек — не знаю, отчего я оказался надоедливым и капризным ребенком, как мне потом частенько напоминали. Малышом я мог уснуть, лишь когда она пела мне в качестве колыбельной «Куда пропали все цветы?» — причем в слова я не вслушивался. Мать рассказывала, что пела ее так: «Уснешь ли ты, меня замучил ты — куда пропали все цветы?» Мне требовалась только мелодия.

К родительскому дому я чувствовал столь сильную привязанность, что ужасно страдал от ностальгии в первые недели, месяцы, а потом и годы, когда мне приходилось оставаться на ночь в различных больницах, куда я получал назначение. Поначалу я непременно старался переночевать у родителей раз в неделю, потом раз в месяц и, наконец, хотя бы на свой день рождения.

После того как отец умер в Терезиенштадте и мы с матерью остались одни, я взял за правило всякий раз, здороваясь с ней и прощаясь, целовать ее: в любой момент могла наступить разлука, и я хотел быть уверен, что простились мы хорошо.

И когда дело дошло до того, что меня с первой моей женой Тилли повезли в Освенцим и мы с матерью расстались, я в последнюю минуту попросил ее благословения. Никогда не забуду, как она с воплем, исходившим из самой глубины души — страстным, отчаянным воплем, — ответила мне: «Да, да, я тебя благословляю», — и дала мне благословение. Оставалась неделя до того, как ее в свой черед транспортировали в Освенцим и там сразу же умертвили газом.

В лагере я постоянно думал о матери и когда пытался вообразить себе нашу встречу, мне представлялось, словно что-то неопровержимое, будто единственным уместным жестом будет, как это красиво описывается, пасть на колени и поцеловать подол ее платья.

Мать, как я уже говорил, была доброй и сердечной, а характер моего отца составлял крайнюю ей противоположность. Отец отличался спартанским отношением к жизни и таким же понятием о своем долге. У него имелись принципы, и он всегда был им верен. И я такой же перфекционист, так им и воспитан. Меня и старшего брата отец принуждал в пятницу вечером читать молитву на древнееврейском, и если мы, что с нами частенько случалось, допускали хоть одну ошибку, то наказания за это не полагалось, однако не причиталось и награды. Награда следовала нам лишь в случае, если мы читали весь текст с начала до конца без единой погрешности. Премия в десять геллеров — но удавалось это однажды или дважды в год.

Характер моего отца можно было бы назвать не только спартанским, но даже стоическим, если бы не периодические вспышки необузданного гнева. В одном из таких приступов он сломал, избивая меня, то ли трость, то ли альпеншток. Тем не менее я всегда видел в нем образец справедливого человека, и он внушал всем нам чувство полной защищенности.

В общем и целом я удался больше в отца, но те черты, которые я, по-видимому, унаследовал от матери, вступили в структуре моего характера в противоречие с тем, что мне досталось от отца. Однажды меня обследовал специалист из психиатрической клиники при Университете Инсбрука. Предложив мне тест Роршаха, он затем сказал, что ни с чем подобным за всю свою практику не сталкивался: столь сильное противоречие между крайней рациональностью, с одной стороны, и столь глубокой эмоциональностью — с другой. Первое я, очевидно, получил от отца, второе от матери — так я предполагаю.

Мой отец был родом из Южной Моравии, которая в ту пору входила в состав Австро-Венгрии. Сын неимущего переплетчика голодал все годы учебы на медицинском факультете и, получив диплом, вынужден был сдаться и ради заработка поступить на государственную должность. В итоге он дослужился до директора департамента по министерству социального попечения. Прежде чем господин директор скончался в лагере Терезиенштадт от голода, как-то видели, как он пытается нашарить в пустой бочке остатки картофельной шелухи. Поскольку нас из концентрационного лагеря Терезиенштадт перевели сперва в Освенцим, а затем в Кауферинг, где мы чудовищно голодали, я вполне понимаю отца: там и я однажды отодрал от земли жалкий очисток картошки — ногтями.

