Все посылки, отравленные Володей и Валерой, мы получили, и даже аккуратно упрятанные в них последние выпуски «Хроники текущих событий» были целы. Наши же красноярские друзья с тех пор именовали себя не иначе как Сиротинин‑Чунский и Хвостенко‑Бармаконский.
В конце апреля мы с Алкой поженились. Леня с Наташей были нашими шаферами, свидетелями, родственниками и гостями одновременно. Как и положено каждому районному центру, в Усть‑Нере был свой ЗАГС. Мы пришли туда утром 28 апреля, и я велел всем подождать, а сам немедленно скрылся из виду. Алка настолько не ожидала от меня такого подвоха, что через некоторое время заволновалась, решив, что я бросил ее прямо под венцом. Я между тем еще за несколько недель до того приметил в книжном магазине горшок с розой, которую заботливо выращивала на работе продавщица. Я давно уже договорился купить цветок и прибежал в магазин, но продавщицы почему‑то не было. Я нервничал, понимая, что бросать невесту в день бракосочетания не положено. Но делать было нечего, я ждал. Наконец продавщица пришла и, узнав, для чего мне роза, даже не взяла с меня денег. Это, я уверен, была единственная живая роза в Оймяконском районе. Я подарил ее своей любимой.
Другой подарок на свадьбу сделали нам американское и советское правительства. Накануне нашей свадьбы они обменяли двух советских сотрудников ООН – Вальдика Энгера и Рудольфа Черняева, попавшихся в США на шпионаже, на пятерых наших политзаключенных: Алика Гинзбурга, Эдуарда Кузнецова, Марка Дымшица, Георгия Винса и Валентина Мороза. Мы радовались как дети; нам казалось, что совпадение не случайно.
Вечером мы сидели в единственном здешнем ресторане «Северный» и пили за нас, за Леньку с Наташкой, за наших друзей – освобожденных, сидящих и еще не посаженных, а потом уже просто так, без всяких тостов. В ресторане была живая музыка – пятеро ребят из местного вокально‑инструментального ансамбля играли на заказ. Ленька заказал для нас танец, но еще прежде, чем его начали играть, мы были совершенно ошарашены объявлением руководителя ансамбля: «Следующий танец – для наших гостей‑молодоженов, политического ссыльного Александра и его жены Аллы». Зазвучало «Семь сорок», и мы пошли с Алкой танцевать. Это было невероятно! Такое объявление, да еще еврейский танец! В Москве за такое разогнали бы и ресторан, и ансамбль, а заодно сняли бы с должности секретаря местного райкома партии. За потерю бдительности. Но здесь, на краю земли, нравы были проще.
|
В Сусуманском районе Магаданской области, соседнем с Оймяконским, отбывал ссылку украинский поэт и диссидент Василь Стус. Мы переписывались. Он советовал мне быть осторожнее с местными, потому что самые лучшие друзья из них потом окажутся самыми коварными стукачами. Наверное, у него был печальный опыт по этой части. Мы к совету Стуса прислушались, но не жить же отшельниками!
С нами многие хотели познакомиться, но мы не планировали устраивать из нашего дома салон. Наташа привела в дом своего знакомого. Жене Дмитриеву было лет тридцать пять или около того. У него был живой ум, проницательный и жесткий взгляд, и сам он был крепкий, жилистый, весь как сжатая пружина, готовая в любую минуту расправиться на беду окружающим. Короче говоря, трудно было не распознать в нем бывшего зэка. Примерно половину своей жизни Женя провел в лагерях и тюрьмах. Он был вор и карточный шулер. В тюрьме он много читал и был не то чтобы хорошо образован, но очень начитан. Он интересовался политикой, как все матерые уголовники ненавидел советскую власть и презирал серую толпу, выискивая в ней интересных людей, чем‑то отличавшихся от других.
|
Он стал бывать у нас, и было видно, что в общении с нами он оттаивает от своей тюремной жесткости, смягчается и перестает воспринимать весь окружающий мир исключительно враждебно. Впрочем, адаптированным к вольной жизни он сам себя не представлял. Работать он не умел и не хотел. «Мне надо беречь руки, иначе я погублю свое мастерство», – говорил он. Женя был шулером, но не из тех, кто прячет карту в рукав или передергивает колоду. У него было мастерство иного рода. Подушечками пальцев он чувствовал цвет карты и мог отличить старшие карты (картинки) от младших. Однажды он показал нам это. Было поразительно: из тридцати шести карт, с завязанными глазами, определяя цвет только пальцами, он ошибся всего в двух или трех случаях. При этом очень смущался, искал для себя оправдания и сетовал, что давно не играл. В другой раз он насыпал на стол сахарный песок, приложил к нему палец и, не глядя на руку, сказал, сколько сахарных песчинок прилипло к пальцу. Мы потом пересчитали – так и было!
