– Человек на сцене всегда вызывает у девиц сексуальное влечение, – продолжала она, – и не только потому, что их влечёт к знаменитостям; главное, они чувствуют, что, выходя на сцену, мужчина рискует своей шкурой, ведь публика – это здоровенное опасное животное, она может в любую минуту уничтожить того, кого сама породила, изгнать, осыпать насмешками и обратить в постыдное бегство. В награду за риск они могут предложить герою своё тело – как гладиатору или тореро. Странно было бы думать, что все эти первобытные механизмы исчезли; я их знаю, я их использую, я ими зарабатываю на хлеб. Я точно знаю меру эротической притягательности регбиста, рок‑звезды, театрального актёра или автогонщика: тут действуют очень старые схемы, с небольшими вариациями, в зависимости от моды или эпохи. Хороший журнал для девушек тот, что умеет на полшага опередить эти перемены.
Я задумался; нужно было объяснить ей свою точку зрения. Это было важно, или не важно, короче, мне просто этого хотелось.
– Ты совершенно права, – сказал я. – Только у меня другой случай, я ничем не рискую.
– Почему? – Она даже села в кровати и с удивлением уставилась на меня.
– Потому что если публике и вздумается погнать меня вон, она не сможет этого сделать; меня некем заменить. Я именно что незаменимый.
Она нахмурилась, взглянула на меня; уже рассвело, и я видел, как её соски колышутся в такт дыханию. Мне хотелось взять один из них в рот, сосать и ни о чём не думать; однако я сказал себе, что надо дать ей немного поразмыслить. У неё это не заняло и тридцати секунд; она действительно была умна.
– Да, – согласилась она. – В тебе есть какая‑то абсолютно ненормальная откровенность. Не знаю, то ли жизнь у тебя сложилась как‑то по‑особенному, то ли ты так воспитан, то ли ещё что; но вряд ли есть шанс, что подобный феномен повторится в том же поколении. Действительно, люди нуждаются в тебе больше, чем ты в них, – по крайней мере, люди моего возраста. Через несколько лет все изменится. Ты знаешь, в каком журнале я работаю: мы пытаемся создать ненастоящее, легковесное человечество, которое уже никогда не будет понимать ни серьёзных вещей, ни юмора и вся жизнь которого, до самой смерти, уйдёт на отчаянные поиски fun[4]и секса; это поколение вечных kids.[5]У нас это точно получится, и в новом мире для тебя не останется места. Но я так полагаю, это не трагедия, у тебя было время откладывать на чёрный день.
|
– Шесть миллионов евро. – Я ответил машинально, даже не думая; уже несколько минут у меня на языке вертелся другой вопрос: – Да, так вот твой журнал… Ты права, я действительно совершенно не похож на твою публику. Я мрачный, циничный, я могу быть интересен только людям, склонным к сомнению, уже окружённым атмосферой конца, последней игры; интервью со мной не вписывается в твою издательскую политику.
– Верно, – сказала она спокойно. Сейчас, задним числом, я поражаюсь её спокойствию – Изабель была так откровенна и прозрачна, она так не умела лгать. – Интервью и не будет; это просто предлог, чтобы встретиться с тобой.
Она смотрела мне прямо в глаза, и я возбудился от одних её слов. По‑моему, её растрогала эта глубоко сентиментальная, человечная эрекция; она снова легла рядом, положила голову мне на плечо и начала мне помогать. Она действовала не спеша, сжимая мою мошонку в ладони, варьируя амплитуду и силу движений пальцев. Я расслабился, полностью отдавшись её ласке. Что‑то рождалось между нами, мы словно были безгрешны, похоже, я переоценил масштабы собственного цинизма. Она жила в Четырнадцатом округе, на холмах Пасси; вдали виднелась линия воздушного метро, пересекавшая Сену. День разгорался, уже слышен был шум уличного движения; струя спермы брызнула на её груди. Я взял немного на указательный палец, дал ей пососать, потом обнял её.
|
– Изабель, – прошептал я ей на ухо, – мне очень хочется, чтобы ты рассказала, как попала в этот журнал.
– На самом деле все началось чуть больше года назад, «Лолиты» вышло всего четырнадцать номеров. Я очень долго работала в журнале «Двадцать лет», занимала почти все должности; Эвелин, главная редактриса, полагалась на меня во всём. В конце концов, как раз перед тем, как журнал был перепродан, она назначила меня зам. главного редактора; а что ей оставалось, я уже два года делала за неё всю работу. При этом она меня терпеть не могла: я помню, с какой ненавистью она смотрела на меня, когда передавала приглашение Лажуани. Ты знаешь, кто такой Лажуани, тебе это имя о чём‑то говорит?