Некоторое время отец исполнял должность личного секретаря при министре Йозефе-Марии фон Бернрайтере[5]. Министр в ту пору писал книгу о реформе исправительных заведений и о личном опыте в этой области, который он приобрел во время поездки в Америку. Он пригласил отца (тот десять лет проработал стенографистом в парламенте) в свое имение или замок в Богемии и там надиктовывал ему рукопись. Однажды министр заметил, что мой отец постоянно отказывается от приглашения к столу, и спросил его о причинах отказа — отец пояснил, что ест только кошерное. Наша семья вплоть до Первой мировой войны действительно соблюдала кашрут. Тогда министр распорядился дважды в день посылать экипаж в близлежащий городок и доставлять оттуда кошерную пищу, чтобы его секретарь не жил только на бутербродах с сыром.

Начальник отдела в министерстве, где служил в ту пору отец, поручил ему вести протокол какого-то заседания, но отец отказался, поскольку на тот день выпал главный еврейский праздник, Йом-Киппур. В этот день положено соблюдать пост от звезды до звезды и молиться, а работать, разумеется, нельзя. Начальник отдела угрожал дисциплинарным взысканием, однако мой отец категорически отказался нарушать религиозный обычай и действительно подвергся наказанию.

В целом отец был человеком верующим, хотя и не лишенным критической жилки. Немногого ему недоставало, чтобы сделаться первым иудеем-либералом в Австрии и представителем того течения, которое чуть позднее в США получило название «реформистский иудаизм». И если выше я сократил разговор о принципах отца, то здесь я кое-что добавлю о его стоицизме: когда мы шагали с вокзала Богушовице в лагерь Терезиенштадт, он сложил уцелевшие пожитки в большую шляпную коробку и закинул поклажу себе за спину. Вокруг многие паниковали, он же разок-другой сказал: «Гляди веселей, Господь не оставит своих детей». Это он говорил с улыбкой. Вот, пожалуй, и все об унаследованном мной от родителей характере.

Что же касается предков по отцовской линии, они, вероятно, происходили из Эльзас-Лотарингии. Когда Наполеон в одном из походов захватил родной город моего отца в Южной Моравии (на полпути между Веной и Брно), один из расквартированных в городе гренадеров стал расспрашивать, не проживает ли здесь такая-то семья, и нашлась девочка с этим именем. Гренадер поселился в ее семье и сообщил, что прежде размещался в Эльзас-Лотарингии и тамошние хозяева просили его разыскать их родичей и передать им привет. Наши предки переселились примерно в 1760 году.

Среди контрабанды, которую мне удалось протащить в Терезиенштадт, была и ампула морфия. Эту дозу я ввел отцу, когда глазами врача увидел, что развивается терминальный отек легких, то есть ему предстоит заведомо проигрышная предсмертная борьба за каждый глоток воздуха. Отцу исполнился 81 год, он долго недоедал, и все же, чтобы прикончить его, понадобилась повторная пневмония.

Я спросил его:

— Ничего не болит?

— Нет.

— Ты чего-нибудь хочешь?

— Нет.

— Что-нибудь сказать напоследок?

— Нет.

Тогда я поцеловал его и ушел. Я знал, что живым больше его не увижу, но дивное чувство охватило меня: я исполнил свой долг. Из-за родителей я остался в Вене, а теперь проводил отца в последний путь, избавив его от бессмысленных мучений.

Мать оплакивала его, и в это время ее навестил чешский раввин Ферда, хорошо знавший моего отца. Я присутствовал при разговоре: Ферда, утешая вдову, сказал ей, что покойный был цадиком, то есть праведником. Значит, я не ошибался в детстве, считая главным свойством его характера справедливость, но его чувство справедливости проистекало из глубокой веры в божью справедливость. Иначе он бы не выбрал в качестве девиза те слова, которые я так часто слышал из уст: «Да будет воля Его».

 

Детство

 

Вернемся к исходному пункту, к моему появлению на свет. Я родился в доме 6 по Чернингассе, и, если не ошибаюсь, как-то раз отец говорил, что напротив, чуть наискось, долгое время жил доктор Альфред Адлер, основатель индивидуальной психологии. Итак, место рождения третьей Венской школы психотерапии, логотерапии, оказалось поблизости от второй, индивидуальной психологии Адлера.

А если пройти немного по другой стороне того же квартала, по Пратерштрассе, то вот он — дом, где был положен на музыку неофициальный гимн Австрийской империи, вальс «Голубой Дунай» — самим Иоганном Штраусом.

Итак, логотерапия родилась в том же доме, где и я. Но книги я писал уже на квартире, где так и живу после возвращения в Вену. В моем кабинете имеется полукруглый эркер, где я в муках рожаю свои книги, и по аналогии с родильной палатой я обозвал его «родильной полупалатой».