Иногда приезжали друзья. Дорога была не дешевая, поэтому вала гостей мы не ждали. Тем не менее у нас побывали Слава и Витя Бахмины, Юра Ярым‑Агаев, Ира Гривнина, Таня Осипова. Приходило много писем и телеграмм, в том числе из‑за границы. Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна прислали телеграмму, поздравляя с прибытием в ссылку. Таким образом, отношения с Сахаровым, остававшиеся натянутыми после попыток заставить меня эмигрировать, были, кажется, восстановлены.
|
В пути наших гостей тщательно обыскивали в аэропортах, особенно на обратном пути. КГБ переживал, как бы я чего не передал на Запад. И все‑таки друзья привозили мне самиздат и увозили, что я просил. Кто‑то, приехавший неожиданно (и для нас, и для КГБ), привез нам изданную в США мою книгу «Карательная медицина», и я держал ее в руках, не веря, что в конце концов все получилось.
Летом приехала Таня Осипова, мы много обсуждали диссидентские дела. Это был 1979 год, тогда решался вопрос о подписании второго советско‑американского договора «Об ограничении стратегических вооружений» (ОСВ‑2). Мы с Таней недоумевали, почему все наши друзья так спокойно к этому относятся. Было очевидно, что правительство наше безответственно, нелегитимно и нарушает международные договоры с такой же легкостью, как и права человека. Однако диссидентское сообщество молчало. Возможно, потому, что Андрей Дмитриевич Сахаров высказывался в поддержку ОСВ‑2, следуя своей старой идее о неизбежной конвергенции социализма и капитализма. Нам же эта идея казалась вздорной, нежизнеспособной и губительной для демократии. Пока Таня несколько дней гостила у нас, я написал текст обращения к Конгрессу США с призывом воспрепятствовать подписанию договора. Таня благополучно привезла текст в Москву, но никто, кроме нас, так его и не подписал. Письмо ушло в западную прессу с двумя нашими подписями. Договор все‑таки был подписан, чем обеспечил Советскому Союзу передышку в гонке вооружений и таким образом еще на несколько лет оттянул крушение коммунизма. Обращение к Конгрессу США фигурировало затем в новых судебных делах против Тани и меня, но мы не жалели. Кто‑то должен был сказать.
Если в жизни действительно надо построить дом, посадить дерево и родить сына, то с одним делом мы более или менее справились. Правда, не дом, а сортир, но все равно постройка. На очереди было второе задание, но, поскольку посадить дерево в вечную мерзлоту было совершенно невозможно, мы перешли сразу к третьему. К лету живот у Алки заметно округлился, и мы ждали появления первенца в декабре. Алке нужны были витамины, и нам присылали их из Москвы в немереном количестве, но я знал, что от таблеток прока мало.
Лето на полюсе холода короткое, но безумно жаркое – резко континентальный климат. До Полярного круга рукой подать, и в июле ночами было светло как днем. Жара доходила иногда до тридцати градусов. В поисках витаминов мы садились на велосипеды и ехали в сопки, которые окружали поселок со всех сторон. На их склонах росло несметное количество голубики. Мы ложились на спину и, лениво поворачивая голову, наклоняли ко рту веточки с огромными спелыми ягодами.
Однажды в горах прошла молниеносная гроза и в небе появилась радуга. Одна ее нога была совсем рядом, метрах в ста от нас. Я никогда не был от радуги так близко. Есть поверье, что человек, вставший в опору радуги, непременно будет счастлив всю жизнь. Мы с Алкой бросились через чахлые деревца и кустарник в сторону радуги, но она двигалась довольно быстро, не разбирая дороги, и мы никак не могли догнать ее. Так и ушла она от нас, а мы потом бежали за ней всю жизнь.