– Кажется, что‑то слышал…
– Да, широкая публика его почти не знает. Он был акционером журнала «Двадцать лет», миноритарным акционером, но именно он заставил перепродать журнал; его купила одна итальянская группа. Эвелин, естественно, уволили; мне итальянцы предлагали остаться, но раз Лажуани пригласил меня в воскресенье на завтрак, значит, у него было для меня что‑то другое; Эвелин не могла этого не понимать, потому и бесилась. Он жил в Маре, недалеко от площади Вогезов. Когда я вошла, у меня просто случился шок: там собрались Карл Лагерфельд, Наоми Кемпбелл, Том Круз, Джейд Джаггер[6], Бьорк… В общем, не совсем те люди, с какими я привыкла встречаться.
|
– Это не он сделал тот знаменитый журнал для педерастов?
– Не совсем. «Джи Кью» сначала ориентировался не на педерастов, скорее наоборот, на мачо в квадрате: девки, тачки, чуть‑чуть военных новостей; правда, через полгода они вдруг обнаружили, что среди покупателей журнала огромный процент геев, но для них это была неожиданность, они вряд ли рассчитывали именно на такой эффект. Так или иначе, вскоре он его перепродал, причём сразил всех, кто имеет отношение к журналистике: он продал «Джи Кью» по максимуму, хотя все думали, что он ещё подрастёт, и запустил «Двадцать один». С тех пор «Джи Кью» захирел, по‑моему, они потеряли процентов сорок в национальном масштабе, а «Двадцать один» стал главным мужским ежемесячником, они только что обошли «Шассёр франсе». Рецепт очень простой: строгий метросексуализм. Гимнастика, косметика, модные тенденции. Ни грамма культуры, ни грамма новостей; никакого юмора. Короче, я никак не могла понять, что он может мне предложить. Он очень любезно поздоровался, представил меня всем и усадил напротив себя. «Я очень уважаю Эвелин», – начал он. Я едва не подскочила: никто не мог уважать Эвелин. Эта старая алкоголичка могла внушать презрение, сострадание, брезгливость, в общем, что угодно, но не уважение. Я только потом поняла, что у него такой метод управления персоналом: ни о ком не говорить плохо, никогда, ни при каких обстоятельствах; наоборот, всегда осыпать похвалами, пусть сколь угодно незаслуженными, – что, естественно, отнюдь не мешало ему при случае любого уволить. Но я всё‑таки немного смутилась и попыталась перевести разговор на «Двадцать один».
«Мы дол‑жны… – У него была странная манера говорить, по слогам, как будто он изъяснялся на иностранном языке. – Мои кол‑леги, по‑моему, слишком увле‑чены аме‑ри‑кан‑ской прессой. Мы оста‑емся ев‑роп‑пей‑цами… Для нас обра‑зец – то, что происходит в Ан‑глии…»
Ну да, естественно, «Двадцать один» был копией английского образца, но ведь и «Джи Кью» тоже; почему же он решил сменить один на другой? Быть может, в Англии проводились какие‑то исследования, отмечено изменение спроса?
«Нет, на‑сколь‑ко я знаю… Вы очень красивы… – продолжал он без видимой связи. – Вы могли бы быть бо‑лее ме‑дий‑ной…»
Рядом со мной сидел Карл Лагерфельд, который без остановки ел: наваливал себе полную тарелку лосося, макал куски в соус со сливками и анисом и запихивал в рот. Том Круз время от времени бросал в его сторону взгляды, полные отвращения. Бьорк, наоборот, была в восторге; она, надо сказать, всегда пыталась изображать что‑то эдакое, поэзию саг, исландскую энергетику и т.п., а на самом деле была жеманная и манерная до предела: естественно, ей было интересно посмотреть на настоящего дикаря. Я вдруг поняла, что, если снять с кутюрье рубашку с жабо, галстук‑бант и смокинг на шёлковой подкладке и обрядить его в звериные шкуры, он будет отлично смотреться в роли первобытного тевтонца. Он выудил варёную картофелину, щедро обмазал её икрой и повернулся ко мне: «Надо быть медийной, хоть немножко. Я вот, например, очень медийный. Я крупная ме‑диашишка…» По‑моему, он только что съехал со второй своей диеты, во всяком случае, про первую он книжку уже написал.