Вероятно, отец был доволен, когда я уже в три года принял решение стать врачом. Самой романтичной в пору моего детства считалась профессия юнги или офицера, но я легко объединял этот идеал с мечтой о медицине, воображая себя то военным, то судовым эскулапом. Однако исследовательская работа с ранних пор сделалась для меня привлекательнее, чем практика. Я и сейчас вижу картину, как в возрасте четырех лет растолковываю маме: «Я понял, мама, как люди изобрели всякие лекарства: велели, чтобы те, кто тяжело заболел и хочет умереть, собрались, и им стали давать попробовать все подряд — и ваксу, и керосин. И если они после этого оставались живы, то вот и правильное лекарство от болезни». А критики ставят мне в упрек, что я слишком мало места отвожу эксперименту!

Тогда же, в четыре года, я однажды вечером незадолго до сна перепугался, потрясенный мыслью, что когда-нибудь и мне предстоит умереть. Но к творчеству меня всю жизнь побуждал отнюдь не страх смерти, а вот какой вопрос: не уничтожается ли быстротечностью жизни сам ее смысл. Ответ же на этот вопрос, ответ, полученный в результате нелегкой борьбы: во многих отношениях именно смерть и придает жизни смысл. И, прежде всего, преходящее бытие отнюдь не лишено смысла уже по той простой причине, что в прошлом ничто не теряется безвозвратно, а напротив, вовеки сохранно. Преходящее не может затронуть прошедшее: прошедшее уже спасено. Все, что мы сделали, что сотворили, что узнали и пережили, все скрывается в прошлом, и никто не в силах истребить это.

Мальчишкой я горевал оттого, что в Первую мировую войну не удалось осуществить два заветных желания: я бы хотел сделаться скаутом, а еще мечтал о велосипеде. Зато сбылось то, о чем я и подумать не осмеливался: среди многих сотен парней, гулявших в городском парке и принимавших участие в тамошних забавах, именно я смог «завалить» признанного силача, причем не как-нибудь, а «захватом шеи сверху».

Смолоду мне очень хотелось написать небольшую историю. Сюжет был задуман такой: некий человек повсюду лихорадочно разыскивает потерянный блокнот. Наконец блокнот ему возвращают, однако добросовестный нашедший просит объяснить, что означают забавные краткие записи в нем. Выясняется, что это пометки о «приватных праздниках» владельца блокнота — дни, когда ему особенно повезло в жизни. Например, под 9 июля запись «вокзал в Брно». Что это значит? Много лет назад в этот день родители на минуту оставили двухлетнего малыша без присмотра, и тот сполз с платформы на рельсы и устроился прямо под колесом поезда. Лишь когда прозвучал сигнал к отправлению и родители оглянулись, они поняли, что произошло. Отец успел подхватить сына с рельс в тот самый миг, когда поезд тронулся. Вот повезло так повезло! Благодарение Богу за чудесное спасение — ведь тем ребенком был я!

Чувство безопасности в детские годы проистекало, разумеется, не из философских размышлений или внушений: его дарила мне сама обстановка, в которой я рос. Мне было, наверное, пять лет (это детское воспоминание я считаю образцовым); я проснулся солнечным утром на даче в Хайнфельде, охваченный невыразимым чувством счастья, блаженства — открыл глаза и увидел над собой улыбку отца.

Еще пара слов о сексуальном развитии. Я был еще мал, когда вместе со старшим братом во время семейного пикника в Венском лесу наткнулся на пакет с карточками — с откровенной порнографией. Мы оба не удивились и не возмутились. Мы даже не поняли, почему мама так поспешно вырвала у нас из рук эти снимки.

Позднее — когда мне было лет восемь — все относящееся к сексу окуталось дымкой тайны. Инициатива исходила от нашей служанки, бойкой и глупой: она взялась просвещать нас с братом и вместе, и поодиночке: разрешала раздевать ее ниже пояса догола и играть с ее гениталиями. Например, она укладывалась на пол, прикинувшись, будто крепко спит, и таким образом поощряла нашу мальчишескую возню, а затем всякий раз строго-настрого запрещала рассказывать родителям — это, мол, тайна только для нас троих.