Денег не было, работы тоже. Главный врач Оймяконского района В.М. Маренный, получив от КГБ соответствующие указания, на работу меня не брал. Вся районная медицина была в его руках, другой не было. «Работы для вас нет, потому что мы стоим на разных идеологических полюсах», – объяснял он мне. Я объявил себя безработным, написав соответствующие заявления в государственные органы. Однако надо было как‑то зарабатывать. Денег, которые присылали друзья и Фонд помощи политзаключенным, на жизнь не хватало.
В поселке была маленькая лавочка при Доме быта, в которой продавались поделки местного производства из кожи, дерева, кости и металла. Я вспомнил свое детское увлечение выжиганием по дереву и договорился сдавать в лавочку свои творения. Художник из меня никакой, поэтому я сводил из местных книг на кальку картинки из якутского национального эпоса, копировал рисунки на доски и старательно выжигал. Затем покрывал лаком и относил в лавку. По‑моему, получалось неплохо, но народ мое творчество не оценил. Спросом эта продукция не пользовалась. Даже былинный герой якутского эпоса Нюргун Боотур Стремительный, гордо восседавший на низкорослой якутской лошадке, никого не соблазнил.
Тогда Наташа Островская научила нас делать бусы из бумаги. Мы покупали в книжном магазине советские плакаты – дурные по содержанию, но красочно исполненные, особым образом нарезали полоски бумаги, склеивали их в бусинки и покрывали лаком. В свободный вечер мы с Алкой делали одну, а то и две нитки бус. Их мы тоже относили в лавочку и, в отличие от моих досок, наши бусы покупали. Мы даже видели летом, что их носят!
Между тем кампания поиска работы дала результаты. «Международный комитет защиты братьев Подрабинеков», отделения которого были созданы к тому времени во многих странах, завалил Оймяконскую администрацию письмами протеста. КГБ сдался. Мне предложили заведовать фельдшерско‑акушерским пунктом цеха вспомогательных производств горно‑обогатительного комбината «Индигирзолото». Я согласился.
Работа была неинтересная, но выбирать не приходилось. Профилактические осмотры, прививки, санитарный надзор – вот и всё, чем мне приходилось заниматься. Свободного времени оставалось много. Я выписал себе из Москвы книги по производственной санитарии и углубился в тему. Выяснилось, что санитарные нормы у нас грубейшим образом нарушаются. В столярном цеху, например, станки стоят прямо на земле – пола нет. Приточно‑вытяжная вентиляция вообще отсутствует, вследствие чего рабочие страдают профессиональными легочными заболеваниями. Температура воздуха в цеху намного ниже нормы, а освещенность рабочих мест далека от минимальной. Работяги сами не протестовали, но в разговорах со мной свое возмущение высказывали. Заканчивались обычно такие разговоры сакраментальным «плетью обуха не перешибешь». Один столяр высочайшего класса, бывший зэк, выражался сугубо по‑зэковски: «Эх, скорей бы война, да сдаться в плен».
Я решил побороться за права рабочего класса и поделился своими наблюдениями с главврачом районной СЭС и инспектором местного комитета профсоюзов. Те посмотрели на меня с нескрываемым удивлением и пообещали разобраться, но когда я им недели через две напомнил, они спросили, зачем мне все это надо, и попросили не лезть не в свое дело.
Рабочие при встрече понимающе улыбались и говорили: «Ты здесь никому ничего не докажешь». Тогда я на свой страх и риск составил предписание, в котором потребовал в течение двух недель устранить нарушения, а в противном случае закрыть производство. Предписание я отправил директору комбината, а копии – министру здравоохранения Якутской АССР и в республиканский комитет профсоюзов. Результат был неожиданным. Из Якутска приехала инспекция для проверки изложенных в предписании фактов. Со мной никто из проверяющих встречаться не стал, но районное начальство залихорадило. Дело в том, что отсутствие пола в цеху было нарушением, вопиющим даже по советским временам, когда права рабочих не защищал никто и никак.
Через некоторое время я получил ответ из министерства здравоохранения, в котором мне сообщали, что по моему предписанию приняты меры, составлен и согласован с дирекцией «Индигирзолото» план устранения недоделок, но закрыть столярный цех не представляется возможным.