Кто‑то поставил музыку, толпа зашевелилась, кажется, Наоми Кемпбелл начала танцевать. Я не спускала глаз с Лажуани, ожидая его предложения. Потом с горя завела разговор с Джейд Джаггер, мы говорили о Форментере[7]или ещё о каких‑то пустяках, но она произвела на меня хорошее впечатление, умная и простая девушка; Лажуани сидел полуприкрыв глаза и, казалось, дремал, но теперь я думаю, он наблюдал, как я буду держать себя с остальными – это тоже входит в его методы руководства персоналом. В какой‑то момент он что‑то проворчал, но я не расслышала, музыка была слишком громкая; потом раздражённо покосился влево: в углу Карл Лагерфельд решил пройтись на руках; Бьорк смотрела на него и умирала со смеху. Кутюрье уселся на место, смачно хлопнул меня по плечу и заорал: «Ну, как дела? Все путём?» – после чего проглотил подряд сразу трех угрей. «Вы тут самая красивая! Вы их всех сделали!…» – и сцапал блюдо с сырами; по‑моему, я ему действительно понравилась. Лажуани изумлённо глядел, как он поглощает «ливаро».[8]«Ты не крупная, ты жирная шишка, Карл… – фыркнул он, потом повернулся ко мне и произнёс: – Пятьдесят тысяч евро». И все; больше он ничего не сказал.
На следующий день я пришла к нему в офис, и тогда он объяснил кое‑что ещё. Журнал должен был называться «Лолита». «Тут всё дело в возрастном сдвиге…» – сказал он. Я, в общем, понимала, что он имеет в виду. Например, «Двадцать лет» покупали в основном пятнадцати‑шестнадцатилетние девчонки, стремившиеся выглядеть женщинами без комплексов, особенно сексуальных; с «Лолитой» он хотел проделать то же самое, только в обратном направлении. «Нижняя граница нашей аудитории – десять лет, но верхней границы у неё нет», – сказал он. Он сделал ставку на то, что матери чем дальше, тем больше будут подражать дочерям. Конечно, несколько смешно, когда тридцатилетняя женщина покупает журнал под названием «Лолита», но ведь это ничуть не смешнее, чем когда она покупает топ в обтяжку или мини‑шорты. Он поставил на то, что боязнь показаться смешной, так сильно развитая у женщин вообще и у француженок в частности, постепенно сойдёт на нет, сменится чистым преклонением перед безграничной молодостью.
Сказать, что он выиграл, – значит ничего не сказать. Средний возраст наших читательниц – двадцать восемь лет, и каждый месяц он ещё подрастает. Отдел рекламы утверждает, что мы «входим в обойму» главных женских журналов, – говорю, что слышала, у меня самой это с трудом укладывается в голове. Я рулю, пытаюсь рулить, вернее, делаю вид, что рулю, но, по сути, я перестала что‑либо понимать. Я действительно хороший профессионал, это правда, я тебе говорила, что у меня ригидная психика, отсюда все и идёт: в нашем журнале нет ни одной опечатки, фотографии правильно кадрированы, мы всегда выходим точно в срок; но содержание… Что люди боятся стареть, особенно женщины, это нормально, это всегда было, но чтобы так… Это превосходит всякое воображение; по‑моему, они все просто посходили с ума.
Даниель24,2
Сегодня, когда все вокруг предстаёт в свете пустоты, я могу вволю смотреть на снег. Поселиться в этом месте решил мой далёкий предшественник, незадачливый комик; раскопки и сохранившиеся фотографии свидетельствуют, что его вилла стояла там, где ныне находится подразделение Проексьонес XXI, 13. Как ни странно и немного грустно это звучит, но в его время здесь был курорт.
Море ушло, исчезла память о волнах. В нашем распоряжении остались звуковые и визуальные документы, но ни один из них не позволяет по‑настоящему ощутить то упорное, неодолимое влечение, какое, судя по множеству стихов, внушало человеку явно однообразное зрелище океана, разбивающегося о песок.
Равным образом нам непонятно возбуждение охоты, преследования добычи, а также религиозное чувство и то оцепенелое, беспредметное исступление, какое люди именовали «мистическим экстазом».