Годами, стоило мне что-то натворить — не по этой сексуальной части — и эта служанка повергала меня в дрожь, грозя пальцем и приговаривая: «Вики, веди себя хорошо, не то выдам маме секрет». Этих слов было достаточно, чтобы держать меня в безоговорочном подчинении, пока однажды я не подслушал, как мама ее спросила: «Да что за секрет-то?» — и та ответила: «Да ничего особенного, он стащил мармелад». И не зря она опасалась, как бы я сам не проболтался, — ее тревога имела под собой основания.

Я вполне отчетливо помню день, когда сказал отцу: «Правда же, папа, я тебе не говорил, что Мария вчера ездила со мной кататься на карусели?» Таким образом я думал доказать свою надежность! Нетрудно себе представить, как в один прекрасный день я бы спросил: «Правда же, папа, я тебе не говорил, что вчера я забавлялся с гениталиями Марии?»

Достаточно скоро мне сделалась ясна взаимосвязь между сексом и браком — задолго до того, как я осознал связь между сексом и деторождением. Кажется, в одном из первых классов средней ступени я уже задумался о том, как бы мне, женившись, избавиться от привычки засыпать по ночам или хотя бы научиться засыпать не так быстро, ведь я же пропущу самое лучшее, то, что называют «спать с женщиной». «Неужели взрослые настолько глупы, — размышлял я, — что они в это время спят, упуская такое наслаждение? Уж я-то буду вкушать его, бодрствуя», — обещал я себе.

В другом загородном доме, в Поттенштайне, воспитательница подружилась с моими родителями и потому часто общалась с нами, детьми. Меня она прозвала «мыслителем» — вероятно, потому, что я беспрерывно задавал ей вопросы. Я все время хотел что-то узнать. Однако спрашивал я не потому, что был такой уж великий мыслитель, — я бы предпочел быть не великим, но последовательным-до-конца-мыслителем.

Не знаю, можно ли назвать одну мою привычку философской — во всяком случае, то было самопознание в лучших сократических традициях: в юные годы я завтракал (точнее, пил кофе) в постели, а затем еще несколько минут тихо лежал и размышлял о смысле жизни и, в особенности, о содержании наступающего дня — вернее, о том, какой смысл он имеет для меня.

И тут вспоминается событие уже из поры заключения в лагерь Терезиенштадт: некий пражский доцент вздумал проверить IQ нескольких своих коллег, и мой интеллектуальный коэффициент оказался существенно выше среднего. В ту пору меня это сильно удручило, ибо я говорил себе: кто-то другой мог бы с таким умом чего-то добиться, а у меня уже нет шансов с пользой применить свой интеллект, ведь я так и умру в лагере.

И раз уж мы заговорили об интеллекте: меня всегда веселило, если кто-то озвучивал идею, которая прежде уже приходила мне в голову. Веселило, а не огорчало, потому что я рассуждал так: этому человеку пришлось помучиться, писать, готовить публикацию, а я-то безо всякого лишнего беспокойства знаю, что уже сделал точно такое открытие, как то, которым прославился тот или другой специалист. Я бы не огорчился даже, если бы за мои идеи кто-нибудь получил Нобелевскую премию.

 

Разум…

 

Будучи перфекционистом, я предъявляю завышенные требования прежде всего к себе самому. Это, разумеется, вовсе не означает, что я всегда соответствую своим требованиям, но когда мне это удается, именно этим объясняются мои успехи, насколько у меня таковые были. И если меня спрашивают, как я сумел чего-то в жизни добиться, я неизменно отвечаю: «Дело в том, что я соблюдаю принцип: любые мелочи исполнять столь же тщательно, как и самое великое дело, и самое великое дело — с тем же спокойствием, что и самое незначительное». То есть когда я собираюсь подать во время дискуссии всего одну-две реплики, я продумываю их заранее и готовлю конспект. И когда предстоит выступать с лекцией перед тысячами слушателей, я тоже готовлюсь заранее и составляю конспект, и все это — столь же выдержанно, как собираясь сделать несколько замечаний на семинаре в присутствии десятка знакомых.

