Что хотел я и что я узнал 9 глава




Тех, кого поймали с неподстриженными ногтями, невымытыми ушами, либо слегка почерневшим воротничком рубашки, тут же со стыдом отправляли домой. Но прежде, чем пойти домой, провинившийся вынужден был стоять перед классом и серьезно, громко и четко декламировать:

 

Я – неряха из нерях,

Если не отмоюсь,

Буду выброшен я – бах!

Прямо в мусор,

Прямо в бак!

 

Каждое утро в школе «Тахкемони» первый урок начинался пением благодарственной молитвы:

 

Благодарю я Тебя,

Царь живой и вечносущий,

за то, что Ты возвратил мне душу мою милосердно.

Велика верность Твоя.

 

А после этих слов мы выпевали тоненькими голосами, но с большим воодушевлением:

 

Властелин мира, Который царствовал

еще до того, как было сотворено все сущее…

И после того, как все исчезнет,

Он один, грозный, будет царствовать…

 

И только тогда, после всех песнопений и утренних молитв (сокращенных), наши учителя велели нам открыть книги и тетради, приготовить карандаши, и нередко просто начинали диктовку, длинную, скучную, продолжавшуюся до спасительного звонка, а, случалось, и после звонка. Дома мы должны были заучивать наизусть по пол главы из ТАНАХа, целые стихи, а также высказывания наших мудрецов. И по сей день меня можно разбудить посреди ночи, и я сообщу вам ответ пророка Равшаке посланцу ассирийского царя:

 

Презрела тебя, надсмеялась над тобой девствующая дочь Сиона,

вслед тебе покачала головою дочь Иерусалима.

Кого ты хулил и поносил?!

На кого возвысил ты голос!..

Я вдену кольцо Мое в ноздри твои и удила Мои в рот твой

и возвращу тебя тою же дорогою, которою пришел ты!

 

Или из талмудического трактата «Поучения отцов»: «На трех основах зиждется мир…», «Говори мало, делай много», «Не нашел я ничего полезнее, чем молчание», «Знай, что над тобою…», «Не отдаляйся от общины и не полагайся на самого себя до дня кончины твоей, и не суди товарища своего, пока сам не побываешь на его месте», «Там, где нет людей, постарайся быть человеком».

 

*

 

В школе «Тахкемони» я изучал иврит. Словно некий бур проник и вскрыл рудоносную жилу, к которой я уже некогда прикоснулся – в классе учительницы Зелды и в ее дворике. Всей душой устремился я к отточенной красоте иврита – торжественным словосочетаниям, полузабытым словам, синтаксическим изыскам, к заброшенным в чаще языкового леса делянкам, где вот уже сотни лет не ступала нога человека.

«И наступило утро – и вот она, Лея…»

«Дом надменных опрокидывает Господь…»

«Сердце праведного обдумывает ответ, а уста нечестивых изрыгают зло…»

«Согревайся у огня мудрецов, но будь осторожен, чтобы угли их не обожгли тебя, ибо укус их – укус лисий, жало их – жало скорпиона… и все слова их – как раскаленные уголья».

Здесь, в «Тахкемони», я учил Пятикнижие с острыми, легкокрылыми комментариями Раши. Здесь впитывал я знания, навечно оставленные нам поколениями древних еврейских мудрецов, талмудические сказания и законоположения, молитвы и литургическую поэзию, комментарии и комментарии к комментариям, здесь заглянул я в «Сидур», собрание повседневных и субботних молитв, и в «Махзор», по которому молятся в праздники, и в «Шулхан арух», кодекс законов, регламентирующий почти все стороны еврейской жизни. Тут снова встретился я и с фактами, уже знакомыми мне по книгам в родительском доме: описания войн Хасмонеев и восстания Бар‑Кохбы, хроники изгнания и рассеяния нашего народа, жизнеописания великих раввинов и мудрецов Торы, хасидские сказания, в которых непременное нравоучение и доброе назидание скрывались за привлекательной упаковкой. Приоткрылись для меня и труды раввинистических авторитетов, решавших практические вопросы применения законов иудаизма, узнал я кое‑что о средневековой ивритской поэзии в Испании и Провансе, прочел стихи Хаима Нахмана Бялика. Случалось, на уроках пения господина Офира вдруг начинала звучать какая‑нибудь мелодия из тех, что распевали пионеры‑первопроходцы в Галилее и Изреельской долине, – оказавшись в стенах школы «Тахкемони» эта мелодия напоминала верблюда в снегах Сибири.

