Семь лет поднимался над краем земли Дажьбог молитвами лишь одного Родовита. Семь лет лишь один Родовит провожал ладью его на закате, руки к нему тянул — один за всё Селище — и говорил: «Твой путь под землей да будет прямым и недолгим!» Казалось, привыкли к этому люди. Казалось уже: и хорошо, раз один управляется старый князь. А вот убежал от них Жар, обронил в траву княжеский посох — он не посох, в глазах людей, он себя уронил, — силой, страстью, словами, обещаниями необычайными поманил их, как огоньки на болоте манят, а сами в топь, на погибель ведут, — и очнулись вдруг люди. Только вечер пришел, а они уже и очнулись. И сами на крыши свои взошли. И увидели, Родовит их — уже на крыше. И тоже руки стали к горящему краю неба тянуть, и голоса вслед ладье уплывающей слать:
— О Дажьбог! Вернешься ли ты опять?
— Возвращайся! В тебе наша сила!
И увидел на крышах людей своих Родовит, и к ним обернулся:
— Внуки вепря! — воскликнул.
И слезы на глазах людей проступили. Давно, и не сказать, как давно, они не были внуками вепря, хотя были ими всегда и, значит, жили с собою в разлуке.
И опять громче прежнего возгласил Родовит:
— Внуки вепря!
И кончилась их разлука с собою. А когда он сказал им: «Дажьбог вернется! Он обещал!» — закричали люди на крышах да так, будто растили в себе этот крик все семь лет:
— Он вернется! — кричали. — Внуки вепря! Он нам обещал!
И все птицы, которые на деревьях сидели, от этого крика в небо взвились, и свой взволнованный крик лучезарному богу послали. И показалось вдруг Родовиту: отныне так будет всегда. Отныне не птицы только, и звери тоже с богами научаться говорить. И каждое зернышко, в землю брошенное, выберется из-под земли уже не само, а со своей молчаливой молитвою — и в рост небывалый пойдет!.. Вот такой это был удивительный вечер. Но всякий вечер сменяет ночь. А ночью в дом стучит неизвестность. Бывает рукой человека стучит, а бывает и тишиной, которая больше стука пугает. Тихо было в дому. Потому что Жар убежал. А Ягда в дом до поздней этой поры не вернулась.
Не спал Родовит, с Мамушкой возле лучины сидел. Шагов легких дочкиных ждал. А вместо них топот ног во дворе расслышал. Вышел на крыльцо Родовит, а во дворе Заяц с Уткой запыхавшиеся стоят. Говорят, что, мол, яблок в лесу зеленых объелись, на поляне, которая от рощи Священной недалеко, а потом им двоим животы прихватило, а с ними вместе Щука еще была, и вот они, значит, от Щуки подальше в лес побежали с животами своими больными…
— Хватит про животы! — громыхнул Родовит.
А Заяц тогда поклонился:
— Князь-отец! Теперь ведь у нас ты опять князь-отец? Тебе первому правду и знать. Как Ягда с Кащеем в лес пошла! На ночь глядя! И не вернулась! Мы с Уткой своими глазами видели!
И Утка на это — сопя:
— Убить его мало!
— Место сможете показать? — спросил Родовит и, когда закивали оба, так сказал: — Собирайте людей!
А Заяц с Уткой за семь-то лет привыкли дворы обегать. И бросились со всех ног. Вот уже и голоса повсюду послышались. Вот и факелы тут и там зажигаться стали. Спешили люди на зов Родовита, к княжескому дому бежали. И вдруг слышно им стало, как струны звенят. Потому что к Лясу бывало слова и среди ночи слетались. Не удивились этому люди. А вот чтобы голосом он своим ночь пополам разрезал, такого не было никогда. Остановились от этого. Головы повернули. Громко пел Ляс. Не пел — гремел:
— Вы видели храбрость и верность!
Вы видели это!
Вы трогали это глазами.
Ничто под небом не вечно –
Вы трогали вечность глазами!
И если вам скажут однажды:
«Ничто под небом не вечно»,
Скажите в ответ на это:
«Мы видели храбрость и верность.
Мы сами видели это!»
Через все Селище голос его летел. И Заяц спросил Удала:
— Пап, про что это он?
И Утка спросил у Яси, она тут же стояла:
— Он это про что?
А взрослые переглянулись между собою так, словно Заяц и Утка сами еще невзрослыми были. И Яся сказала:
— Про Ягодку нашу… и про Кащея.
А потом голос Ляса и до княжеского крыльца долетел. И Мамушка вслед Родовиту нарочно слова нараспев повторила:
— Мы видели храбрость и верность! Мы сами видели это!
Ударил на это князь посохом оземь.
— Время — ночь! — так сказал. — Не время для песен!
И разом затихло Селище. И люди и факелы в сторону леса двинулись. Утка и Заяц людей за собой вели.