Раньше, когда человеческие существа жили вместе, они удовлетворяли друг друга посредством физических контактов; это для нас понятно, ибо мы получили сообщение от Верховной Сестры. Вот сообщение Верховной Сестры в его интермедийном варианте:
«Усвоить, что люди не обладают ни достоинством, ни правами; что добро и зло суть простые понятия, слегка теоретизированные формы удовольствия и страдания.
Во всём обращаться с людьми как с животными, заслуживающими понимания и жалости, как в отношении их души, так и тела.
Не сворачивать с этого благородного, великого пути».
Свернув с пути удовольствия и не найдя ему замены, мы лишь продолжили позднейшие тенденции в развитии человечества. Когда проституция была окончательно запрещена и запрет вступил в силу на всей планете, для людей началась сумрачная эпоха. Видимо, она для них так и не кончилась, по крайней мере пока они реально существовали как самостоятельный вид. До сих пор никто не выдвинул сколько‑нибудь убедительной теории, объясняющей явление, имевшее все признаки коллективного суицида.
На рынке появились роботы‑андроиды, снабжённые высокотехнологичным искусственным влагалищем. Экспертная система анализировала в режиме реального времени конфигурацию мужских половых органов и распределяла температуру и давление; радиометрический сенсор позволял предвидеть момент эякуляции, менять соответствующим образом стимуляцию и длить сношение желаемое количество времени. В течение нескольких недель модель вызывала любопытство и пользовалась успехом, затем продажи внезапно резко упали; компании – производители роботов, инвестировавшие в проект сотни миллионов евро, разорялись одна за другой. В некоторых комментариях этот факт объясняли стремлением вернуться к естественности, к подлинно человеческим отношениям; разумеется, это была грубейшая ошибка, что дальнейшие события и продемонстрировали со всей очевидностью: истина заключалась в том, что люди постепенно выходили из игры.
Даниель1,3
Автомат налил нам отличного горячего шоколада. Мы выпили его залпом, не скрывая удовольствия.
Патрик Лефевр, ветеринар
Спектакль «Мы выбираем палестинских марух!» стал бесспорной вершиной моей карьеры – само собой, в медийном плане. Моё имя в ежедневных газетах ненадолго исчезло из рубрики «Театр» и перекочевало в раздел «Общество и право». На меня жаловались мусульманские организации, меня угрожали взорвать – в общем, жить стало веселее. Я, конечно, рисковал, но рисковал расчётливо; исламские интегристы, возникшие в начале 2000‑х годов, в общем и целом разделили судьбу панков: сперва их оттёрли новые мусульмане, воспитанные, вежливые, набожные сторонники движения «Таблиг» – что‑то вроде «новой волны», если продолжить параллель; девушки тогда ещё носили хиджаб, но изящную, украшенную кружевами и прозрачными вставками, – этакий эротичный аксессуар. А потом, как и полагается, само явление постепенно сошло на нет: мечети, на строительство которых ухлопали огромные деньги, стояли пустые, а арабок вновь стали предлагать на сексуальном рынке наравне со всеми прочими. Всё было заранее схвачено, а как иначе, мы же понимаем, в каком обществе живём; тем не менее на пару сезонов я оказался в шкуре борца за свободу слова. Что касается свободы, то лично я был скорее против; смешно: именно противники свободы в тот или иной момент начинают нуждаться в ней больше всех.
Изабель была рядом и давала весьма остроумные советы.
– Тебе нужно одно, – сразу же сказала она, – чтобы быдло было за тебя. Если быдло будет на твоей стороне, на тебя никто не станет наезжать.
– Они и так за меня, – возразил я, – они же ходят на мои спектакли.
– Этого мало; надо чуть‑чуть дожать. Больше всего они уважают бабки. Бабки у тебя есть, но ты почти этого не показываешь. Тебе надо чаще швыряться деньгами.
В общем, по её совету я купил «бентли‑континентал‑GT», «великолепный породистый» купе, который, как было сказано в «Автожурналь», стал «символом возвращения фирмы „Бентли“ к её изначальному призванию – предлагать покупателю спортивные автомобили класса люкс». Спустя месяц я красовался на обложке «Радикаль хип‑хоп», вернее, не столько я, сколько моя машина. Рэперы по большей части покупали «феррари», отдельные оригиналы – «порше»; но «бентли» – «бентли» умыл всех. Серость несчастная, никакой культуры, даже автомобильной. У Кейта Ричардса[9], например, был «бентли», как у любого серьёзного музыканта. Я бы мог взять «астон‑мартин», но он был дороже, да, в конце концов, «бентли» просто лучше, и капот у него длиннее, можно трех шлюх разложить без проблем. В принципе, сто шестьдесят тысяч евро за него не так уж и дорого; во всяком случае, судя по реакции быдла, я вложился удачно.