Господин Ависар, преподававший нам «описание земли» (так у нас называлась география) брал нас с собой в путешествия со множеством приключений – в Галилею и Негев, в Заиорданье и Арам‑Нахараим, к пирамидам Египта и висячим садам Вавилона – и все это по огромным картам, а иногда – с помощью плохонького волшебного фонаря. Господин Нейман, «Нейман‑младший», выплескивал на нас неукротимый, словно водопады кипящей лавы, гнев пророков, но сразу же за этим, бывало, окунал нас в чистые, прозрачные воды других пророчеств – утешительных. Господин Монзон навечно вбил в нас железными гвоздями разницу между «ай ду», «ай дид», «ай хев дан», «ай хев бин дуинг», «ай вуд хев дан», «энд ай шуд хев дан», «энд ай шуд хев бин дуинг». «Даже сам английский король собственной персоной! – метал господин Монзон громы над нашими головами, словно бушующий Ягве на вершине горы Синай. – Даже Черчилль! Даже Шекспир! Даже Гари Купер! Все беспрекословно подчиняются этим законам языка, и только ты?! Уважаемый господин?! Мистер Абулафия?! Ты выше закона?! Выше Черчилля? Выше Шекспира?! Выше короля Англии?! Шейм он ю! Дисгрейс! Итак, итак, пожалуйста, обратите внимание, весь класс, хорошенько обратите внимание и тщательно запишите это в тетрадки, чтобы ни в коем случае не сложилось у вас ошибочное мнение: «ит из э шейм, бат ю зе райт онребл мастер Абулафия, ю ар э дисгрейс!!!»

 

*

 

И, наконец, господин Михаэли, Мордехай Михаэли, которого я любил больше всех. Господин Михаэли, чьи нежные руки были всегда надушены, словно руки танцовщиц, а лицо выражало неуверенность, будто он чего‑то стыдился. Господин Михаэли садился, снимал свою шляпу, клал ее перед собой на учительский стол, вскидывал свою маленькую круглую голову и, вместо того, чтобы вбивать в наши головы Священное Писание, увлеченно, часы напролет рассказывал нам истории, сказки, легенды. От речений наших мудрецов переходил он к украинским народным сказкам, а затем непостижимым образом погружался в греческую мифологию, в бедуинские сказки, обращался к притчам и шуткам острословов, веселивших на языке идиш гостей во время свадеб в Восточной Европе, а оттуда его заносило так далеко, что добирался он до сказок братьев Гримм, Ганса Христиана Андерсена и собственных историй, которые, совсем как я, сочинял он прямо по ходу действия.

Большинство мальчиков в классе злоупотребляли добросердечием, рассеянностью и мягкостью господина Михаэли: спокойно дремали себе с первых минут урока и до его конца, склонив головы на положенные на стол руки. Случалось, кто‑то передавал другу записку, а самые смелые даже перебрасывались бумажным мячиком, перелетавшим от стола к столу. Господин Михаэли этого не замечал, а может, и замечал, но ему это было безразлично.

Мне тоже это было безразлично: он устремлял на меня свои усталые добрые глаза и рассказывал свои сказки только мне. Либо трем‑четырем из нас, не отрывавшим взгляда от его уст: казалось, прямо на наших глазах эти уста создавали целые миры и приглашали нас принять в этом участие.