И опять повторим мы прежний вопрос: так ли уж страшен был Велес-бог? А ответим, а увидим впервые: как же страшен, до какой же неистовой силы ужасен, грозен и отвратителен! Дети его — все трое, и сами ведь не из робких — сидели в углу его каменной залы и трепетали. А нечисть тысячемордая, та и вовсе в щели забилась. Потому что метался Велес, визжал, на четыре конечности опускался и с рыком кидался на Жара, а то вдруг неистово распрямлялся и своды хребтом сокрушал. И падали камни, и дрожь по всему подземелью бежала.
— Как мог тебя, полубога, одолеть какой-то мальчишка? Как?! Отвечай! — и в Жара когтями ткнул, едва их в живот не вогнал.
Охнул Жар, совсем в камень вжался:
— А ты накажи их! Отец! Ты на них гладомор пошли! Сможешь, нет?!
— Это я не смогу?! — и от ярости искры из глаз и из шкуры Велесовой посыпались. — Уморить! Иссушить! Истребить! Всё могу! Но заставить их полюбить меня… полюбить всеми своими недолгими потрохами… мог лишь ты!
— А я и опять смогу! — взвизгнул вдруг Жар и глаза к носу немного скосил. — Отец! Клянусь Велесом! Я смогу! А ты… Ты только убей Кащея!
— Сам пойдешь и убьешь! — и всеми когтями подцепил-таки Жара, к глазам своим выпученным поднес: — Недобог! Недочеловек!
Тут и Лихо тело свое затекшее от стены отлепила и выдохнула негромко:
— Это уж точно, что недобог!
И тогда Коловул — он юношей волосатым, лохматым, громадным рядом с Лихо сидел — тоже голос свой осторожный подал:
— А уж до человека ему…
— Нишкните, оба! — топнул Велес на них своей кабаньей ногой и Жара к самому носу поднес: — Сам пойдешь и убьешь! Вот за это они тебя и полюбят! И я тоже тебя тогда полюблю. А пока — прочь отсюда!
И от себя отшвырнул, подбежал и еще подтолкнул — целой своей, медвежьей ногой. А уж дальше, по гулким каменным коридорам, Жар сам пробирался. Сначала на четвереньках — и хорошо, что на них. Велес вслед ему меч Родовитов метнул. Над самой макушкой у Жара меч пролетел. А когда уже до поворота добрался, тогда распрямился Жар и на ногах побежал — лишь на самую малость от страха подогнутых. А все равно заметила это нечисть, заверещала, захихикала вслед:
— Не трусь, богоравненький!
— Спинку-то распрями, бесподобненький!
«Чужие! Родня называется! А до чего же они все чужие! — с тоской думал Жар. — Даже люди их лучше! Даже Перун — и тот лучше! Как это Родовит говорил? Перун — бог всех, слабых тоже! Вот чьим бы сыном мне было родиться!»
И опять страшно, дико вздрогнуло подземелье. Может, Велес теперь близнецов поносил, а может, и мысль крамольную Жарову угадал? И прикусил змий раздвоенный свой язык и еще быстрее прочь ринулся.
Эту засидку Фефила нашла, когда в лесу темнеть уже стало. На берегу Сныпяти ясень высокий рос. И положили люди в его ветвях, как будто гнездо — из веток небольшое убежище. Давно положили, когда еще Селища не было, когда еще отец Богумила, Владей, князем был и люди здесь жили — от ясеня этого невдалеке. А засидка нужна была для дозорных. В ней и шкуры медвежьи лежали с той самой поры. Знала Фефила, куда детей привести на ночь глядя. Первым Кащей по веткам полез, оглянулся — Ягде помочь, а она ему в ловкости и нисколько не уступает. Так в засидку и забрались. Они, по лесу пока ходили, только и говорили друг другу: «Ой, сойка, смотри!» — «А это след вепря, нашего пращура! Мы не только ему, мы и следу его поклониться должны!» — «Ягда, а это какая ягода?» — «Эта ягода — волчья ягода. Ее один Коловул может есть. А остальным от нее — беда!» И что от лиховой сыпи беда человеку и от немочи бледной, тоже не знал Кащей. Как маленькому, надо было всё ему объяснять. А Ягда и рада была. Потому что о том, что на сердце лежало, она лишь кукушке в Священной роще сказать могла.
А в засидке, когда ни соек, ни ягод, ни звериных следов вокруг, только листья и звезды сквозь них, только глаза и губы напротив, разговаривать трудно стало — о пустяках, уж по крайней мере. И Ягда в шкуру медвежью закуталась и спросила:
— Ты пришел, чтобы меня украсть? Или чтобы остаться с нами?
— Твой отец не хочет меня, — ответил Кащей.
— Разве он это тебе сказал?
— Этот голос был у него внутри.
— И-и-и! — изумилась Ягда. — Да ты же колдун! Ты слышишь и те голоса, что внутри?
Кащей немного подумал:
— Нет. Не всегда. Иногда.
— Погоди! Мне кажется, я сейчас тоже слышу! Он там, у тебя внутри! — и коснулась его рукой. Хотела коснуться, а уткнулась в свой оберег. — Кащей! Ты хочешь остаться с нами! И княжить вместе со мной!