И еще одно: я делаю все не к крайнему сроку, но по возможности заранее, и тем самым предотвращаю двойное напряжение — когда у меня и так много работы, чтобы помимо бесчисленных дел на меня не давил еще и страх не успеть. И третий принцип: не только стараться сделать все заранее, но еще и начинать с самого неприятного, то есть поскорее от него избавляться. Разумеется, не всегда удается следовать своим же принципам и правилам. В молодости, работая врачом в неврологической больнице в замке Марии-Терезии и в психиатрической клинике на Штайнхофе, я проводил воскресенье в варьете. Мне это очень нравилось, однако оставался неприятный осадок, ведь в выходной следовало бы сидеть дома, записывать свои мысли и готовить статьи.

После концлагеря все изменилось. С тех пор в выходные я диктовал свои книги! Я научился экономить время. Да, я стал расходовать его очень скупо — но лишь потому, что хочу потратить время на осмысленные занятия.

И все же должен признаться: и до лагеря, и после я изменял порой своим правилам. Разумеется, потом я страшно сердился на самого себя, так сердился, что порой по нескольку дней сам с собой не желал разговаривать.

 

…И чувство

 

Выше я определил себя как рационалиста, то есть человека разума, но при этом оговаривался, что и чувство не чуждо мне.

В пору Второй мировой войны, еще прежде, чем я угодил в лагерь, пока шла кампания по эвтаназии душевнобольных, мне приснился трогательный сон. Он был порожден глубоким состраданием к пациентам: мне снилось, будто обреченные на эвтаназию собираются перед газовой камерой, и я, поразмыслив немного, добровольно к ним присоединяюсь. Здесь просматривается параллель с подвигом знаменитого польского педиатра Януша Корчака, который добровольно вошел вместе с подопечными сиротами в газовую камеру. Но он сделал это, а мне только снилось.

Могу лишь сказать, что я всем сердцем понимаю поступок Корчака. Я уже дал понять, что знаю за собой не так уж много добрых качеств, и одно из них — быть может, единственное — заключается в умении помнить сделанное мне добро, забывая дурное.

Какие желания были у меня в жизни? Помнится, студентом мне хотелось иметь больше, чем было у меня тогда: собственную машину, дом, стать приват-доцентом. Машиной мне с тех пор удалось обзавестись, отдельным домом — нет (зато я купил дом нашей дочери, то есть ее семье). Приват-доцентом я тоже стал, и даже экстраординарным профессором[6].

Чего еще я хотел бы? Могу ответить со всей определенностью: я бы хотел совершить восхождение на непокоренную вершину. Однажды меня приглашал в такую экспедицию мой товарищ-альпинист Рудольф Райф. Но тогда я не мог отлучиться из Штайнхофа. По-моему, это три самых волнующих переживания, какие только могут случиться в жизни человека: первое восхождение на гору, игра в казино и операция на мозге!

Как видите, больших неприятностей мне в целом удается избежать — вероятно, благодаря освоенному искусству жить. И настоятельно советую всем поступать так, как я возвел себе в принцип: если случается что-то плохое, я падаю на колени (лишь в своем воображении, конечно же) и молюсь, чтобы и впредь не случалось ничего хуже.

Ведь существует иерархия не только хорошего, но и плохого, о чем и следует вспоминать в подобных случаях. В лагере Терезиен на стене клозета прочел я однажды изречение: «Не думай про любую ерунду и радуйся всякому дерьму». Итак, нужно уметь видеть также позитивную сторону, особенно это полезно тому, кто желает овладеть искусством жить.

И речь не только о том, что, возможно, уготовано нам в будущем (как в той молитве, которую я привел только что), но и о том, чего мы благополучно избежали в прошлом. Каждый пусть будет благодарен за любое прежнее счастье и отмечает «личные праздники», подобно моему герою, потерявшему драгоценный блокнот.

Кстати, я подумывал написать и другой рассказ — мне тогда было лет 13 или 14. Сюжет этой истории был таков: некий человек изобрел лекарство, которое делало каждого, кто его примет, невероятно умным. Фармацевтика тут же вцепилась в это открытие, и все принялись разыскивать изобретателя, но не могли его найти, потому что он сразу же принял это средство и так поумнел, что удалился в глухой лес и предался там созерцанию собственного пупа — ну или, во всяком случае, укрылся от людей. Словом, он стал мудрецом и отказался от коммерческого использования своего открытия. Рассказ я так и не написал, но зато сочинил два стихотворения, которые мне удалось запомнить — было мне тогда, наверное, 15 лет. Вот первое:

 

Мне две звезды явились

во сне:

о жизни — сон, кружились

во мне;

вот счастье, им бы слиться —

в одно.