 

 

И вновь в нашем маленьком дворе летними вечерами собираются соседи и друзья, угощаются чаем с пирогом, толкуют о политике и проблемах духовной жизни. Мала и Сташек Рудницкие, Хаим и Хана Торен, супруги Крохмал, вновь открывшие в закутке на улице Геула свой маленький магазинчик, где склеивали поломанных кукол и наращивали шерсть полысевшим медвежатам. Почти всегда присоединялись Церта и Яаков Давид Абрамские (оба сильно поседели в те месяцы, что прошли со дня гибели их сына Иони, господин Абрамский стал еще более разговорчивым, чем прежде, а Церта – еще более молчаливой). Иногда появлялись у нас дедушка Александр и бабушка Шломит, папины родители, как всегда, элегантные, окутанные одесской многозначительностью. Энергичный дедушка, случалось, опровергал слова своего сына неизменным «ну что там…», с некоторым пренебрежением взмахивая при этом рукой, однако ни разу не набрался он смелости в чем‑либо противоречить бабушке. Бабушка, со своей стороны, целовала меня в обе щеки влажными поцелуями, но тут же вытирала одной салфеткой свои губы, а другой – мои щеки, слегка морщила нос по поводу поданного моей мамой угощения, либо по поводу салфеток, которые следует складывать не так, а иначе, а также по поводу пиджака своего сына: она находила пиджак чересчур кричащим, свидетельствующим об ориентальной безвкусице.

– Ну, в самом деле, это так дешево, Леня! Где ты нашел эту тряпку? В Яффо? У арабов?

И не удостоив маму взглядом, бабушка добавляла с грустью:

– В самых маленьких местечках, где о культуре знали лишь понаслышке, возможно, только там люди одевались бы подобным образом!

Рассаживались вокруг черного столика на колесиках, который выкатывали во двор, превращая его в садовый столик, и в один голос нахваливали прохладный вечерний ветерок. За чаем анализировали хитроумные ходы Сталина, настойчивость президента Трумэна, обменивались мнениями по поводу заката Британской империи или раздела Индии, а оттуда беседа добиралась до политики молодого государства – и страсти накалялись. Сташек Рудницкий повышал голос, а господин Абрамский, насмешливо разводя руками, возражал ему на высокопарном иврите. Сташек верил пламенной верой в кибуцы, в поселенческое рабочее движение и считал, что правительство должно именно туда направлять поток новых репатриантов – прямо с кораблей, хотят того новоприбывшие или нет, – ибо именно там изживут они раз и навсегда болезни изгнания и рассеяния и комплекс преследования, и там, в труде на полях и пашнях будет выкован новый еврей. Папа очень огорчался тем, что замашки большевистских диктаторов свойственны израильским профсоюзным деятелям, которые считают, что тот, у кого нет красной книжечки члена профсоюза, не имеет права на работу. Господин Густав Крохмал осторожно утверждал, что Давид Бен‑Гурион, несмотря на все свои недостатки, – герой нашего поколения: сама история подарила нам Бен‑Гуриона в те дни, когда политики меньшего масштаба, возможно, испугались бы надвигающихся опасностей и упустили возможность провозгласить создание государства.

– Наша молодежь! – вскричал дедушка Александр громовым голосом. – Наша чудесная молодежь принесла нам победу, совершила чудо! Никакой не Бен‑Гурион! Только молодежь! – тут дедушка, наклонился ко мне и удостоил двух‑трех рассеянных поглаживаний, словно воздавая этим должное той молодежи, что победила в войне.