— Я хочу, чтобы Жар больше уже никогда к вам… сюда…
Ягда вздрогнула:
— Жар? — потому что там далеко, на земле, за деревьями, ей огонь померещился. — Там, смотри! Это — Жар! Почему ты его не убил?! Где твой меч? Нет, лучше ляжем на дно. А если он дерево подожжет? Храни нас Перун!
И Фефила, почуяв недоброе, по стволу в засидку взбежала. Шерстку вздыбила, уши тоже. Но увидела: дети в гнезде, как птенцы, притаились — и успокоилась уже было. А тут голоса раздались, а потом и огни зароились, потому что не Жар это был. Казалось, всё Селище с места снялось и на все голоса закричало:
— Ягда! Ты где?
— Ягда!
— Мы знаем, ты где-то здесь!
И Родовита голос был тут, среди многих:
— Ягда! Если ты отзовешься, я дарую Кащею жизнь!
И в то же мгновение Ягда свесилась из засидки:
— Это он даровал всем вам жизнь! Вашу прежнюю добрую жизнь! Жизнь без всякого Жара!
Три десятка огней, круживших по лесу и берегу, на короткий миг замерли, будто задумались об услышанном, а потом к дереву заспешили. Так огни по реке текут во время девичьих гаданий и — начинают кружиться, если встречают водоворот. И сейчас они тоже кружились внизу. Жуть брала в это круговращенье смотреть. Но Ягда смотрела. И жадно слушала голоса.
— Жар — он князю нашему сын! — этого голоса не узнала.
— И тебе брат родной! — это Удал закричал.
— Нам степняшка за Жара ответит! — Зайца был голос.
— Меч на княжьего сына поднять! — это Утка кричал.
— Пусть боги решают Кащею судьбу! — а это был Сила.
После всех громыхнул Родовит:
— Время — ночь! — и тихо стало в лесу, даже Сныпять примолкла. — Дочь, спускайся!
А потом опять заплескалась река, нельзя ей долго не течь. А потом и Ягда намолчалась — сказала:
— Я буду с Кащеем жить здесь! Хотите, чтоб я от голода не умерла, носите сюда еду! А не хотите…
И тут ее руку накрыл своею Кащей. И рядом с Ягдою встал.
— Родовит! Внуки вепря! — его голос дрожал, как у Ляса струна, когда еще все слова не слетелись. — Князь-отец! Внуки вепря! — и тверже, уверенней голос стал. — Ягда спустится к вам сейчас. Жар? Он тоже обязательно к вам вернется! А мою судьбу, да, вы правы, — я на вашей земле — решать вам и вашим богам.
Ягда крикнула:
— Нет! Что ты делаешь? Ты их не знаешь!
А Корень с Калиной уже карабкались по стволу. И Заяц с Удалом, чтобы помочь, если что, своими мечами, лезли вверх по соседнему дереву.
Странная в Селище наступила пора. Если взглядом воробья посмотреть, — только залечил он немного крыло, так снова в Селище прилетел — жизнь будто к прежнему повернула и медленно, правильно потекла. На капище идолы Перуна и Мокоши — только с виду новые, а в остальном такие же ровно, как прежде, — головы высят. И люди снова им жертвы несут, а дети дары — хлеба кусочки, колосья ржаные. Лучше праздника стало здесь воробью.
И дом на дворе у Удала — не скажешь, что только недавно сгорел, — стоит, бревнышками отесанными сверкает, травяною крышею шелестит. Всем миром помогали Удалу — наказал ведь его Перун в назидание всем — вот и старались все вместе, лучше прежнего дом построили, чтобы и Ясе с Уткой в нем тоже жить. И тут воробей пировал. Всех, кто строил, Яся хлебом кормила, лепехами, пирогами. И птице крошек перепало бессчетно.
Если на Селище воробьем посмотреть: хорошая в нем теперь, правильная шла жизнь. И даже погреба возле, на заднем дворе у князя — никогда здесь прежде еды не лежало! — стало можно кашу найти. Потому что в погребе Ягда сидела, а Мамушка с Ладой сюда ей носили еду. А Ягды еды не брала. И воробей — разумная птица — стал теперь и сюда прилетать.
А только, может быть, одному воробью всё по душе было в Селище. На жизнь остальных посмотреть — только с виду она спокойно текла. А так — возвращения Жара теперь люди ждали, и гнева его, и ярости огнедышащей. Чтобы первую ярость унять, Кащея в клетке, на берегу реки, под охраной держали. Сам Родовит его туда на цепь посадил. А для чего бы еще? Вот люди между собой и решили: станет Жар из-за Сныпяти возвращаться, тут Кащея ему и метнут, как дикому зверю мяса кусок — так первая Жарова ярость, глядишь, и уймется. А только что они будут делать со второй его яростью? А что — с третьей? Терялись люди в догадках. Иные уже до того потерялись, что к Родовиту стали ходить — гончар Дар приходил, и Сила, кузнец, и Яся тайком от Удала, — говорили, что надо бы выпустить из клетки Кащея и сияющий меч обратно ему отдать. Потому что, кроме Кащея, справиться с Жаром и некому больше. Вот такая в Селище наступила пора. Слушал гостей Родовит, посох свой княжеский, будто стручок недоспелый, ладонями тер, раскатывал, разминал. Потому что не знал Родовит, как ему быть, и что людям пришедшим ответить, и долго ли Ягодке его бедной в холодном погребе жить. А выпусти Ягду — побежит Кащея спасать! Вот такая в Селище наступила пора. А боги — сколько ни спрашивал он у них про степняшку — не отвечали, молчали боги. Хуже этого времени не бывает у человека — когда боги его молчат. Раз молчат, значит, человек ими оставлен. А на время ли он оставлен? Страшно вымолвить: не навсегда ли? В такую пору это — неразрешимый вопрос.