Я знал, почему цех не закроют – стратегическое производство! В Советском Союзе это был единственный цех, где делали специальной конструкции деревянные ящики для перевозки обогащенного золота. Пустые ящики доставляли из Усть‑Неры на все золотодобывающие горно‑обогатительные комбинаты страны, там в них загружали чистое золото и отправляли в Москву. Ящики были небольшими, но точно выверенными по весу и размерам. В их стенках не было ни одного сучка. Чтобы сделать такой ящик, требовался большой профессионализм. Между тем рабочие, занятые на этом производстве, стояли в цеху на досках, набросанных на сырую, чуть оттаявшую вечную мерзлоту.
Кстати, любопытно, как в СССР охраняли стратегические секреты. Годовая добыча золота считалась тогда строжайшей тайной. Однако по количеству сделанных ящиков и загруженности каждого из них было совсем нетрудно вычислить, что годовая добыча составляла в то время около четырехсот тонн. Но знать об этом не полагалось никому, кроме особо доверенных лиц. Государственная тайна!
В конце 1979 года нас стало трое. 14 декабря днем у Алки начались схватки, и мы поехали в роддом. Было бы здорово, если бы ребенок родился 14 декабря, да еще в сибирской ссылке – так символично, был бы настоящий декабрист. Но он не спешил с появлением на свет. Вечером я ушел из роддома домой. По небу были разбросаны необыкновенно яркие звезды, под ногами скрипел снег, а прямо над головой висело черно‑белое северное сияние. К вечеру потеплело, температура поднялась до минус сорока, и спешить домой не хотелось. Я медленно шел и думал, что с рождением ребенка что‑то важное меняется в моей жизни. Я только не мог понять, что именно.
К 7 часам утра я снова был в роддоме. Мне сказали, что у нас только что родился сын. Знакомые по службе акушерки дали мне халат с бахилами и пустили прямо в родовую. Сыну было двадцать минут от роду, у него была необыкновенно пушистая спинка, и он смотрел на окружающий мир недовольно, но молча. Алка лежала измученная и уставшая. Все были, слава богу, здоровы.
Событие надо было как‑то отметить. Вечером мы с Женей Дмитриевым пошли в кафе. Выпили не очень много, но Женя почему‑то был на взводе и начал ссору с соседним столиком. Повод был какой‑то совершенно пустячный. Мне показалось, Женя сам себя накручивает. Я знаю эту блатную манеру доводить себя до истерики. Компания за соседним столиком ссориться не хотела и шла на мировую. Казалось, конфликт был уже исчерпан, когда Женя ни с того ни с сего разбил об пол недопитую бутылку вина. Мгновенно появилась милиция. Я понял, что затесался не в свой скандал, и сидел молча. Женю повели в милицейскую машину, а затем попросили проехать в милицию и меня – как свидетеля. В РОВД дежурный по отделу сказал, что сам ничего решать не будет, пусть утром решает начальник. Нас посадили в разные камеры. В 6 утра, не дожидаясь прихода начальника, меня выпустили.
Ночью выпал легкий снежок, и я шел по пустынным улицам еще не проснувшегося поселка и радовался, что все обошлось. Свернув на нашу улицу, я обнаружил на дороге свежий след проехавшей недавно машины. След обрывался около нашего дома. Похоже, дальше она просто взмыла в воздух и растаяла в темном зимнем небе. Я пригляделся. Судя по следу от колес и рисунку протектора, это был уазик. В поселке было две таких машины. Одна из них принадлежала райотделу КГБ.
Во дворе на снегу было полно следов. Натоптали и даже не подумали замести. Я осторожно прошел в дом и убедился, что контрольная ниточка на двери сорвана. Гэбэшники, как и положено, ее не заметили. Значит, у нас дома были «гости». Стало понятно, почему следы машины оборвались прямо у нашей калитки. Никто никуда не улетал – это были следы обратного пути. Вечером, когда нас с Женей везли в милицию, снега не было. Утром тоже. Снег шел ночью. Следы были только в одну сторону. Значит, КГБ приехал к нам до того, как выпал снег, а уехал – после. Похоже, они были у нас всю ночь.
Следующие несколько часов я, забаррикадировавшись изнутри, лихорадочно перебирал все наши вещи. Я не боялся, что у нас что‑то заберут. Я боялся, что нам что‑нибудь подкинут. Но ничего не было. Значит, они просто воспользовались случаем посмотреть, что есть в доме запрещенного. Удачный случай: Алка в роддоме, я в милиции. А может, всё не так уж и случайно? Что это Женя скандал‑то устроил вчера на ровном месте? А может, я слишком мнителен? Опять все тот же вопрос: кем все‑таки лучше быть – дураком или параноиком?