Женщины почти не принимали участия в беседе. В те дни принято было хвалить женщин за их «изумительное умение слушать», равно как за приготовленное угощение и приятную атмосферу, но отнюдь не за их вклад в развитие беседы. Мала Рудницкая, к примеру, удовлетворенно кивала, когда говорил Сташек, и отрицательно покачивала головой, когда кто‑либо возражал ему. Церта Абрамская обнимала себя за плечи, словно ей было у нас немного зябко. С тех пор, как погиб Иони, сидела Церта, чуть вскинув голову, словно глядела на кипарисы, росшие в соседнем дворе, и даже в самые теплые вечера обнимала себя за плечи обеими руками. Бабушка Шломит, женщина напористая, имеющая свое четкое мнение по любому вопросу, временами выносила вердикт своим глуховатым альтом: «Верно, весьма и весьма!» Или: «Это намного хуже даже того, о чем ты говоришь, Сташек, это намного‑намного хуже!» А иногда она произносила: «Н‑нет! О чем он говорит, этот господин Абрамский?! Ведь это просто невероятно!»

 

*

 

Только моя мама иногда нарушала заведенный порядок. Во время кратких пауз она, случалось, высказывала замечание или делилась мнением. Казалось, она бросала реплику, вроде бы не относящуюся к делу, свидетельствующую о некой смущающей отстраненности, но спустя мгновение выяснялось, что центр тяжести всей беседы незаметно смещен: маме удавалось сделать это, не изменив темы, не опровергнув мнений предшественников, а словно открыв дверь в задней стене общей беседы, хотя до сих пор считалось, что нет в этой стене никакой двери.

Бросив свою реплику и умолкнув, она, мягко улыбнувшись, обращала свой взгляд победителя не на гостей и не на отца, а в мою сторону. После слов мамы казалось, что вся беседа перенесла свой вес с одной ноги на другую. Спустя какое‑то время, когда на губах ее все еще держалась улыбка – тонкая улыбка, выражавшая и сомнение, и понимание сути вещей, – мама поднималась и предлагала каждому из гостей:

Еще стакан чая, прошу вас. Поменьше или побольше заварки? А может, еще кусочек пирога?

Как мне представлялось тогда, в детстве, мамино краткое вмешательство в мужскую беседу вносило в эту беседу легкое беспокойство, возможно, потому, что я улавливал, как пробегала меж участниками разговора некая скрытая рябь неловкости, едва заметное колебание, готовность к отступлению, словно на мгновение вдруг замерцало меж ними завуалированное опасение – не сказали ли они, не сделали ли невзначай чего‑нибудь такого, что вызовет у мамы едва заметную усмешку, но никто из них не знал – что бы это могло быть. Возможно, излучение ее внутренней красоты постоянно, каждый раз заново, приводило этих сдержанных мужчин в смущение, рождая в них чувство, что они не нравятся маме, что она находит их едва ли не отталкивающими.

А вот среди женщин вмешательство мамы в беседу вызывало странную смесь ощущений: озабоченности, ожидания, что однажды она, наконец‑то, споткнется, и легкого злорадства по поводу неловкости, охватывающей мужчин.

Господин Торен, писатель и общественный деятель Хаим Торен, произносит, к примеру:

– Ведь любому понятно, что нельзя управлять целой страной так, словно это бакалейная лавочка. Или общинный совет какого‑то захолустного еврейского местечка.

Папа говорит:

– Возможно, пока еще рано выносить приговор, дорогой мой Хаим, но каждый, у кого есть глаза, способен порой найти в нашей молодой стране причины для разочарования.

Господин Крохмал, тот, что чинит кукол, скромно добавляет:

– И, кроме того, они еще и тротуар не починили. Мы уже отправили мэру города два письма, но никакого ответа на них не получили. Это я говорю не в качестве возражений на слова господина Клаузнера, нет, упаси Господь, а именно в том же смысле, в том же направлении.