Затуманился у Родовита взгляд. И поступь — вернулась уже к Родовиту почти былая поступь его — опять семенящей походкой сделалась. И посох снова ему первой опорой стал. Таким вот беспомощным Заяц с Уткой его и нашли. Им Мамушка нашептала тайком ото всех к кургану княгини Лиски бежать. Вот здесь, у кургана, они его и увидели. Ходил семеня Родовит, а приметил их — из последних сил приосанился. И так им сказал:
— Ягодке нашей поскорее достойного мужа надо бы! Вот об этом мой к вам разговор.
Холод у Утки по спине пробежал, а в лицо пот ударил. И на траву рухнул Утка, лоб в землю упер.
— Ягодке… мужем… — а больше и не сказал ничего, горло засохло.
А Заяц тоже подумал: Ягодке мужем…. скорее уж он, Заяц, быть должен, дедом его был Родим, брат Богумила — дядя родной Родовитов! И плюхнулся на колени с Уткою рядом. Только сказать ничего не успел. Потому что опять говорил Родовит:
— Вот и хочу вас послать вверх по Сныпяти. А потом Сныпять кончится, озеро будет. В озеро не входите, берите левей… Туда берите, куда мох у деревьев глядит. Вот туда же и вам — волоком семь дней пути. А потом другую реку увидите — по ней и ходят ладейные люди. Волосы у них белые, а брови с ресницами и того белей. Этим людям скажете так: есть у нашего князя, у Родовита, для сына вашего князя невеста.
Утка снова голову спрятал в траву. Только приподнял ее и снова запрятал. Пот теперь со слезами вместе бежал — сначала на лоб, а потом уже в землю.
— Потом скажете про богов. Боги наши — Перун, Мокошь, Стрибог, Дажьбог, Сварог, Симаргл, Велес. Еще скажете: много у Родовита белки, зайца, лисицы в лесах, меда бессчетно, ягод, грибов, а уж сколько рыбы в реке… Потом еще так скажите: у князя нашего, у Родовита, дед был, звали Владей, а у деда сестра была — Мила, так вот эту сестру ладейные люди засватали и к брату тогдашнего князя в жены взяли. Так что, сами видите, не чужие мы с той поры. А только с собой свою дочку вам Родовит не отдаст! Он княжьего сына сюда зовет княжить. Всё запомнили?
Утка с Зайцем кивнули.
— Тайно к ним поплывете — ночью, на лодке-долбленке. У них-то, вы сами увидите, такие ладьи, что… ох! — вздохнул Родовит. — А только нам такие и ни к чему. Они-то в них и по морю ходят.
— По морю? — Заяц уже и забыл, что женихом себя чуть не счел. Зайцу уже до моря дойти хотелось, а не дойти, так хоть на людей посмотреть, которые море это своими глазами видят. — Сегодня же и поплывем, да, князь-отец?
А Утка утер рукою лицо и тоже сказал:
— Помоги нам, Стрибог!
Доволен был Родовит, что в них не ошибся, что оба готовностью так и горят. Согнулся, рукою коснулся кургана:
— Мама Ягодкина, княгиня Лиска, вас тоже на это благословляет! — А потом перстень княжеский с пальца снял. — Ладейному князю покажете. От Милы, сестры Владея, у них такой же быть должен!
А когда убежали Утка и Заяц — лодку, оружие, еду для дальней дороги готовить, — снова задумался Родовит: не Утка с Зайцем — два меча из дружины его убежали. А что как завтра объявится Жар? И что же — к Кащею идти на поклон? И неужели же с помощью чужака против сына родного обороняться?
Тяжелая дума, бывает, сильнее камня к земле гнет. Шаг ступил Родовит, второй шаг ступил, а дальше идти не может. Так до самого вечера на кургане и просидел, пока Мамушка с Ладой не кинулись — побежали князя искать. Прибежали, а он траву шелковистую гладит:
— Неужели, моя княгинюшка, скоро свидеться суждено? А знаешь, я бы немного повременил. Ягодку нам бы сначала замуж отдать!