Ладно, хватит копаться в подсознании, решил я на сей раз довольно быстро. Надо быть готовым к обыску.
Они пришли 29 января, когда Марку было полтора месяца. Целый день несколько человек в штатском под руководством заместителя прокурора Якутской АССР Демина копались в наших вещах в поисках антисоветской литературы. Их добычей за день были: пишущая машинка, двенадцать номеров «Информационного бюллетеня» Рабочей комиссии, пять выпусков «Хроники текущих событий», роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго», материалы Московской группы «Хельсинки», вырезки из иностранных газет, часть личной переписки. В уборной содрали фотографии членов Политбюро. Долго разглядывали и в конце концов забрали подаренные мне Островскими их партийный и профсоюзный билеты. Обыск проводился по нескончаемому делу «Хроники» № 46012/18. Верховодил всем капитан КГБ Зырянов, командовавший и прокурорскими, и чекистами.
Мы с Алкой учредили параллельную реальность – занимались своими делами, будто никакого обыска нет. Алка кормила Марка, готовила обед, а я в какой‑то момент закинул в стиральную машину грязные пеленки с подгузниками и принялся стирать. Чекисты и прокурорские выражали неудовольствие тем, что мы так несерьезно относимся к обыску, но мы просто не обращали на них внимания. Зырянов смотрел на все снисходительно и понимающе.
Года через два он меня допрашивал в тюрьме по чьему‑то делу и рассказал, что он‑то понял тогда, почему я решил заняться стиркой: «У вас в стиральной машине была запрятана ваша книга. Я догадался, но не стал вам мешать. Решил, что в другой раз заберем». Я не стал его переубеждать и тем более рассказывать, что на самом деле единственный экземпляр «Карательной медицины» мы успели запрятать в запеленатого Марка, пока они ломились к нам в дом.
Забавная получилась перекличка поколений. Когда‑то моя бабушка рассказывала, как ее муж Абрам Алтерович Подрабинек, известный в Бессарабии коммунист‑подпольщик, прятал от румынской сигуранцы большевистские прокламации в запеленатого моего отца. Сменилось всего два поколения, и детские пеленки нового Подрабинека послужили уже антикоммунистическим целям!
Улов чекистов был невелик, на новое дело явно не хватало. Но настроены они были серьезно, особенно старались выслужиться работники прокуратуры. В какой‑то момент заместителю прокурора республики Демину показалось, что его звездный час настал. Он обнаружил в нашем доме непонятную систему, которую поначалу принял за что‑то террористическое. Подняв в одной из комнат крышку подпола, они увидели электрические провода, лампочки, контакты – и решили, что это адская машина. Я объяснять предназначение устройства не стал и самостоятельно демонтировать его тоже отказался. Не обязан. Они решили, что поймали меня по‑крупному. Демин сам полез в подпол разбираться, дабы никто не оспорил его лавры героя. В погребе между тем стояла вода, пахло плесенью и было довольно мерзко.
Система моя была самая незамысловатая. Дело в том, что временами, особенно поздней весной, когда тает снег, и летом, когда слегка оттаивает земля, в подполе повышался уровень воды. Мерзлота подтаивает, воде уходить некуда, она поднимается и начинает заливать полы. Мы, как и все соседи, хватались за ведра или насосы и начинали откачивать воду на улицу. Я придумал систему раннего оповещения из поплавка, контактов, батарейки, проводов и электрической лампочки. Использовался тот же принцип, что и в бачке унитаза: уровень воды повышается, поплавок из пластикового детского кубика поднимается, контакты замыкаются, и лампочка на стене комнаты загорается. Значит, пора включать насос и откачивать воду, пока она не залила пол. Система работала исправно, пока ее не порушил прокурор Демин. Он долго возился в тесном погребе, соскальзывая с мокрых ступенек лестницы в затхлую воду, все трогал руками, проверял контакты, отсоединял провода, вероятно, думая, что рискует жизнью, пока наконец до него не дошло, что ничего взрывоопасного здесь нет. Вылез он из погреба промокший, грязный, злой, покрытый плесенью, весь какой‑то жалкий и очень недовольный.
Когда обыск закончился, мне велели собираться и ехать с ними. Зачем, не пояснили. Стало тоскливо, как никогда раньше. Одно дело – идти в тюрьму налегке, когда один и беззаботен. Совсем другое – когда есть семья и только что родился сын. Но подавать виду было нельзя. Я взял свой вещмешок со всем для тюрьмы необходимым, поцеловал Алку, маленького Марка и уехал.
Меня привезли в прокуратуру. Для допроса. Следователь Сорокин, человек простой и незатейливый, на мой вопрос, почему в нарушение закона они не оставили мне копию протокола обыска, ответил прямо и откровенно: «Мы не хотим, чтобы это оказалось на Западе». Вопросы его касались изъятых на обыске материалов. Я, разумеется, отвечать отказался. Ничего не добившись, они меня выпустили. Я побежал домой. Даже не побежал, а полетел.
Алка провела этот час или два, сидя в полном оцепенении. Когда я появился на пороге, она упала в обморок. Вот ведь, не когда я ушел, а когда вернулся! Впрочем, это было объяснимо: в мое отсутствие она расслабиться не могла. Ей и потом, когда меня рядом уже не было, приходилось выстаивать в окружающей жизни за нас обоих. А в тот вечер у нее пропало молоко, и Марк некоторое время получал искусственное питание.
Зима на полюсе холода – отдельная песня. Это даже не зима в нашем обычном понимании, а некий изощренный природный эксперимент на выживание. Господь, когда творил землю, забыл, наверное, добавить в Якутию тепла, а когда спохватился, было уже поздно, и в порядке компенсации он посыпал якутскую землю алмазами и добавил золота. Правда, получилось так, что на бриллиантах и золоте наживаются одни, а от холода страдают совсем другие.
Зима здесь начинается в октябре и заканчивается в апреле. Тепло – это когда ‑20 или ‑30, но в январе‑феврале нет ничего необычного в ‑50 и ниже. Холод сковывает все живое. Птицы не летают. Вся рыба уходит в Северный Ледовитый океан, потому что даже Индигирка (уж не говоря о Нере) местами промерзает до самого дна. Домашние животные по улицам не бродят. Огромные бродячие коты с отмороженными ушами и облезлыми хвостами в октябре‑ноябре еще пугали нас своими боевым видом. Они вставали на задние лапы и вечерами заглядывали в низкие окна нашего просевшего домика, даже не мяукая, а что‑то злобно ворча в наш адрес осипшими голосами на своем непонятном кошачьем языке. Алка очень боялась их и говорила, что они приходят за ней. Но к середине зимы и коты исчезали, прячась в теплотрассах или неизвестно где.
Людей на улицах становится меньше. Никто не гуляет, выходят из дома только по делам и на работу. Мне надо было идти от дома до работы полчаса. При –50 это было не просто. Как и все, я укутывался целиком, оставляя только маленькие щелочки для глаз. С остальной одеждой у нас не было проблем. Фонд помощи политзаключенным прислал нам куртки и комбинезоны из гагачьего пуха, и в них было тепло в любую погоду. Единственным уязвимым местом оставались глаза. По дороге на работу я заходил отогреваться два раза: в кулинарию и на почту. Пока я доходил до очередного убежища, при –55 начинали замерзать глаза. Странное ощущение – глаза ломило, будто на глазное яблоко очень сильно давили. Но это было еще ничего. Хуже другое. От дыхания через шарф шел пар. Обычно этого не замечаешь. Но при таких низких температурах на верхних и нижних ресницах из пара образуются сосульки. Как сталактиты и сталагмиты в холодной пещере, сосульки постепенно растут и в какой‑то момент соединяются, отчего становится невозможно моргнуть. Мы обычно моргаем, не замечая, какое это удовольствие! Попробуйте‑ка не моргать хотя бы тридцать секунд. Ломать льдинки нельзя. Кто не выдерживает и стирает их варежкой или платком, травмирует ледышками веки и ходит потом с красными, как у кролика, глазами. Единственно верный способ – добраться до тепла и ждать, пока сосульки оттают.
Когда смерзаются ресницы, это противно, но не катастрофично. Хуже, когда смерзается уголь. Около теплоэлектростанции, которая дает поселку электричество, навалены горы угля. Если уголь смерзается, в дело вступают бульдозеры. Они сдвигают своими ножами эти угольные горы, разбивая их на кусочки, годные к употреблению. Но однажды при очень сильных морозах наши отечественные бульдозеры со своей задачей не справились. Сдвинуть гору они не могли. Уголь был на исходе, и электроэнергию из соображений экономии начали периодически отключать. В одно из таких отключений мне пришлось сломать во дворе какую‑то постройку и развести из досок костер, чтобы подогреть очередную порцию детского питания для Марка.
Свет отключали по всему поселку, не пощадив даже больницу. Правда, в хирургических и акушерских операционных было свое электричество от дизельных движков, но в родильном отделении было темно, как и везде. Кому «посчастливилось» попасть в такую энергетическую паузу, рожали при свечах. По этому поводу в поселке много шутили: что лучше – при свечах детей рожать или делать.
В тот раз энергоснабжение восстановили на следующий день. С ближайшего прииска привезли мощнейший американский бульдозер Caterpillar, который легким движением своего огромного ножа сдвинул кучу смерзшегося угля, и ТЭЦ снова заработала в полную силу.
Было бы несправедливо умолчать о достоинствах морозной жизни. Точнее, только об одном, поскольку о других мне ничего не известно. В Усть‑Нере, как и везде на Севере, да и по всей России, мужики нещадно пили водку. Производили ее в Магадане, и пойла отвратительнее трудно было сыскать. Но делать было нечего, пить приходилось то, что есть. Однако зимой ее пили не просто так, а «через лом». Самый обычный лом, которым скалывают лед на дороге, всегда стоял на улице. Его брали наперевес, под него ставили кастрюльку или тазик, а на конец этого замороженного лома тоненькой струйкой лили водку магаданского разлива. После этого вся содержащаяся в бутылке масляная пакость оставалась на кончике лома, а в кастрюльке собиралась отличная водка, чистая как слеза комсомолки.
Понятно, в жестокие морозы работать на улице было просто невозможно. По закону уличные работы актируются при –52 градусах. Но когда температура опускается до такого уровня, никто не знает. Отечественная промышленность выпускала бытовые термометры до –50 градусов. Лабораторный термометр до –100 висел в аэропорту и на метеостанции в ящике с решетками. Разглядеть шкалу через решетки было невозможно, а сам ящик всегда был на замке. Метеорологи знали температуру воздуха, но прижимистое начальство «Индигирзолота», от которого в поселке зависело все, чтобы не актировать уличные работы, велело метеорологам не говорить правду. Местное радио тоже всегда врало, что на улице –51. Работяги иногда сбивали ночью замок и утром доказывали начальству, что уже ниже –52‑х. Потом замок вешали новый.
Друзья прислали мне из Москвы лабораторный термометр со шкалой до –100. Я повесил его на дом около двери, и вскоре к нам зачастил народ справиться о температуре воздуха. Через какое‑то время люди уже просто заходили во двор, смотрели градусник и шли дальше. Мы не возражали. Кроме того, у себя на работе я извещал и рабочих, и начальство, когда температура была ниже допустимого, и уличные работы актировались. Начальство меня еще и за это очень не любило.
Вдобавок ко всему по поселку разнесся слух, что мы установили у себя на доме мемориальную доску. Я действительно сварганил небольшую деревянную дощечку, покрыл ее белой эмалью и красной краской вывел: «Этот дом построили заключенные». Табличку я прибил на стенку около двери, аккурат рядом с градусником. Этот дом в самом деле в начале 50‑х построили заключенные. С конца 40‑х годов здесь был не поселок, а один большой лагерь – Индигирлаг. Все, что тогда здесь строилось, было сделано руками заключенных. Мне казалось справедливым отметить этот факт. Таким образом, люди приходили узнать погоду и посмотреть на диковинную надпись. Даже неизвестно, что их интересовало больше.
Как‑то ночью я выскочил на улицу по надобности, накинув на себя полушубок. Все, казалось, звенело от мороза. Уже через минуту я мчался обратно, но не утерпел и посмотрел на термометр – он показывал –64 градуса.
Джек Лондон в своих северных рассказах писал, что если на Аляске в лютые холода плюнуть, то на землю со звоном падает ледышка. Аляске по части холода до Оймякона далеко. Как ни было в ту ночь холодно, я остановился и плюнул. Потом еще раз. Никаких ледышек, никакого звона. Я стоял посреди темной полярной ночи и плевал в замерзшее небо, но в ответ ничего не звенело. Писатель моего детства оказался большим выдумщиком.