Папа шутит, используя игру слов, которая, впрочем, уже тогда казалась мне неинтересной: смешав арабский и иврит, взяв из арабского просторечное слово «зифт» (плохо), созвучное с ивритским «зефет» (асфальт), папа острит:

– У нас в стране везде асфальт, кроме дорог…

Господин Абрамский, со своей стороны, цитирует:

– «Кровь соприкоснулась с кровью», – сказал пророк Осия. Об этом скорбит Эрец‑Исраэль. Остатки еврейского народа собрались здесь, дабы воссоздать царство Давида и Соломона, заложить фундамент, на котором возведен будет Третий Храм. Да вот беда, все мы попали в потные руки всяких мелких кибуцных счетоводов, самодовольных людишек, маловеров и прочих краснорожих функционеров с черствым сердцем, мир которых узок, как мир муравья. Строптивые вельможи, целая шайка воришек, делящая между собой земельные участки, нарезанные из того мизерного клочка Отчизны, который чужеземцы оставили в наших руках. Это о них, прямо о них сказал пророк Иезекиил: «От вопля кормчих твоих содрогнутся окрестности».

И мама, со своей улыбкой, витающей около ее губ и почти не касающейся их:

– Быть может, именно тогда, когда закончат они дележ участков между собой, быть может, тогда они начнут чинить тротуары? И уж тогда починят и тротуар перед магазином господина Крохмала?

 

*

 

Ныне, спустя пятьдесят лет после ее смерти, я вызываю в воображении ее голос, произносящий эти или другие подобные слова, таящие в себе напряженную смесь трезвого подхода, сомнения, острого сарказма и неизбывной грусти.

В те годы что‑то уже начало грызть ее. Какая‑то медлительность стала явственно проступать в ее движениях, а возможно, не медлительность, а нечто похожее на легкую рассеянность. Она перестала давать частные уроки по литературе и истории. Иногда бралась за ничтожную плату выправить язык и стиль, подготовить к печати научную статью, написанную на хромающем «немецком» иврите профессором из квартала Рехавия, населенном преимущественно уроженцами Германии. По‑прежнему изо дня в день продуктивно и проворно справлялась она одна с домашней работой: до полудня варила, жарила, пекла, покупала, нарезала, смешивала, протирала, убирала, скребла, стирала, развешивала, гладила, складывала – пока весь дом не начинал сверкать. А после полудня усаживалась в кресло и читала.

Странную позу принимала она во время чтения: книга всегда лежала у нее на коленях, а скругленные спина ее и шея склонялись к книге. Маленькой застенчивой девочкой, прячущей глаза свои в коленки, – такой виделась мне мама, погруженная в чтение. Часто стояла она у окна, подолгу разглядывая нашу тихую улицу. Либо сбрасывала туфли и, не раздеваясь, лежала на спине поверх постельного покрывала, глаза ее были открыты и устремлены в одну точку на потолке.

Иногда она вдруг вставала, лихорадочно переодевалась, меняя домашнюю одежду на платье для выхода, обещала мне, что вернется через четверть часа, поправляла юбку, приводила в порядок волос, легко касаясь их и не глядя в зеркало, и, повесив на плечо свою простенькую сумку из соломки, торопливо выходила на улицу, будто боясь что‑то пропустить. Если я просил, чтобы она взяла меня с собой, если я спрашивал, куда она идет, то мама обычно отвечала:

– Я должна побыть какое‑то время наедине с собой. Побудь и ты с самим собой.

И вновь:

– Я вернусь через четверть часа.

Она всегда держала свое слово: возвращалась спустя короткое время, глаза ее лучились, щеки разрумянивались. Словно побывала она на морозе. Словно всю дорогу бежала. Словно во время прогулки случилось нечто головокружительное. Возвращалась она еще более красивой, чем уходила.