Свое и чужое
В этот день Удалу очередь вышла возле клетки с Кащеем сидеть. Взял он свирельку с собой. Шел и думал: уж лучше коров бы пасти, всё дело повеселей, чем сиднем возле степняшки сидеть. А только много всего удивительного в этот день увидеть ему довелось. Оказалось, что ходит к Кащею старый бык — всякий день к клетке его подходит — тот самый, которому Жар когда-то шкуру поджег, а тот от боли и ярости чуть Родовита с рябины не скинул. Быку этому Ягда жизнь даровала, — за то, что Кащея не тронул. И вот ведь: узнал он степняшку, что ли? Каждый день шел к Сныпяти на водопой и к клетке сворачивал. И голову свою ему подставлял, а Кащей ее гладил, почесывал, в ухо ему слова какие-то говорил. Своими глазами видел это Удал. И Фефила опять же — вот на что зверек своенравный! — три раза за день к нему прибегала: то ягод на веточке принесла, то просто в ногах у Кащея сидела, мордочкой к ним прижималась, а то он ей мякиш от хлеба дал, слепил из него фигурку и дал, а Фефила схватила фигурку и убежала. А еще приводила Лада к нему Степунка. И тоже, оказывается, всякий день приводила. Потому что почуял кряжистый конь, что близко его хозяин. И уж такое стал в конюшне творить, так с привязи рваться, что сам Родовит разрешил: ладно, сказал, пусть видятся лучше, чем он конюшню мне разнесет.
А только вечер спустился — дети к клетке сбежались. И опять удивился Удал: оказалось, что дети здесь всякий вечер проводят. Мечи сюда деревянные тащат, луки со стрелами. И Кащей их из клетки сражаться учит. А то и сам берет в руку меч — коротенький, деревянный, и уж так им ловко играет — у мальчишек глаза горят. И они потом с новой страстью между собою дерутся, и с охотою новой, и с новым уменьем.
Смотрел на это Удал, чесал себе темя, а потом и затылок чесал — никак в толк взять не мог: если степняшка — чужак, то зачем ему это? И вообще, какой из него чужак, если он им ставит в пример Симаргла? А про Мокошь с Перуном так складно рассказывает, что детвора и дышать боится — только бы слова не пропустить. Долго, до темноты, думал об этом Удал. А когда убежали мальчишки и Кащей попросил научить его на свирели играть, вдруг Удала и осенило: своим Кащей хочет им сделаться — с потрохами своим. А потом на Ягде жениться, а потом посох княжеский отобрать. А потом без всякого боя и отдать степнякам их Селище, до седьмого колена их данниками степняцкими сделать.
Потянулся к свирели Кащей, а Удал его хлоп по руке:
— Это — наша свирель. Не тебе в нее дуть! — и с земли поднялся, и к скорей к Родовиту пошел — опасениями своими делиться.
И уж так был ими взволнован Удал, что бежал вдоль реки, а плеска и не услышал.
А еще потому он его не расслышал, что тихо, тайно Заяц с Уткой гребли. Как им велел Родовит — темноты кромешной дождавшись. Ягде плыли достойного мужа искать. А Ясе сказали, что будто бы в лес идут, на охоту, надолго, а вернутся и не знают когда — когда уже лист желтым станет.
А только напрасно так торопился Удал. Мамушка его и на порог не пустила:
— Плох Родовит… Уж до того плох! — и слезы стала с лица вытирать. И дверь за Удалом закрыв, опять разрыдалась.
Горше всего было Мамушке то, что это ведь по ее вине хрипел сейчас Родовит, к речке Закатной от них спешил. Одна надежда на Мокошь была. А вторая надежда — на Ладу. Суетилась Лада, настоями Родовита поила, голову его седую держала и заговор над ней говорила. А Мамушка что могла? Только задвинуть подальше короб этот злосчастный с каменьями несусветными!
В подпол сегодня за квасом для князя полезла да с лестницы и свалилась, да так в этот короб вдруг головой и воткнулась. Чувствует, топью несет. Вот и подумала: дай-ка, вытащу к свету поближе, рассмотрю, что за диво. А потом они с Ладой по всей округе Родовита искали. А потом домой его привели. Тут и князь это диво увидел: никогда еще в княжеском доме таких богатых камней не бывало. И хоть плох уже был Родовит, а все же посохом об пол брякнул:
— Что за диво? Откуда?
Заплакала Мамушка, закричала:
— Не знаю! Не знаю! Хоть убей… не скажу!
Вот как вышло: проговорилась. А Родовит ее за руку хвать:
— Чего ты не скажешь? — и так посмотрел — на колени в испуге упала.
— Князь-отец… А-а-а-у! Надо мне было прежде княгинюшки умереть…
Думала, он хоть поплакать ей даст. А он нет — посохом пригрозил:
— Говори, всё как было!
А только и самого уже ноги не держат. Рядом с Мамушкой на пол сел, глазом горящим в короб уперся. Жилы синие вздулись, всё лицо обхватили — будто корни трав уже вокруг обвились. Страшно сделалось Мамушке. Вот от страха и рассказала, что знала: и как костяной ягоды княгинюшке захотелось, и как они с нею вдоль речки к лесу пошли, и как из леса как будто бы медвежонок выбежал и ласкаться к княгинюшке стал, а потом вдруг медведем огромным сделался, подхватил он княгинюшку на руки и в темный лес поволок… А только когда на следы его Мамушка посмотрела: один был медвежий след, а другой-то — кабаний! А потом, страшно вымолвить, Жар народился. И, видимо, тайно от всех к Велесу бегать повадился, потому что одежка его порой топью пованивать стала… Вот откудова и каменья, должно быть!