Но может только сниться

оно.

И вот — гляжу — из дали

зажглись,

одной звездою стали,

слились.

 

А второе стихотворение представляло собой цитату из «Веданты»[7]— я решил поделиться с людьми индийской мистикой и метафизикой. Вот оно:

 

Оковы скинул мой дух: с трудом,

Но времени-пространства покинул дом,

И — длился в вечности сном бесконечным,

И — в бесконечности дождём шёл вечным,

На дне Всего, Началом всех Начал —

Единым мира, всё обнявшим, стал[8].

 

Но есть свои преимущества не только в духовности, а в более прозаическом присутствии духа. Например, во время экзамена по патологии профессор Мареш спросил меня о причинах, вызывающих язву желудка. В ответ я процитировал известную теорию, которую хорошо помнил по конспекту. Он возразил на это:

— Хорошо, однако существуют другие гипотезы — известны ли они вам?

— Разумеется, — ответил я и тут же развил другую теорию.

— Кому принадлежит эта версия? — пожелал узнать экзаменатор.

Я принялся экать и мекать, покуда он не пришел мне на помощь, назвав весьма известную фамилию.

— Конечно, конечно! — подхватил я. — Как это у меня из головы вылетело?

На самом деле я сам изобрел эту теорию прямо на экзамене и никогда прежде ничего о ней не слыхал.

 

Остроумие

 

Остроумные замечания порой сводятся к игре слов. Рудольф Райф, знаменитый альпинист, с которым я неоднократно ходил в одной связке, перед Второй мировой войной возглавлял клуб альпинистов «Донауланд». Когда мы отправлялись в очередную экспедицию, он постоянно называл меня, психиатра, «доктором из дурдома». Я в ту пору работал в психиатрической клинике «Штайнхоф». И вот он упорно именовал меня не «доктором», а «доктором из дурдома», пока у меня не лопнуло терпение и я не сказал ему в присутствии всех членов клуба: «Берегитесь, господин Райф: еще раз назовете меня доктором из дурдома, и знаете, как я буду к вам обращаться? Штайнхофрайф».

Как я уже говорил, его фамилия — Райф, то есть «зрелый», а про сумасшедших в городе так и говорили, что они «созрели для дурдома», «штайнхофрайф». С тех пор Райф научился называть меня просто «доктором».

Разумеется, словесная игра порождает и новые слова, неологизмы. Вскоре после Второй мировой войны меня пригласили в некий довольно амбициозный литературный кружок, где все читали свои новые произведения. Мой кузен Лео Кортен, ныне покойный, работал на Би-би-си в Лондоне, и вот, прислушиваясь к этим текстам, он шепнул мне: «Кафка» — то есть всё это эпигоны Кафки, пытающиеся воспроизвести его стиль. Я шепнул в ответ: «Да, но Нескафка».

В 1961 году я читал лекции в Гарварде. Было жарко, и дверь в аудиторию оставили приоткрытой. Вдруг зашел уличный пес, прогулялся между рядами и вышел. Все следили за ним глазами, в том числе и я. Настолько растерялись, что не могли собраться с мыслями, но я первый нашелся и пошутил: «А это явление я бы отнес к разряду доготерапии» — до того момента мы, само собой, обсуждали логотерапию.

Трудно поверить, однако и в концлагере порой случалось отмачивать шутки или выдумывать смешные новые слова. В Терезиенштадте меня поселили в казарме в одной комнате с полудюжиной других врачей, а попасть к нам можно было только через смежное помещение. И вот иду я в темноте, но в тот момент, когда открываю дверь, свет проникает в проходную комнату, и я вижу, что застал врасплох своего коллегу, пражского рентгенолога, — в постели с подругой.

— Ах, простите, коллега, — говорю я ему. — Я вас перебудил?

Потом он мне врезал — по-моему, несправедливо, ведь нет особого оскорбления в том, чтобы сказать, что человек «переспал» со своей приятельницей.

Некоторые неологизмы кажутся мне вполне удачными. Например, пока я не обзавелся собственной машиной, я всегда приговаривал: «Я езжу не на автомобиле, а на гетеромобиле — то есть не своей, а на чужой, с тем, кто меня прихватит».