Однажды я вышел вслед за ней из дома, так, чтобы она меня не заметила. Я шел за ней, соблюдая дистанцию, прижимаясь к заборам и кустам, как научился у Шерлока Холмса и как показывали в фильмах про шпионов. Воздух вовсе не был таким уж холодным, и мама не бежала, а шла быстрым шагом, будто боялась опоздать. В конце улицы Цфания, она свернула направо, стала спускаться вниз. Каблучки ее белых туфель дробно стучали по асфальту. Она добралась до угла улицы Малахи, там она, мгновение поколебавшись, остановилась у почтового ящика. Маленький сыщик, идущий за нею следом, решил, что она выходит из дому, чтобы тайно отправлять письма, и я, этот самый сыщик, уже сгорал от любопытства, и меня била легкая дрожь. Но мама никаких писем не отправила. Секунду постояла она у почтового ящика, погруженная в свои мысли, а затем вдруг прижала руку ко лбу и двинулась в обратный путь. (И многие годы спустя все еще стоял там, окруженный бетонным забором, этот красный почтовый ящик с выбитыми на нем буквами GR – в честь Джорджа Пятого, короля Англии). Я же рванулся вглубь проходного двора, из которого можно было попасть в другой двор, и успел добежать до дома за минуту‑другую до возвращения мамы: она слегка запыхалась, цвет ее щек был таким, словно она вернулась с заснеженных просторов, а в ее коричневых проницательных глазах сверкали искорки добродушия и приязни. В это мгновение мама была очень похожа на своего отца, на дедушку, которого все называли папа. Она обхватила мою голову, мягко прижала ее к своему животу и сказала мне примерно так:

– Из всех своих детей именно тебя я люблю сильнее других. Может, ты мне, в конце концов, скажешь, что есть в тебе такого, что я так сильно люблю именно тебя?

И еще:

– Особенно – твою наивность. Ни разу за всю свою жизнь не встречала я подобной наивности. Даже и после того, как проживешь ты долгую жизнь, многое испытаешь, эта наивность не отшелушится от тебя. Никогда. Ты всегда будешь наивным.

И еще:

– В мире есть такие женщины, которые готовы растерзать наивных, но есть и другие, и я среди них, любящие именно наивных, испытывающие внутреннюю потребность взять их под свое крыло, защитить их.

И еще:

– Я думаю, что когда ты вырастешь, то будешь эдаким восторженным щенком, шумливым болтунишкой вроде твоего отца. Но в то же время ты будешь человеком тихим, замкнутым, глубоким и полным, словно колодец в деревне, покинутой ее обитателями. Вроде меня. Можно быть одновременно и таким, и таким. Да. Я думаю, что это вполне возможно. Хочешь, чтобы мы поиграли, вместе придумывая историю? Ты главу и я главу? Хочешь, чтобы я начала? Однажды была такая деревня, которую покинули все ее обитатели. Даже кошки и собаки. Даже птицы оставили ее. Так и стояла эта деревня, молчаливая, заброшенная долгие‑долгие годы. Дождь и ветер сорвали соломенные крыши с изб, от града и снега потрескались их стены, исчезли зеленые огороды, и лишь деревья и кусты все росли да цвели там, становились все более густыми, поскольку никто их не подрезал, не подстригал. Однажды осенним вечером пришел в эту деревню заблудившийся путник. Он робко постучался в дверь первой избушки, и тут… Ты хочешь продолжить с этого места?

 

*

 

Примерно в это время, зимой между сорок девятым и пятидесятым годом, за два года до ее смерти начались у нее приступы головной боли. Мама часто заболевала гриппом или ангиной, и даже, когда выздоравливала она от простуды, мигрень не отступала. Она переставила свое кресло поближе к окну и часами сидела, завернувшись в свой домашний голубой фланелевый халат, глядя на дождь. Открытая книга лежала у нее на коленях вверх обложкой, и она не читала, а постукивала пальцами по книге: час, два, бывало, просиживала она, выпрямившись в кресле, глядя на дождь или, быть может, на какую‑нибудь вымокшую птицу, ни на секунду не переставая постукивать всеми десятью своими пальцами по обложке книги. Словно играла она на рояле, вновь и вновь повторяя один и тот же этюд.