— Жар — сын Велеса? — прохрипел Родовит.
Думала Мамушка: он убьет ее. Посохом стукнет по голове — вот такие были у князя глаза. А только вдруг застонал Родовит и на пол валиться стал. Завыла, запричитала Мамушка:
— А-а-а-у! Укрепи, Мокошь, его нить! — и Ладу искать побежала.
На Ладу и Мокошь теперь вся надежда была.
А на рассвете Ягду из погреба без разрешения пришлось отпустить. Не у кого Мамушке было теперь спросить разрешения.
— А-а-а-у! Отходит от нас князь-отец! Отплывает! — и ключ в замке повернула.
А Ягда только на волю выбралась, сразу и закричала:
— Где он?
Заплакала Мамушка:
— На постели лежит… В дому…
А Ягда:
— Кащей! Где Кащей? — и зачем-то фигурку из хлеба ей показала.
А потом всё же в дом побежала. Мамушка поняла это так, что с князем проститься. А только Ягда княжеский посох взяла и с ним через двор понеслась.
Всплеснула руками Мамушка:
— А-а-а-у! — заголосила. — Князь-отец, не уплывай от нас. А-а-а-у! Переплывает! Через Закатную реку.
Выбежали на улицу люди в рубахах одних — кто в чем спал. На княжеский дом с испугом глядят. А женщины и выть уже потихонечку стали:
— А-а-а-у! Не уплывай, князь-отец!
Вдруг видят, Ягда дорогой бежит, посохом Родовитовым потрясает, а сама босая, простоволосая. Подбежала к Роске, жене Калины:
— Где Кащей? Говори!
А Роска только громче заплакала:
— А-а-а-у! Князь-отец!
Тогда Ягда к Кореню бросилась. Потом до кузницы добежала:
— Где Кащей? Сила, хоть ты… — и посохом оземь ударила, потому что не было у нее больше слов.
А Сила уже ей сказал, что в клетке Кащей — на берегу. И оттого, что в клетке, и оттого, что живой, охнула Ягда и к Сныпяти со всех ног побежала.
Возле клетки старый гончар лежал. Он под утро Удала сменил, прилег на песок и уснул. А Кащей, видно, только-только проснулся. И такая улыбка была у него на лице, будто видел он удивительный сон…
Ягда бросилась к клетке, посох в землю воткнула.
— Дар сказал, что научит меня из глины лепить горшки! — и опять улыбнулся, и руки к ней протянул.
А Ягда пальцы свои и его покрепче сплела.
— Совсем как тогда, — сказала. — Ты помнишь?
«Это еда — сыр», — он ответил сначала без губ, а уже потом спохватился:
— Это еда — хлеб! Говори! Ну? Говори!
Нет, говорить ничего не хотелось, а лишь стоять, друг за друга держаться — только бы их не разлучили опять. И в глаза друг другу смотреть. Так Мокошь, должно быть, в след копытца глядит — будущее узнаёт… «А только в этих синих глазах куда больше увидеть можно!» — это Ягда подумала и спохватилась. И за посох снова взялась:
— Дар! Эй! Просыпайся!
А когда очнулся старик, так сказала:
— Теперь я здесь милую и казню. И волю дарую! Ключ у тебя? Открывай!
Дар с земли поднялся:
— Почему это? А Родовит?
И как раз до реки уже донеслось:
— А-а-ау! Не уплывай, князь-отец!
И тихонько заплакал старый гончар, и лицо руками закрыл:
— Не уплывай!
А потом снял с груди своей ключ — он у него на веревке висел. Сгорбился больше прежнего и поплелся домой.
Время озарений
Стояла Мокошь у веретенного дерева, держала в руке Родовитово веретено. Смотрела, как нить истончилась, — чуть шевельни рукой и порвется. А шевельнуть ли, порвать ли, не знала. Хотелось Мокоши лишь одного небывалого — того, которое ей Симаргл обещал. А приблизит ли небывалое Родовитова смерть или же отдалит? А вдруг и вовсе его отменит? Что-то внутри ее говорило: и вовсе отменит! Говорило: пусть еще поживет Родовит! Ягда, Жар, Родовит и Кащей — от кого же еще небывалого ждать? И зевнула, подумав: «Не от Перуна же в самом-то деле!» И быстрыми пальцами Родовитову нить в истончившемся месте разорвала и тут же связала.
Ну вот, а теперь в ожидании небывалого можно было и смерчем по степи пронестись. А можно было и мимо топи! И увидев, как расцветился ее наряд в голубое и желтое, рассмеялась:
— Не мимо топи! Нет! Через топь!
И сначала волосы взвихрила, а потом, уже на бегу, и подол. А потом всю себя, и возле самого края сада, на высоком каменистом уступе, смерчем сделалась, и запела — уж так ей было сегодня легко! — и ведь знала: пугает людей это «у-у-у!» — а пелось само, низко, густо:
— У-у-у-у! — и ниже еще: — У-гу-гу!