Помимо прочего, этот спектакль стал началом моей краткой, но весьма доходной карьеры в кино. В своё шоу я включил короткометражку. Уже первый проект, озаглавленный «Десантируем мини‑юбки в Палестину!», был выдержан в том слегка исламофобском, бурлескном тоне, какой впоследствии весьма способствовал моей популярности; но по совету Изабель я решил сдобрить его капелькой антисемитизма, чтобы уравновесить вполне антиарабский характер спектакля; это был мудрый путь. В конце концов я остановился на порнофильме – ничего нет легче, чем пародировать этот жанр, – под названием: «Попасись у меня в секторе Газа (мой толстый еврейский барашек)». Все актрисы были самые настоящие арабки, с гарантией, из «Девять‑три»[10]: шлюхи, но в хиджабе, все как полагается; съёмки проходили в дюнах Песчаного моря, в Эрменонвиле. Получилось забавно – для тех, кто понимает, разумеется. Люди смеялись; не все, но большинство. В ходе перекрёстного интервью с Жамелем Деббузом[11]он назвал меня «крутейшим чуваком»; в общем, все обернулось как нельзя лучше. По правде говоря, Жамель меня купил ещё в гримерке, прямо перед передачей: «Я не могу тебя мочить, чувак. У нас один и тот же зритель». Фожьель[12], устроивший встречу, быстро понял, что мы поладили, и чуть не уделался со страху; надо сказать, мне давно хотелось обломать этого говнюка. Но я сдержался, я был на высоте – и впрямь крутейший чувак.
Продюсеры спектакля попросили меня вырезать часть короткометражки – действительно, не самый смешной фрагмент; снимали его в одном полуразрушенном доме во Франконвиле, но дело будто бы происходило в Восточном Иерусалиме. Это был диалог между террористом из ХАМАС и немецким туристом, принимавший форму то паскалевского вопрошания об основах человеческого «я», то экономических рассуждений, отчасти в духе Шумпетера.[13]Для начала палестинский террорист утверждал, что в метафизическом плане ценность заложника равна нулю (ибо он неверный), но не является отрицательной: отрицательную ценность имел бы еврей; следовательно, его уничтожение не желательно, а попросту несущественно. Напротив, в плане экономическом заложник имеет значительную ценность, поскольку является гражданином богатого государства, к тому же всегда оказывающего поддержку своим подданным. Сформулировав эти предпосылки, палестинский террорист приступал к серии экспериментов. Сперва он вырывал у заложника зуб (голыми руками), после чего констатировал, что его рыночная стоимость не изменилась. Затем он проделывал ту же операцию с ногтем, на сей раз вооружившись клещами. Далее в беседу вступал второй террорист, и между палестинцами разворачивалась краткая дискуссия в более или менее дарвинистском ключе. Под конец они отрывали заложнику тестикулы, не забыв тщательно обработать рану во избежание его преждевременной смерти. Оба приходили к выводу, что вследствие данной операции изменилась лишь биологическая ценность заложника; его метафизическая ценность по‑прежнему равнялась нулю, а рыночная оставалась очень высокой. Короче, чем дальше, тем более паскалевским был диалог и тем менее выносимым – визуальный ряд; к слову сказать, я с удивлением понял, насколько малозатратные трюки используются в фильмах «запёкшейся крови».
Полную версию моей короткометражки крутили несколько месяцев спустя в рамках «Странного фестиваля», после чего предложения от киношников хлынули на меня потоком. Любопытно, что со мной опять связался Жамель Деббуз: ему хотелось выйти из привычного комического амплуа и сыграть «плохого парня», настоящего злодея. Его агент быстро растолковал ему, что это будет ошибкой, и на том все и кончилось; но сама история, по‑моему, показательна.