Постепенно она вынуждена была сократить свои домашние хлопоты: у нее еще хватало сил поставить каждую вещь на свое место, собрать, привести в порядок, и, если надо, выбросить все до последнего клочка бумаги или какой‑нибудь крошки. По‑прежнему каждое утро она подметала мощенный плитками пол нашей маленькой квартирки, а раз в два‑три дня протирала его мокрой тряпкой, макая ее в ведро с водой. Но уже не готовила сложных блюд, ограничиваясь простыми – вареная картошка, яичница, свежие овощи. А иногда суп, в котором плавали кусочки курицы. Или вареный рис с тунцом из консервной банки. Она почти никогда не жаловалась на приступы пронзительных головных болей, которые, случалось, длились без перерыва несколько дней. Это папа рассказал мне о маминой мигрени. Рассказал тихонько, когда мама отсутствовала: это была беседа озабоченных мужчин в два приглушенных голоса. Папа обнял меня за плечи и попросил, чтобы я пообещал ему: отныне и навсегда я буду говорить тихо, когда мама дома. Не буду вопить или просто шуметь. Особенно я должен пообещать, что ни в коем случае не стану стучать дверью, буду аккуратно открывать и закрывать окна и жалюзи. И буду очень осторожен – не стану ронять на пол жестяные коробки и крышки от кастрюль. А также не буду дома хлопать в ладоши.

Я пообещал и исполнил. Он назвал меня «разумным сыном», а несколько раз даже назвал меня «парень».

Мама улыбалась мне с любовью, но то была улыбка без улыбки. В ту зиму в уголках ее глаз прибавилось мелких морщин.

Гости стали приходить к нам реже. Лиленька, Лилия Калиш, она же учительница Леа Бар‑Самха, написавшая две полезные книги о душе ребенка, приходила раз в несколько дней, усаживалась напротив мамы, и обе они беседовали по‑русски или по‑польски. Мне кажется, что говорили они о своем городе Ровно, о подругах и учителях, которых немцы расстреляли в лесу Сосенки. Время от времени возникало в их беседе имя Исахара Рейса, легендарного директора гимназии, в которого были влюблены все девочки – ученицы гимназии «Тарбут», всплывали имена других учителей – Буслик, Берковский, Фанка Зейдман, а также названия улиц и парков времен их детства.

Бабушка Шломит заходила иногда, осматривала «холодильник» – ящик со льдом, шкафчик с продуктами на кухне, лицо ее искажалось гримасой, а затем она какое‑то время перешептывалась с папой в конце коридора, у двери, ведущей в совмещенный санузел.

Потом бабушка Шломит заглядывала в комнату, где отдыхала мама и спрашивала слащавым голосом:

– Тебе что‑нибудь нужно, моя дорогая?

– Нет, спасибо.

– Так почему бы тебе не прилечь?

– Мне так хорошо. Спасибо.

– Не холодновато ли здесь? Не зажечь ли мне для тебя обогреватель?

– Нет, спасибо. Не холодно. Спасибо.

– А врач? Когда он был?

– Нет нужды во враче.

– Ну? И как это ты точно определила, что нет нужды во враче?

Папа, бывало, что‑то говорил своей матери по‑русски, говорил робко и тут же начинал оправдываться перед обеими женщинами. Бабушка его одергивала:

– Тише, Леня. Ты не вмешивайся. Я ведь сейчас разговариваю с ней, а не с тобой. Какой пример, прости меня, ты подаешь ребенку.

А ребенок спешил уйти оттуда подальше, хотя однажды успел услышать, как бабушка шепчет папе, провожавшему ее до двери:

– Да. Комедиантка. Словно ей положена луна с неба. И будь добр, перестань со мной спорить. Можно подумать, что только ей тяжело здесь. Можно подумать, что все, кроме нее, здесь лижут мед. И открой ей немного окно. Ведь просто можно задохнуться!