И когда в топь ворвалась, когда чуть не всю ее вобрала в себя вместе с Велесовой перепуганной нечистью, поносилась с нею над лесом, тысячемордое это полчище на елки и сосны поразбросала, свое «у-у-у» на грохочущее сменила:
— Аха-ха!
Тут и Велес из топи вылез. Потому что не было больше топи. Так, на дне только жижи немного плескалось. А возле — просека ровным кругом легла.
— Что творишь? — закричал. — Или мне от вас и под землею уже не будет покоя?
— А ты не сиди под землею! — захохотала. — Хочешь, с собою возьму полетать?
— Ты возьмешь! — и лохматую грудь почесал. — Поносишь, поносишь и бросишь!
— Одному тебе, что ли, можно? Ах-ха-ха! Сторицею отплачу! — и еще одну просеку с грохотом проложила — прямую на этот раз, потому что прочь улетая.
Зарычал Велес вслед, кулачищами воздух потряс и вырос над лесом. И в ярости принялся те деревья валить, до которых Мокошь не дотянулась. Рвал их с корнем, отбрасывал и кричал:
— Отомщу! Отомщу! Отомщу! И уже знаю, как!
И на верхушке сосны родную буро-зеленую мордочку вдруг приметив, ей в ухо шепнул:
— Озарило меня! Зови всех!
И понеслось, и закружилось над лесом, и еще долго носилось с ветки на ветку:
— Его озарило! Опять!
— Эй! Сюда!
— Смотрите! Смотрите! Он опять озаренный!
Пока Заяц с Уткой вверх по Сныпяти плыли, пока веслами до кровавых мозолей махали, Утка устройство придумал сделать, когда они возвратятся домой: чтобы весло не в руке держать, а гвоздик в него воткнуть и чтоб оно на гвозде ходило. А Заяц всё в толк никак взять не мог: как же оно тогда двигаться будет, если к лодке его прибить? Часть пути об этом проговорили. А еще часть — про Жара. Когда он вернется, отберет ли посох у Родовита или сам ему Родовит княжеский посох отдаст. И что же они тогда с женихом из ладейных людей делать будут? Сам жених будет делать что, когда Жар на него огнем дунет? И почему это боги молчат, когда у людей такое творится? Когда до богов добрались, особенно горячо спорить стали. Заяц считал, что надо было и дальше молиться лишь Велесу одному, потому что по сути своей ближе к Велесу человек. Не зря же и человек — на земле, и Велес тут — возле. Человеку победокурить охота, и Велес то Мокошь у Перуна похитит, то топь свою чуть не до Селища разольет, а то и землю начнет так качать, что сердце, кажется, прямо под ноги ухнет. А раз Велес и сам такой, значит, он человека быстрее поймет и простит.
А Утка — нет. Теперь Утка снова за Перуна и Мокошь стоял. Они хотя высоко, хотя далеко и человек с ними пусть почти ни в чем и не схож, а вот же, а все-таки… А все-таки вот!
— Что все-таки вот? — Заяц уже из себя выходил.
А Утка слов никак подобрать не мог. Посмотрел вокруг, какие высокие берега вдоль Сныпяти стали и как деревья бегут по ним вверх, к небу тянутся… Веслом по воде от волненья ударил:
— А я себе, может быть, крылья сделаю! У гусей и уток перьев надергаю, к тонким веточкам прицеплю… И тоже ближе к ним стану!
Долго Заяц смеялся, такое услышав, — до самого озера, про которое им Родовит говорил, чтобы они в него не входили. И тогда они зацепили лодку веревками и по траве за собою поволокли. По высокой траве — тяжело тащить было, быстро проголодались. И тут как раз плеск в камышах раздался. Сдернули они с себя луки — птицы набить захотели. Подкрались поближе к озеру, тихонько вошли в камыши, постояли, раздвинули их… А вместо птицы прямо перед собою одноглазую великаншу увидели — как она с сопеньем одежку стирала. И закричали, и бросились прочь:
— А-а-а! Пронеси!
— Чур меня!
А великанша хмыкнула только:
— Будете знать, что есть Лихо! — и снова о камень рубаху тереть принялась.
А Утка с Зайцем отбежали немного, в траву закопались и так до темна в ней лежали, шелохнуться страшились, а не то что друг другу голос подать. А когда уже крепко стемнело, поползли потихоньку — по волнистой траве, как по бурному морю поплыли, — за лодку схватились, отдышались немного, веревки в траве отыскали и дальше лодку поволокли.
Страшен ли, грозен ли был Велес-бог? Теперь для нас это — решенный вопрос. Видели, знаем: и страшен, и грозен. А жалостлив ли, а сердоболен хотя бы к собственным детям? И коршун когтистый, и волк зубастый своего детеныша приласкает. Говорили, будто и Коловул с какой-то волчицей волчаток полдюжины нажил. Сам скажет Лихо, что на охоту идет, а нет, к волчаткам своим бежит — накормить, поиграть. А как же иначе? Или Велес иначе мог?
Нам одно достоверно известно: только выгнал он Жара, тут же Лихо и Коловула следом послал. Велел найти его, рану ему залечить, в пещере своей дать на время приют… А вот из жалости ли, из нежности ли отцовской Велес так поступил или был у него свой на Жара расчет, этого даже и близнецы не знали. А только сделали всё, как отец им велел.
Это ведь Жару Лихо рубаху стирала, когда Утка с Зайцем сунулись в камыши. Стирала и думала — потому и пугать их толком не стала — чем же младшему братцу помочь. А вот выкрикнул Утка, да как хорошо, как истошно: «Чур меня!» — и осенило тут Лихо. Выкрутила она рубаху и побежала к пещере скорей. Чур — это пращур ведь значит. Вот пускай Родовит и поможет им с чужаком, с подросшим детенышем совладать. И Перун пусть поможет. Пусть все помогают! И два раза чуть не упала, бежала пока, потому что про ноги, про землю под ними — про всё на свете забыла, так новой мыслью упоена была. А когда в упоении еще и глаз свой к небу скосила, то все-таки рухнула, но хорошо, что возле пещеры уже и что не камень, овца подвернулась — вот и обрушилась на овцу. А потом заставила Коловула из волка юношей сделаться, чтобы не про охоту, не про волчиц разных думал, а жадно внимал. И Жару сказала: мол, хватит жевать, дело важное, а главное — верное дело!
— Раз Кащея огонь не берет…
А Коловул тут прибавил:
— Его и страх не берет!
— Значит, — Лихо сказала, — его Перун приберет! Молнию ему в самое темя втемяшит!
И до того ей стало от этой шутки смешно, что за бока ухватилась, а все равно ходили бока, и всё ее тело большое так на земле и подпрыгивало. И оба брата тогда с надеждой заулыбались, а потом и смеяться стали за нею вслед. Только бы Лихо им поскорее сказала, что за верное дело им предстоит.
— Ну так вот, — огляделась сестра, головы их взяла за затылки и к себе притянула. И шепотом им в два уха: так, мол, сказала и так…
Скоро и мы тайну эту узнаем. И если кому-то глупой бабищей Лихо казалась, могущей только камни швырять, да рыбу из речки хватать, да в жены проситься, — нет, убедимся: не так-то уж Лихо была и проста.
А если потом и вздохнула украдкой: «И умна! И хитра! И сильна! А не любит меня Коловул!» — то при этом и не заплакала даже. Настолько своей новой мыслью озарена была.
А в Селище вот что происходило. Ягда с княжеским посохом между домами расхаживать стала. На рассвете Дажьбога с крыши встречала. Днем в Священное дерево входила и слышали люди: о чем-то спрашивает она у богов. Выудила из Сныпяти золотые браслеты, которыми Жар ее к свадьбе украсил, и по дворам понесла. А если кто свой браслет обратно брать не хотел, — Жара, видимо, все еще опасался, — посохом по земле ударяла. Но только не говорила уже: «Я здесь княгиня!» А так говорила:
— Мне здесь княжить! Мне отбирать, мне даровать.
Потому что Родовит на постели лежал. Был миг, показалось: всё, оборвала Мокошь его нить! А вот миг этот минул, и легче вдруг стало. И силы стали не быстро, а все-таки каждый день прибывать.
Яся всякое утро на капище бегала. Перуна и Мокошь просила, чтобы они Утю в темном лесу берегли и Зайца тоже, чтобы злого зверя с пути их убрали, а незлого оставили — чтобы они обратно с богатой добычей пришли.
А Кащей вдруг гончарным делом увлекся. Так во дворе у Дара дни напролет и сидел. Поначалу учился только. А потом на своем настаивать стал. Такие горшки решил делать, каких Дар и не видел-то никогда, их и горшками-то уже назвать трудно было: горло узкое, сами в боках широкие, а где дно должно быть — там почти острие. Глины бессчетно извел. Хорошо еще, Корень с Калиной не отказывались ее из-за речки носить. Горшки-то у Кащея поющими получались. Свистнешь в них, и звон стоит — долго. А только Кащей говорил: нет, недолго, надо, чтобы дольше еще! И то шире им горлышки делал, то немного сужал бока… Интересно было на руки его смотреть, — выше локтя испачканные, а такие проворные! — и как лицо у него при этом немного светилось. И люди даже стали работу бросать, чтобы возле плетня постоять, поглядеть, над чем это там степняшка колдует. Но для чего ему эти горшки и куда их такая страшная прорва, угадать не могли. И у Корнея, и у Калины потихоньку выспрашивали. А те отвечали только: «Для сохранности Селища!» Большего, видно, и сами не знали.
А вечерами — должно быть, для той же сохранности — Кащей на поляне с мальчишками занимался. Теперь не только уже с мальцами — со всеми, кто захотел научиться вот так же ловко, как он, управляться с мечом. И из лука в яблоки попадать без всякого промаха — хоть бы три человека, а хоть бы и шесть эти яблоки друг за другом бросали. А Ягда стояла немного поодаль и им любовалась. А Кащей только краем глаза следил: где маковое, где васильковое? — там! И стрелы его от этого еще веселей звенели.