Чтобы стало понятнее, напомню, что в те годы – последние годы существования экономически независимого французского кино – все до единой успешные картины французского производства, способные если не соперничать с американской продукцией, то хотя бы окупать расходы на своё производство, относились к жанру комедии – изящной или пошлой, не важно. С другой стороны, признанием профессионалов, открывающим доступ к государственному финансированию и обеспечивающим правильную раскрутку в ведущих массмедиа, пользовались прежде всего культурные продукты (не только фильмы, но и всё остальное), где содержалась апология зла – или по крайней мере серьёзная переоценка, так сказать, «традиционных» моральных ценностей, анархический «подрыв устоев», который всегда выражался одним и тем же набором мини‑пантомим, однако не терял привлекательности в глазах критиков, – тем более что он позволял писать классические, шаблонные рецензии, выдавая их за новое слово. Короче, заклание морали превратилось в нечто вроде ритуальной жертвы, призванной лишний раз подтвердить господствующие групповые ценности, ориентированные в последние десятилетия не столько на верность, доброту или долг, сколько на соперничество, новизну, энергию. Размывание поведенческих правил, обусловленное развитой экономикой, оказалось несовместимым с жёстким набором норм, зато великолепно сочеталось с перманентным восхвалением воли и «я». Любая форма жестокости, циничного эгоизма и насилия принималась на ура, а некоторые темы, вроде отцеубийства или каннибализма, получали ещё и дополнительный плюсик. Поэтому тот факт, что комик, причём признанный комик, способен, помимо прочего, легко и уверенно работать в области жестокости и зла, подействовал на киношников как удар тока. Мой агент воспринял обрушившуюся на него лавину – за неполных два месяца я получил сорок разных предложений написать сценарий – со сдержанным энтузиазмом. Он сказал, что я наверняка заработаю много денег (и он вместе со мной), но в известности потеряю. Не важно, что сценарист – главная фигура в фильме: широкая публика ничего о нём не знает; к тому же писать сценарии – нелёгкий труд, который будет отвлекать меня от карьеры шоумена.
В первом пункте он был прав: упоминание моего имени в титрах трех десятков фильмов, где я участвовал в качестве сценариста, соавтора сценария или просто консультанта, ни на йоту не прибавило мне популярности; зато второе оказалось сильным преувеличением. Я очень скоро убедился, что кинорежиссёры – народ незатейливый: им достаточно подкинуть идею, ситуацию, фрагмент сюжета, что угодно, до чего они бы сами сроду не додумались; потом добавляешь несколько диалогов, три‑четыре дурацких остроты – я мог выдавать примерно по сорок страниц сценария в день, – представляешь готовый продукт, и они в экстазе. Дальше они только и делают, что меняют своё мнение обо всём: о самих себе, о производстве, об актёрах, о черте с дьяволом. Достаточно ходить на рабочие совещания, говорить им, что они совершенно правы, переписывать сценарий по их указаниям, и дело в шляпе; никогда ещё я не зарабатывал деньги с такой лёгкостью.
Самой большой моей удачей в качестве главного сценариста стал, безусловно, «Диоген‑киник»; по названию можно предположить, что речь идёт об историческом костюмном фильме, но это не так. В учении киников существовал один пункт, о котором обычно забывают: детям предписывалось убивать и пожирать собственных родителей, когда те утратят способность к труду и превратятся в лишние рты; нетрудно представить, как это ложится на современные проблемы, связанные с ростом числа пожилых людей. В какой‑то момент мне пришло в голову предложить главную роль Мишелю Онфре[14], который, естественно, с энтузиазмом согласился; но этот жалкий графоман, так вольготно чувствующий себя перед телеведущими и безмозглыми студентами, перед камерой совершенно сдулся, из него невозможно было вытянуть ничего. Съёмки благоразумно вернулись в накатанное русло: заглавную роль, как всегда, сыграл Жан‑Пьер Мариель.
Примерно в то же время я купил виллу в Андалусии, в совершенно дикой зоне к северу от Альмерии, носящей название «Природный парк Кабо‑де‑Гата». Архитектор действовал с размахом: пальмы, апельсиновые сады, джакузи, каскады; с учётом климатических особенностей (это самый засушливый регион Европы) его замысел отдавал лёгким помешательством. В придачу, о чём я даже не подозревал, это оказался единственный район на испанском побережье, куда ещё не проникли туристы; через пять лет цены на землю здесь подскочили втрое. В общем, я в те годы несколько смахивал на царя Мидаса.
Тогда же я решил жениться на Изабель; наша связь длилась три года, как раз среднестатистический срок добрачных отношений. Церемония была скромная и немного грустная; ей только что исполнилось сорок. Сейчас я чётко понимаю, что два эти события взаимосвязаны, что мне хотелось этим доказательством своих чувств немного сгладить для неё шок сорокалетия. Он у неё не проявлялся в каких‑то определённых формах: она никогда не жаловалась, вроде бы ни о чём не тревожилась; это было что‑то неуловимое и в то же время душераздирающее. Временами – особенно в Испании, если мы собирались пойти на пляж и она натягивала купальник, – я чувствовал, что, когда мой взгляд останавливается на ней, она чуть оседает, как будто её ударили под дых. На миг гримаса боли искажала великолепные черты её тонкого, выразительного лица – его красота словно была неподвластна времени; но на теле, несмотря на плавание, несмотря на классический танец, появились первые признаки приближающейся старости, признаки, которые (кому это знать, как не ей) скоро начнут быстро множиться, вплоть до окончательной деградации. Я не мог понять, что отражалось на моём лице, что заставляло её так страдать; я бы многое отдал за то, чтобы она ничего не замечала, потому что, повторяю, я любил её; но это явно было невозможно. Как невозможно было твердить ей, что она по‑прежнему желанна, по‑прежнему красива; я никогда не мог ей лгать, даже в мелочах. Я знал, как она потом смотрела на меня: это был покорный, печальный взгляд больного животного, которое отходит на несколько шагов от стаи, кладёт голову на лапы и тихо вздыхает, потому что чувствует признаки близкой смерти и понимает, что не дождётся жалости от сородичей.
Даниель24,З
Скалы высятся над плоскостью моря своей абсурдной вертикалью, и страданию людей не будет конца. На первом плане я вижу утёсы, чёрные и острые. За ними, чуть поблёскивая пикселями на поверхности монитора, раскинулась мутная, грязная поверхность, которую мы по‑прежнему называем «морской» и которая когда‑то была Средиземным морем. На переднем плане появляются человеческие существа, они идут по тропе вдоль утёсов, как и их предки много веков назад; только теперь их меньше и они грязнее. Они упорствуют, пытаются сбиться вместе, образуют стаи или орды. Их прежнее лицо превратилось в красную, ободранную, голую плоть, изглоданную червями. Они вздрагивают от боли при малейшем ветерке, несущем с собой песчинки и семена. Иногда они кидаются друг на друга, дерутся, ранят один другого кулаками или словами. Постепенно то один, то другой отделяется от группы, замедляет шаг, падает навзничь; его спина, белая и эластичная, пружинит при соприкосновении со скалой; они похожи на перевёрнутых черепах. На голую, открытую небу поверхность плоти садятся насекомые и птицы, расклевывают и пожирают её; существа ещё какое‑то время мучаются, потом затихают. Остальные держатся поодаль, целиком поглощённые своими стычками и хитростями. Время от времени они подходят поближе, взглянуть на агонию своих сородичей; и в их глазах не отражается ничего, кроме пустого любопытства.
Я выхожу из программы наблюдения; изображение исчезает, втягиваясь в панель инструментов. Получено новое сообщение от Марии22:
Пространство разорвав,
Соединяют числа
Закрытые глаза
В конечной точке смысла.
247, 214327, 4166, 8275. Вспыхивает свет, он разгорается, ширится, и я погружаюсь в световой туннель. Я понимаю, что чувствовали люди, когда входили в женщину. Я понимаю женщину.
Даниель1,4
Мы люди, а потому нам подобает не смеяться над несчастьями человеческими, но оплакивать их.
Демокрит
Изабель сдавала. Не так‑то легко женщине, чьё тело уже увядает, работать в журнале вроде «Лолиты», где что ни месяц всплывают все новые шлюшки, ещё более юные, сексапильные и наглые. Помнится, первым заговорил я. Мы шли по скалистому гребню Карбонерас; чёрные утёсы отвесно уходили в сверкающую ярко‑синюю воду. Она не увиливала, не искала отговорок: да‑да, конечно, при такой работе нужно поддерживать атмосферу некоторого конфликта, нарциссического соперничества, а ей с каждым днём все хуже это удаётся. «Жизнь изгаживает», – замечал Анри де Ренье; нет, жизнь прежде всего изнашивает: безусловно, есть люди, которым удаётся сохранить в себе неизгаженное ядрышко, ядрышко бытия; но что значит этот жалкий осадок по сравнению с изношенностью тела? – Придётся обговаривать размер выходного пособия, – сказала она. – Не понимаю, как я смогу это сделать. К тому же журнал идёт в гору, не вижу, под каким предлогом мне проситься в отставку.