 

*

 

Все‑таки врач был приглашен. И спустя какое‑то время вызван снова. Маму послали на общее обследование в поликлинике больничной кассы, ее даже госпитализировали на два‑три дня во временном помещении больницы «Хадасса» на площади «Давидка». Обследовали и ничего не нашли. Две недели спустя к ней, обессилевшей, с опавшими плечами, вновь был вызван наш доктор. Один раз его даже вызвали посреди ночи, и я проснулся, услышав его добрый, грубый и густой, как столярный клей, голос, когда он шутил с папой в коридоре. У изголовья постели, превращавшейся на ночь в узкую двуспальную кровать, появились с маминой стороны всевозможные баночки и коробочки с витаминами, таблетками пальгина, таблетками, называвшимися А‑Пе‑Це, и разными другими лекарствами в бутылочках. Мама мало времени проводила в постели. Часами сидела она спокойно в кресле у окна, и временами казалось, что она в прекрасном настроении. С папой она в ту зиму разговаривала с особой нежностью и теплотой, словно это он болен, и это его приводит в трепет любое повышение голоса. Все более и более привыкала она говорить с ним, как с ребенком, используя милые ласковые прозвища, возможно, она даже искажала ради него отдельные слова, как это делают, когда говорят с младенцем. И как раз со мной разговаривала мама в те дни с особой доверительностью:

– Пожалуйста, не сердись на меня, Амос, – говорила она, и глаза ее проникали мне прямо в душу. – Не сердись на меня, мне сейчас немного трудно, но ведь ты сам видишь, как я стараюсь, чтобы все было хорошо.

Я вставал рано и, прежде чем уйти в школу, подметал вместо нее в доме. Дважды в неделю я проходился по плиткам пола тряпкой, смоченной в мыльной воде, и еще раз – сухой тряпкой. Я научился шинковать овощи для салата, нарезать хлеб, каждый вечер жарить себе яичницу, поскольку почти каждый вечер мучила маму легкая тошнота.

А вот папа, на которого именно в эти дни накатила давно сдерживаемая веселость, на первый взгляд, совершенно беспричинная, папа прилагал все усилия, чтобы замаскировать эту свою новую веселость. Он частенько что‑то бормотал про себя, вдруг без всякого повода начинал посмеиваться, а однажды, когда он не заметил меня, я видел, как он, словно внезапно ужаленный, подпрыгнул и начал приплясывать во дворе. Он часто уходил по вечерам и возвращался после того, как я уже засыпал. Он должен был выходить из дома, так он говорил, потому что в моей комнате свет выключался в девять часов вечера, а в комнате родителей электрический свет стал непереносим для мамы. Каждый вечер, час за часом, сидела мама в одиночестве и темноте на кресле перед окном. Папа пытался сидеть вместе с ней, рядышком, в полнейшем молчании, сочувствуя ее страданиям, но его веселая натура, его нетерпеливость не давали ему оставаться без движения более трех‑четырех мгновений.

 

 

П оначалу папа отступил в нашу кухоньку: пытался читать там по вечерам, либо, разложив свои книжки и маленькие карточки на клеенке колченого кухонного стола, пытался немного поработать. Но кухня была тесной, с низким потолком, она давила на него, и он чувствовал себя заключенным в карцер. Был он человеком, жаждущим общества, любил споры и шутки, любил свет, и если из вечера в вечер вынужден был сидеть в одиночестве в нагоняющей тоску кухне – без игры слов, без споров об истории и политике, – его глаза туманились какой‑то детской обидой.

Мама, посмеиваясь, вдруг сказала ему:

– Ступай. Ступай, поиграй немного на улице.

И добавила:

– Только будь очень осторожен. Женщины бывают разные. Не все такие хорошие и честные, как ты.

Что ты понимаешь? – вышел из себя папа, как всегда в таких случаях переходя на русский. – Ты ненормальная! Видишь, тут мальчик!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: