прождав две или три минуты, Ася выбежала в соседнюю гостиную и оказалась перед лицом выходившей из
противоположной двери Натальи Павловны. – Это что? В пальто прежде, чем получила разрешение? Ты не
советская девчонка, чтобы бегать по кинематографам с неведомыми мне личностями. – Бабушка, это Доди Шифман,
скрипач из нашей музыкальной школы. – Что за непозволительная интимность называть уменьшительным именем
постороннего молодого человека? Выйдешь замуж, будешь ходить по театрам с собственным мужем, а этот еврей
тебе не компания. – Бабушка, да ведь Доди слышит, что ты говоришь! За что же его обижать! А по имени у нас в
музыкальной школе все называют друг друга. Ася выбежала снова в переднюю и, увидев, что Доди там уже нет,
вылетела вслед за ним на лестницу. – Доди, подождите, остановитесь! Мне очень неприятно, что вас обидели!
Бабушка – старый человек, у нее много странностей; меня она ни с кем никогда… – и, настигнув молодого скрипача,
ухватилась за рукав его пальто. – Я все отлично понял, товарищ Бологовская, бабушка ваша не дала себе труда
даже снизить голос, – проговорил юноша, не оборачиваясь на нее. – Доди, милый! Не подумайте, что я в этом
участвую и тоже думаю так! В первый раз в жизни мне стыдно за моих! Евреи – такой талантливый народ –
Мендельсон, Гейне… Пожалуйста, не обижайтесь, Доди! Иначе мне тяжело будет встречаться с вами, и трио
потеряет для меня свою прелесть. Извиняете? Ну, спасибо. До завтра, Доди! И взбегая обратно она думала:
«Попадет мне сейчас… бабушка любит только своих родных, а я никак не могу к этому привыкнуть!» В этот день
Наталье Павловне дано было еще дважды выявить всю неприступность своих позиций и величие своего духа,
|
которого не могла коснуться тень упадничества. Этот день поистине был днем ее бенефиса. Вскоре после того как
она указала надлежащее место молодому скрипачу, зазвонил телефон и трубка попала в руки Натальи Павловны.
Говорил профессор консерватории – шеф Аси, который просил, чтобы Ася явилась к нему на урок в виде исключения
в один из: номеров Европейской гостиницы. Дело обстояло весьма просто: маэстро был в гостях у приезжего
пианиста – гастролера и, сидя за дружеским ужином, внезапно ударил себя по лбу и воскликнул: – Ах, Боже мой, я
забыл, что через десять минут у мен урок! – и рассказал собеседнику о своей неофициальной ученице. – Так
пригласите ее сюда, и тогда это оторвет у вас какие-нибудь полчаса, кстати, и я ее послушаю, – отозвался второй
маэстро. Сказано – сделано. Но для Натальи Павловны вся ситуация представилась совсем в иной окраске… – Что?
Девушку в гостиницу? Этому не бывать. Нет. Нет. Если ваш гость желает послушать мою внучку – милости просим к
нам. И никаких исключений! Оба маэстро вдосталь посмеялись за своим ужином: «Она, кажется, заподозрила в нас
ловеласов, эта величественная особа!» – повторяли они. Но завершающее выступление Натальи Павловны было
великолепно в самом истинном значении этого слова: она уже сидела за вечерним чаем со своими друзьями-
домочадцами, когда навестить ее явился один из прежних знакомых. Разговор зашел о положении эмигрантов. –
Как бы ни было оно тяжело, а все-таки несравненно легче нашего, – позволил себе заметить гость. – Мы с вами,
Наталья Павловна, сделали очень большую ошибку – нам следовало уже давно уехать с семьями. В двадцать пятом
|
году в Германию выпускали очень легко, и я уверен, что там наша жизнь шла бы нормально. Наталья Павловна
нахмурилась: – Я никогда не желала делаться эмигранткой. Нормальной жизнь на чужбине быть не может. Мне,
русской женщине, просить убежища у немцев? Мой муж, мой брат и оба мои сына сражались с немцами. –
Помилуйте, Наталья Павловна, вы предпочитаете иметь дело с большевиками? Кажется, они уже достаточно себя
показали! – Я бы отдала все оставшиеся мне годы жизни, лишь бы увидеть конец этого режима, – с достоинством
возразила старая дама, ~ но это наша, домашняя беда. Пока я в России – я дома и лучше кончу мои дни в ссылке,
чем буду процветать за рубежом. Головка Аси слегка вскинулась от радостной гордости за бабушку, а черные на
выкате глаза мадам восторженно сверкнули. «Дядя Сережа уже в ссылке, но думает, конечно, только так!» –
подумала Ася. Она чувствовала себя странно растравленной впечатлениями этого дня, когда перед сном
потянулась поцеловать маленький эмалевый образок, стоя уже раздетая на коленях в своей кровати. Эмалевый
образок этот и плюшевый старый мишка – Две только вещи принадлежали лично ей во всем доме. Однако сознание
ни разу не фиксировало этот момент. Мир ее мыслей был еще по-детски целостен, но быстрота и верность реакций
не оставляли места ограниченности.
Глава тринадцатая
Льстецы, умейте сохранить И в самой подлости оттенок благородства. А. С. Пушкин. Печальное оцепенение этих
дней было прервано неожиданным событием: к Наталье Павловне явился молодой человек – Валентин Платонович
|
Фроловский, внук ее приятельницы еще по Смольному институту, а потому всегда желанный гость, и сообщил
следующее: находясь в командировке в Москве, он зашел по служебному делу в одно крупное учреждение и,
подымаясь по лестнице, столкнулся с сотрудником учреждения, лицо которого показалось Фроловскому знакомым.
Он обернулся еще раз и узнал в юноше кадетика Мишу Долгово-Сабурова – внука Натальи Павловны от дочери,
которая пропала без вести со всей семьей во время оккупации Крыму. «Уверяю Вас, Наталья Павловна, что я не
ошибся, – говорил Фроловский, – Миша младше меня по Пажескому корпусу на несколько классов, но как часто мы
танцевали на именинах и елках у вас, у Котляревских, у Нелидовых…он тоже обернулся на меня, стало быть, и ему
показалось что-то…» Наталья Павловна была поражена – до сих пор люди только пропадали, и вот наконец кто-то
нашелся! Хоть одна утешительная весть! Она хотела тотчас писать внуку и спросила адрес учреждения, но
Валентин Платонович разразился речью, исполненной дипломатических тонкостей: – Разрешите мне выступить в
качестве советчика, раз я волей-неволей уже вмешался в это дело! У меня составилось впечатление, что Михаил не
захотел узнать меня; впечатление было настолько определенно, что я не стал окликать его. Вместе с тем выпустить
его вовсе из поля зрения было бы весьма неутешительно для вас. Я решился поэтому запросить в окне для справок
работает ли здесь Долгово-Сабуров и узнал, что Долгово-Сабурова нет, а есть Сабуров; так как имя и отчество
совпали, я заключил, что Михаил, по всей вероятности, нашел удобным несколько изменить свою фамилию… Быть
может, он точно так же изменил и кое-что в своей автобиографии. Этим, может быть, и объясняется его нежелание
узнать меня. Все это очень извинительно в наше время и в нашем положении. Чтобы как-нибудь Михаила не
подвести, лучше не писать ему на учреждение. Мне кажется, вернее всего было бы съездить в Москву и, не называя
ни родства, ни громких фамилий, вызвать Михаила, именуя просто Сабуровым и договориться о встрече во
внеслужебное время, а потом уже выяснить, что сочтете нужным. – Я прежде всего желаю знать жива ли моя дочь
и, если нет -я в этом почти уверена – вызвать мальчика сюда, чтобы он жил семьей, а не один, – сказала Наталья
Павловна. – Вот это все следует объяснить только в личном разговоре, уверяю вас, – ответил молодой дипломат,
целуя руку Натальи Павловны. Очень быстро составился план действий. Валентин Платонович через три дня уезжал
в новую командировку в Москву. Порешили, что Ася едет с ним и прямо с вокзала он отвозит ее в учреждение, где
работает Михаил. Оттуда Ася должна была проехать к старой приятельнице Натальи Павловны, у нее остановиться
и там же ждать Михаила. Обменялись телеграммами со старушкой: она отвечала, что будет рада видеть Асю и что
Ася может переночевать в ее комнате на диване. Железнодорожные билеты туда и обратно взялся достать тот же
Валентин Платонович. Все складывалось очень удачно, к тому же в комиссионном магазине продалось хрустальное
блюдо и ваза баккара – еще одно осложнение было, таким образом, устранено. Наталью Павловну несколько
беспокоило, что Ася поедет одна, но условия жизни настолько изменились, что требования хорошего тона в
некоторой своей части становились невыполнимыми. Охрана Аси, во всяком случае, была обеспечена, а отдельных
купе в поездах теперь не было – следовательно, во время пути ей не могло угрожать покушение со стороны самого
Валентина Платоновича, если можно было брать под сомнение то рыцарское уважение к Асе, в котором он поклялся
Наталье Павловне все в тех же туманно-дипломатических выражениях. Наставлений Ася получила величайшее
множество от всех окружающих, но Наталья Павловна изложила ей свои только перед самым отъездом, когда
позвала ее к себе в комнату. Говорила она очень определенно, ясно и сжато: – В Москве, кроме учреждения, в
котором служит Миша, ты будешь только на квартире моей приятельницы, нигде больше. Ни в какие театры или
рестораны ты не пойдешь, даже с Валентином Платоновичем, если он вздумает пригласить тебя. Ночевать будешь
только в комнате моей приятельницы. По пути – никаких знакомств, чтобы истории, вроде истории с Рудиным – не
было. Теперь о Михаиле. Зови его сюда. Скажи, что я послала тебя за ним и хочу взять его в нашу семью. Если
служит – все равно, пусть бросает службу и едет – семья дороже. Только в случае, если он студент – пусть остается
пока в Москве: попасть в высшее учебное заведение настолько трудно в нашем положении, что бросать его было бы
легкомысленно. В этом случае пусть приезжает на первые же каникулы, а потом будет хлопотать о переводе.
Передашь ему от меня 200 рублей, объяснишь, почему я не могу прислать больше. Расспроси все, что ему известно
о родителях. Христос с тобой! – и Наталья Павловна перекрестила внучку. На вокзал поехали провожать Асю
француженка, Леля и Шура Краснокутский. Девушки в этот день были озабочены по поводу своих шляп: в картонке
у Натальи Павловны неожиданно нашлись несколько esprits и обе поспешили украсить им свои шляпки, но Наталья
Павловна категорически воспротивилась этой затее и велела Асе тотчас отцепить перо, говоря, что эта деталь
туалета не для молодой девушки. Леля ускользнула на вокзал еще в полном параде и, стоя на перроне, мысленно
прикидывала, как отнесется к делу ее мать, и тревожно посматривала на темное небо, грозившее мокрым снегом ее
перу. Ася сияла, заранее воображая себе встречу с двоюродным братом и гордясь ответственностью поручения.
Esprit уже улетучилось из ее мыслей. – Да, да, я все запомнила, уверяю вас, что все отлично сумею! прерывала она
последние наставления француженки. – Передай Мише, что я раздумала выходить за него заму и что обещала я это
ему от моей великой глупости в десять лет, сказала ей Леля. – А от меня передайте Мише, – подхватил Шура, – что я
жажду продлить с ним старое единоборство, которое началось на елке у Лорис-Меликовых и закончилось тем, что
он подбил мне правый глаз. Обещаю подбить ему левый по заповеди: око за око, зуб за зуб. Ася засмеялась: – Ну,
если я приеду с такими дипломатическими нотами, как эти две, Миша мой, пожалуй, вовсе не захочет приехать, –
сказала она, а француженка воскликнула: «Oh, mon Dieu! Pourquoi donc etes-vous si cruelle, chere pigeon» [30] Когда
поезд двинулся, Ася сияла, махая провожающим, но Валентин Платонович за ее спиной, по-видимому, готов был
растерзать на части каждого, кто вздумает к ней приблизиться, по выражению все того же Шуры. Но в Москве,
однако, все сложилось не так, как ожидали. Как только Ася явилась в учреждение, дальше вестибюля ее не
пустили. Она написала записку и умолила швейцара снести ее Сабурову. В записке стояло: «Дорогой Миша! Пишет
твоя сестра Ася. Мы с бабушкой страшно рады, что ты нашелся. Скорее выйди, я внизу у лестницы». И подписалась:
Ася Бологовская. Курьер принес ей ответ: Весьма рад и изумлен. Не имею возможности сейчас выйти, занят на
спешном совещании. Кончаю работу в 5 часов. К этому времени жди меня в сквере напротив учреждения. М.». Она
удивилась, что он так отсрочивает свидание, но после сообразила, что он не мог знать плана, разработанного
Натальей Павловной, и сообразоваться с ним. Оставалось пять часов времени! Старушка жила на другом конце
города _ новое непредвиденное осложнение (непредвиденное, потому что новое название переулка ничего не
говорило петербуржцам). Что ей предпринять, чтобы не мотаться зря по городу? Мысль отправиться в
Третьяковскую галерею, которая оказалась поблизости, вывела ее из затруднительного положения: она давно
мечтала ее осмотреть, к тому же она получала возможность провести время в помещении, отогреться и перекусить
в буфете. Долго потом она не наслаждалась в музее так, как в то утро. Состояние душевной открытости обострило
впечатлительность. Нестеровское «Видение отроку Варфоломею» особенно завладело ее воображением. Русь
времен Куликова поля… ночь… летняя, голубая… молодые тонкие березы… деревянный простой сруб бедной
часовни… мальчик-пастушок со сложенными руками, с одухотворенным лицом – во всем чудилось что-то
необыкновенно родное, задушевное, светлое, что связывалось в одно с любимыми напевами всенощного бдения
«Свете тихий» и «Слава в вышних Богу». Картина эта была овеяна воспоминаниями: она была воспроизведена на
стене домовой церкви, куда Асю водили в детстве, и всякий раз Ася старалась встать так, чтобы видеть ее, и
неизменно целый ряд ощущений, неясных, но сильных завладевал ею. Теперь, стоя перед подлинником спустя 10
лет, она с новой силой ощутила его обаяние. «В музыке за одной мыслью вырастает другая, их нельзя остановить, –
думала она, – они затапливают душу, а картина статична, но в нее можно погрузиться, как в море, и на дне найти
свои чувства и думы, как жемчужины в океане. Неужели красота останется скоро только в искусстве, а в жизни не
будет ничего кроме борьбы за существование – очередей, пайков, арестов, службы?» Юная идеалистически
настроенная душа содрогалась от ужаса перед действительностью. Звонок, возвещающий о закрытии музея,
заставил ее очнуться. Она не заметила, как прошло время, и не успела поесть. Через полчаса она уже бродила по
расчищенной дорожке сквера и скоро увидела через решетку, как из учреждения начали быстро выходить люди.
Одна фигура завернула к скверу. Да, это он! Но какой же он стал высокий и худой! Сердце ее тревожно
заколотилось. – Миша, милый! – она бросилась навстречу и сжала обеими руками его руку. – Ася? Здравствуй! Рад,
очень рад встрече. Я тоже ничего не знал о вас. Необходимо поговорить. Плачешь? Ну не надо, не надо, успокойся.
Не о чем. Как видишь, жив и здоров. Ну, покажись, какая ты? Изменилась, похорошела, выросла! Сколько тебе
теперь лет, Ася? – Восемнадцать, – прошептала она, вытирая глаза. – А мне двадцать два. Ты не замужем еще? – Что
ты! Конечно нет. Я живу с бабушкой, – и она сконфуженно спрятала лицо в «бывшего» соболя. – С бабушкой? А твои
родители?… – Мама умерла от сыпного тифа, а папа расстрелян. – Расстрелян дядя Всеволод? Печально. А мой отец
в эмиграции, мама же… Пропала без вести. – Миша, милый, бабушка прислала меня за тобой, чтобы ты жил с нами.
Она так ждет тебя, так обрадовалась известию о тебе. Вот она прислала тебе двести рублей, чтобы ты мог выехать
к нам. Ты больше не будешь один… – Подожди, не торопись! Надо все обдумать и обсудить. Все это не так просто.
Дело не в деньгах. Спрячь их пока в свою муфту. Пойдем со мной в кафе: скушаешь пирожное и выпьешь чашку
какао, тем временем поговорим. Я должен перед тобой извиниться, я не могу пригласить тебя к себе домой: я –
женат. Жена моя – человек несколько иной формации, чем ты, может быть, думаешь: она из рабочей семьи,
комсомолка; я от нее пока скрываю, что я сын гвардейского офицера и сам – бывший кадет… Не хочется ворошить
то, что удалось замять. Поэтому я не хотел бы вас знакомить. Ну, чего ты удивляешься? Отрекомендовать тебя
просто знакомой я не могу – ты слишком молода и хороша собой! А представить как кузину – неосторожно! Ты,
конечно, не сумеешь маневрировать в разговоре, который легко может принять нежелательное направление. Итак
– в кафе? Ася секунду медлила с ответом: пойти в кафе было бы очень занимательно для нее в другое время, она
еще никогда не была в кафе; но что-то в содержании слов и в самом тоне Михаила было такое, отчего мгновенно
потухла ее радость, стало холодно и неуютно. Движимая деликатностью, она поспешно ответила. – Пожалуйста,
как тебе удобнее. Но странная ей самой мысль – «А вдруг он не рад нашей встрече?» – зашевелилась в ее мозгу. Он
взял ее под руку. – Ну, пойдем. Рассказывай. Сначала скажи про бабушку: такая же она подтянутая, выдержанная и
строгая или горе согнуло ее? – Нет, бабушку не согнешь. Пережито было, конечно, очень много, и голова у бабушки
совсем серебряная, но она не поддается, ум у нее до сих пор такой светлый и ясный, что подивиться можно и даже
держится бабушка по-прежнему прямо. – Не могу себе представить Наталью Павловну в современных условиях.
Такая grand-dame [31] заперта в одну комнату и, очевидно, вынуждена стоять в очередях за керосином и
картошкой, или мыть посуду в переднике. Просто представить себе не могу! Где же вы все живете? – В прежней
бабушкиной квартире, где всегда бывала такая чудесная елка, помнишь? – Помню, конечно. А другие дети? Что с
ними сталось? Где Вася, твой брат? – Васи нет… Тоже тиф. Тогда же, когда мама. Они примолкли на минуту,
охваченные как будто холодным дуновением. – А я им командовал когда-то на правах старшего. Помнишь, как мы
играли в разбойников в Березовке? Мы делали себе украшения из гусиных перьев и прятались в парке. Ты
Березовку помнишь? – Березовку помню и никогда не забуду. Я до сих пор постоянно вижу ее во сне. Аллея к озеру,
дубовая беседка, балкон, увитый виноградом… Вот закрою глаза и вижу. – Она сощурила ресницы, а про себя
подумала: «Я ошиблась. Он – прежний, хороший! Придется еще раз огорчить его известием о дяде Сереже». Но
прежде чем она начала говорить, он спросил: – А ты где-нибудь учишься, Ася? Как у тебя с образованием? Я
воображаю, какая поднялась у интеллигенции паника, когда благородные институты и великолепные гимназии,
вроде Оболенской и Стоюнинской, превратились в «советские трудовые школы», широко доступные пролетарским
массам. Закончила ты среднее? – Нет. Меня только в двадцать втором году привез из Крыма дядя Сережа, да я еще
долго болела тифом. А потом бабушка отдала меня во французскую гимназию г-жи Жерар. Там все было еще по-
старому: экзамены, классные дамы, реверансы, а преподавание велось на французском, поэтому поступать туда
могли только дети из интеллигентных семей. Эту гимназию охраняло французское консульство. Все просили
принять туда своих дочек, вот и мы с Лелей попали туда. Но окончить не успели: гимназию все-таки закрыли за
идейное несоответствие. Он усмехнулся: – Я думаю, французская гимназия – это не то, что тебе было нужно:
бабушка не поняла серьезность момента! Ну, а потом что было? – А потом выяснилось, что у меня способности к
музыке, и решено было все силы бросить на занятия роялем. Я хотела попасть в консерваторию: там я могла бы и
среднее закончить. Но меня не приняли – даже к приемным экзаменам не допустили: я – дочь расстрелянного
полковника – на что могу я надеяться? Учусь теперь в музыкальной школе. – И служишь? – Нет. Бабушка не хочет,
чтобы я служила. – Так на что же вы все живете? Она стала рассказывать про Сергея Петровича. Он слушал, и лицо
его становилось все сумрачнее и сумрачнее. Пришли в кафе. Когда они сели за маленьким столиком, стоящим
несколько в стороне от других, Миша сказал: – Да, все это очень неприятно: сослан, конечно, за прошлое, – и опер
на руку нахмуренный лоб. – Я должен поговорить с тобой очень серьезно, Ася. Я хочу, чтобы ты поняла меня. Я все
время думал об этом с той минуты, как получил твою записку. Видишь ли, тот класс, который нас создал, уже
сыграл свою роль и сходит со сцены. Пойми: он уже не возродится, а мы – дети этого класса – еще только вступаем
в жизнь и должны отвоевать себе право на существование, если не хотим быть выброшенными за борт. Ты
понимаешь: если до революции перед нами за заслуги отцов распахивались все двери, то теперь мы
расплачиваемся уже не за заслуги, а за грехи отцов, и наше происхождение превращается в своего рода печать
отвержения, которую мы должны стараться сгладить. Не будем обсуждать, справедливо это или несправедливо –
это факт, с которым необходимо считаться, а кто прав, кто виноват, рассудит история. Задача наша усложняется
еще и тем, что готовили нас к существованию гораздо более изысканному, чем та суровая борьба, в которую мы
теперь брошены. В нас развивали утонченность мысли, эстетическое чувство, изящество манер, обостряли нашу
впечатлительность, а теперь вместо всей этой культуры тела и духа нам нужнее была бы здоровая простота чувств
и непоколебимая самоуверенность, которая часто происходит от ограниченности, но за которую я теперь охотно бы
отдал всю свою и развитость и щепетильность. Что делать! Мы должны приложить все усилия, чтобы наша
неприспособленность не оказалась гибельной. Не давай себя уверить, что большевики скоро взлетят на воздух.
Нельзя жить как в ожидании поезда, нет. Они устроились здесь надолго, и нам остается только приспосабливаться
к новым условиям существования. Он остановился и посмотрел на Асю, которая внимательно слушала его. – Чего же
по твоему не достает мне? – спросила она спокойно. – Многого, Ася. В тебе слишком светится вся твоя
идеалистическая душа. В твоих словах, в твоих движениях и манерах есть что-то сугубо несовременное. Ни
практичности, ни бойкости, ни самостоятельности. Ты производишь впечатление существа, случайно
заблудившегося в нашей республике. Тебе необходимо изменить если не душу, то хоть манеры – перекрасить
шкурку в защитный цвет. Я знаю, что это нелегко с аристократической отравой в крови, а все-таки это необходимо.
Когда-нибудь ты убедишься, что недостаточно солгать в анкете (если вообще возможно солгать), надо суметь в
жизни перед окружающими поставить себя так, чтобы никто на службе или в учебном заведении не смог
заподозрить в тебе дворянку. Вот я заметил, что ты всякий раз отвечаешь «мерси» вместо «спасибо» и при этом
очаровательно грассируешь, обнаруживая идеальный парижский выговор. Будь уверена, что одним этим словом ты
можешь предубедить против себя всю окружающую тебя среду. Я говорю это все на основании собственного
горького опыта, так как однажды уже вылетел с треском с рабфака потому только, что не сумел держать себя так,
как это было необходимо перед своими же товарищами да этими месткомами и парт-ячейками. С тех пор я стал
иначе говорить, иначе смотреть. Отчасти это пошло мне во вред, но я предпочитаю лучше покраснеть перед
бабушкой, нарушив правила хорошего тона, чем обнаружить свое подлинное лицо перед любым рабочим. Ася,
пойми, достаточно одного только промаха перед кем-либо из «сознательных» товарищей, и вот в стенгазете
появляется колкая заметка, где на тебя не то чтобы доносят, нет, зачем, – тебя высмеивают, на что-то как будто
намекают, и этого уже довольно, чтобы на следующий же день тебя вызвали в комсомольское бюро или в местком,
и началась травля, в которой ты непременно будешь побежден, так как опровержений твоих не выслушают и не
напечатают. Она молчала. Видно было, что она мобилизовала все свое внимание, слушая его, и это его тронуло – он
наклонился к ней и внезапно теплая нота прозвучала в его голосе: – Да ты не обиделась ли на меня? Ты вся такая,
как ты есть, мне очень нравишься, я не желал бы лучшего от кузины, но… нельзя забывать, в какое время мы
живем. – Нет, я не обиделась, Миша. Я отлично понимаю, что у тебя это все выстрадано, но эта твоя теория –
защитная шелуха, как вокруг каштана или ореха. Я пока не вижу сердцевины, ради которой стоило бы в нее
облечься. – О, да ты не глупа! Ты очень хорошо мне ответила! – воскликнул он, как будто чем-то удивленный. К ним
подошла официантка, и разговор прервался на несколько минут. Оба корректно выждали, пока она не удалилась. –
Ты говоришь – выстрадано. Да, выстрадано! – начал он.- А вот отчего же они, старшие – ну, если не бабушка, то хотя
бы дядя Сережа – не сумели понять того, что понял я – мальчишка? Отчего дядя Сережа не сумел найти место в
новом обществе? Подумала ли ты, в какое положение поставил он тебя своей ссылкой? Бархатные, как персик,
щечки Аси покрылись нежным румянцем. – Нет, об этом я не подумала! Я думала о том, что он, по все вероятности,
попадет в очень тяжелые условия, что у него, может быть, не будет угла и что он затоскует без музыки и книг. Нет
ночи, чтобы засыпая, я не вспоминала, что дядя один работал все эти годы и теперь я должна помочь ему и
бабушке, но я еще не представляю себе, как это сделать! Тени печали легли на нежное лицо. – Я никого не хочу
обвинять, – прибавила она. – Ты говоришь, что дядя Сережа не сумел занять место в новом обществе, но он был
полезен, он работал, как вол – сначала в «оркестре безработных» и в рабочих клубах по вечерам – они это называли
халтурой, а потом в Филармонии. Ее кузен молчал. – Что же ты ничего не говоришь? – спросила она, чувствуя себя в
чем-то виноватой. Он встрепенулся: – Прости, пожалуйста. Я бываю несколько рассеян. – Ты ведь еще ничего не
рассказал ни о том, как ты жил, ни о том, что передать бабушке и когда ты приедешь к нам? -сказала она и
почувствовала, что уже не ждет ничего радостного и задушевного. – Видишь ли, Ася… скажу откровенно – да ты и
сама могла бы уже понять, после всего сказанного… встреча с Натальей Павловной не входит в мои планы, и меня
очень озадачивает… Ты росла под крылышком родных и, конечно, не представляешь себе, какую суровую школу
прошел я за эти годы! Отец думал только о себе, когда бежал с полком в Константинополь, а меня бросил
тринадцатилетним кадетиком отвечать здесь за моих предков! Я едва не умер с голоду. Я продавал газеты на
улицах, я чистил сапоги; приходилось доказывать едва ли, что я не наследник-царевич или что я не верблюд, а
двуногое! И вот только что я встал на ноги, сумел отбросить «Долгово» и навсегда покончить с прошлым, я узнаю,
что у меня есть родственники, которые жаждут раскрыть мне объятия! Пойми: для тебя бабушка и дядя Сережа –
близкие и дорогие люди, а для меня – враждебные призраки, которые являются опять возмутить только что
налаженную жизнь. Мое происхождение уже достаточно мешало мне! – Миша, Миша, не говори так! Это очень
грустно, что тебе было так трудно, но ведь мы не знали, где тебя искать. Бабушка, конечно, взяла бы тебя к себе,
как сына, если бы раньше напала на твои следы. Она и дядя Сережа сделали бы для тебя все – ведь сделали же для
меня! Ты говоришь так раздраженно и сухо, точно ты не рад нашей встрече. Миша, вспомни, как бабушка всегда
баловала нас: помнишь, как ждали мы всегда ее приезда в Березовку и какую кучу игрушек она привозила?
Помнишь живого ослика и колясочку, в которой мы с тобой катались, когда был пикник? Помнишь твоего пони и
того чудного араба и мою куклу Лили, которых бабушка привезла из Парижа? А «серенький ящик» со
всевозможными штуками, которые бабушка показывала нам только в утешение, когда кто-нибудь из нас бывал
нездоров? – Я все помню, Ася. Память у меня очень хорошая. Но дело все в том, что баловать меня тогда не стоило
бабушке Наташе никаких усилий и уж, разумеется, никакого риску. А мне теперь возобновлять отношения с ней –
значит поставить на карту все! Репрессированные родственники и громкие фамилии для меня – петля! Я занимаю
хорошее место, весной мне обещана путевка в ВУЗ с сохранением содержания, и вдруг на горизонте появляется
бабушка – ее превосходительство и его благородие опальный дядюшка – белогвардеец в ссылке – тут
призадумаешься! – Миша, ты говоришь недостаточно уважительно… точно с издевкой! Как смеешь ты так говорить.
Бабушка стара, у нее такое большое горе, если ты прибавишь ей огорчения еще хоть каплю – будет уж слишком
много! – Мне тоже тяжело все это, Ася; но с теми, с кем я могу говорить прямо, я предпочитаю не изворачиваться.
На меня не рассчитывайте! Я сам выбился на дорогу, ни одна живая душа не пришла мне на помощь. Я ни у кого
ничего не просил, и теперь прошу только одного – оставить меня в покое. Ася порывисто встала. – Будь спокоен,