Иногда удается сострить, и не сочиняя новое слово, — например, когда мне предложили подлить чаю, а я ответил: «Я не чаю больше чаю».

Естественно, порой в словесной игре бывает задействовано не отдельное слово, а целая цепочка. Знакомый поведал мне, что он перешел в католичество из протеста против Гитлера и национал-социализма и даже стал священником, но потом осознал, что Католическая церковь — такой же тоталитарный институт, как и национал-социализм. А надо сказать, что он изначально не был христианином и крестился непосредственно перед тем, как приступил к богословским занятиям. Вот я и ответил ему с большим сочувствием: «Да, крест крюко-креста не слаще».

Остроумные замечания облегчают выступление докладчику, а в дискуссии после доклада затрудняют положение оппонента. На докладе, открывавшем «Штирийскую осень»[9], я хотел дать понять, что вправе рассуждать не только на медицинские, но и на философские темы, и подчеркнуть то обстоятельство, что наряду со степенью доктора медицины имею и степень по философии. И я сказал:

— Дамы и господа, хотя я закончил аспирантуру не только по медицине, но и по философии, обычно я об этом не упоминаю, ведь я знаю разлюбезных моих венских коллег: они не скажут, что Франкл — доктор вдвойне, они скажут, что он лишь наполовину врач.

А в качестве примера дискуссий расскажу такой случай: я прочел лекцию в Мюнхене, в Академии изящных искусств, и после этого на меня напал — даже набросился — молодой человек:

— Господин Франкл, вы тут рассуждаете о сексуальности, но разве профессор, который целый день торчит на семинарах да читает лекции, способен на естественный здоровый секс? Вы хотя бы представление о нем имеете?

— Знаете, любезный, — отвечал я, — ваш стиль полемики напоминает мне одного венского остряка: узнав, что у пекаря десять детей, он его спросил: «А когда ж вы печь растапливаете?»

Публика засмеялась, и я продолжал:

— Вот и вы: неужто вы сомневаетесь, что человек, который день напролет выполняет свои обязанности в университете, ночью может вести нормальную половую жизнь?

Так я завоевал аудиторию.

В другой раз, тоже в разгар дискуссии, вышло так, что я не оппонента хотел смутить, но сам избежать неловкости. В университетском кампусе небольшого американского городка мне после доклада на богословском факультете задали вопрос, как я понимаю концепцию «Бога над Богом», то есть «Бога по ту сторону Бога», сформулированную знаменитым теологом Паулем Тиллихом[10]. Я понятия не имел об этой концепции и вывернулся, ответив: «If I answer your question regarding „The God above the God“ this would imply that I consider myself a Tillich above the Tillich», то есть: «Если б я дерзнул ответить на ваш вопрос о Боге над Богом, то попытался бы выдать себя за Тиллиха над Тиллихом».

От словесной игры недалеко и до загадок. Однажды мне удалось сочинить загадку, которая даже попала в газету, да еще и в форме «шарады». Звучит она так: «В союзе со мной вышел титул мужской». Поныне эту загадку сумели разгадать только двое: «Илия». Союз (я слегка затемнил, сказав «в союзе») — «или» + «я» (нельзя же сказать «с я», вот и выходит «со мной»). И получается мужское имя, «титул».

Я не только сочиняю остроты, но и с удовольствием их изучаю. Долгое время я даже носился с мыслью написать книгу о метафизике остроумия, о метафизическом его источнике. Самый любимый мой анекдот — о человеке, который приехал в польский городок с большой долей еврейского населения и надумал посетить бордель. Ему казалось неловким так прямо спрашивать адрес борделя, и потому он обратился к старому еврею в лапсердаке с вопросом:

— Где тут живет раввин?

— Там, в зеленом доме.

— Как! — с деланным ужасом переспросил стремившийся в бордель приезжий. — Неужели прославленный учитель обитает в доме порока?

А еврей ему:

— Что вы говорите! Бордель — там, в стороне, красный дом который.

— Большое спасибо! — поблагодарил искатель борделя и устремился по названному адресу.

Не так ли следует и врачу строить разговор с пациентом? Еще в начале медицинской практики я убедился, что, собирая анамнез, ни в коем случае нельзя спрашивать женщину, делала ли она когда-нибудь аборт, а надо сразу: «Сколько абортов вы делали?»

И мужчину бессмысленно спрашивать, болел ли он сифилисом, но «сколько курсов лечения мышьяком» он прошел.

И шизофреника не спрашивайте, слышит ли он голоса, но о чем они говорят.

Насмешливое отношение к психосоматической медицине как к шарлатанству отлично передает следующий анекдот: мужчина решил обратиться к психоаналитику в связи с постоянной головной болью, приливами крови к голове и шумом в ушах. Дорога к врачу лежит мимо магазина мужской одежды, и пациент подумал: не мешало бы купить новую рубашку. Заходит, выбирает.

— Размер воротника? — уточняет продавщица.

— Сорок два, — отвечает покупатель.

— Поверьте моему опыту: вам нужен 43-й.

— Не ваше дело: давайте 42-й!

— Пожалуйста, сами виноваты, если у вас разболится голова, бросится кровь в голову и зашумит в ушах.

И насчет лечения психических заболеваний лекарствами тоже имеется неплохой анекдот. В железнодорожном вагоне сидят друг напротив друга эсэсовец и еврей. Еврей достает селедку, разделывает ее и ест, но голову отделяет и снова заворачивает.

— Почему вы так сделали? — допытывается эсэсовец.

— В голове мозг, его я везу детям: съедят его и поумнеют.

— Не продадите ли мне селедочную голову?

— Если хотите.

— Сколько она стоит?

— Марку.

— Вот вам марка! — эсэсовец тут же съедает селедочную голову.

Через пять минут он орет:

— Грязный жид, селедка целиком стоит 10 пфеннингов, а ты продал мне голову за марку!

Еврей преспокойно замечает:

— Ну вот, уже подействовало.

Напоследок анекдот о разнице между лечением самой болезни и ее симптомов. Горожанину, отдыхающему на даче, мешает спать петух: кукарекает каждое утро спозаранку. Умник идет в аптеку, покупает лекарство от бессонницы и скармливает его петуху: так вот, это — лечение причины, а не симптоматики.

 

Хобби

 

Поскольку мы говорим о характере и личности и о том, в чем они проявляются, необходимо коснуться и хобби. Но сначала признаюсь в кофемании: я так завишу от кофе, что в поездки беру с собой кофеиновую таблетку на случай, если не удастся заполучить чашку крепкого кофе. И вот приезжаю я однажды в Зальцкаммергут, в Гмунден, на лекцию, захожу перед лекцией в кофейню и заказываю то, что в Вене называют «капуцин», то есть очень темный, крепкий напиток — его потому и прозвали «капуцином», что такие исчерна-коричневые рясы носили монахи. Официант приносит «гешладер» — слабенький, разбавленный водой кофе. Я бегу обратно в отель за таблеткой кофеина и натыкаюсь в фойе… на капуцина, то есть настоящего капуцина, монаха. И под мышкой у него мои книги из монастырской библиотеки, которые он прихватил, чтобы попросить у меня автограф.

Альпинизмом я увлекался вплоть до 80 лет. В тот год, когда я не мог отправиться в горы, потому что носил желтую звезду, восхождения снились мне по ночам. Мой друг Хуберт Гсур уговорил меня, и я отважился поехать в Хоэн Ванд, сняв желтую звезду, и мы забрались на отвесную скалу (мы выбрали Канцелграт), где я готов был буквально целовать камни.

Альпинизм — единственный вид спорта, о котором можно сказать, что неизбежное убывание физических сил компенсируется приобретенным опытом восхождений и отточенной техникой скалолазания. К тому же лишь в часы, когда я карабкался к очередной вершине, я с гарантией забывал об очередной своей книге или ближайшем докладе. И Хуан Баттиста Торелло[11]не слишком ошибся, предположив, что 27 почетных званий доктора и профессора меня не так обрадовали, как два маршрута в Альпах, которые первопроходцы в мою честь назвали «тропой Франкла».

Я уже говорил, что всепоглощающими занятиями мне кажутся три — игра в рулетку, операция на мозге и первое восхождение. И добавлю: самый счастливый для меня момент — когда, завершив рукопись и отослав ее в издательство, я тут же отправляюсь в путь, забираюсь на серьезную гору, а потом провожу ночь в приюте альпинистов, в теплой комнате вместе с приятными мне людьми. Я всякий раз отправляюсь в горы (как другие люди — в пустынь), чтобы собраться с мыслями в уединении гд



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: