Вдали от дома, вблизи от дома 7 глава




А птица воробей уже дальше летела. Увидела: Ягда из леса большую корзину несет, еловыми лапами всю накрытую. Потом увидела: Заяц с Уткой возле плетня сидят. Оба в рубахах нарядных. Заяц в свирельку изо всей силы дует. А следом тягуче поет:

— Пусть Велес вам пошлет много детей!

А Утка ему:

— Нет… Не те слова!

Как раз перед ними лепешка коровья лежала. Расхрабрилась птица, хоть лепешкой присела себя прикормить. А Заяц опять завыл:

— Пусть князь и княгиня, как брат и сестра!

А Утка на это:

— Они брат с сестрою и есть! Нет, Заяц, не летят к тебе те слова. Не нравишься, видно, ты им!

Вспыхнул Заяц, свирельку от себя отшвырнул и прямо ею в воробья угодил. Хорошо еще не до смерти зашиб. Взлетела голодная птица, а одно крыло толково расправить не может. Так неровно и полетела — поскорее прочь от праздника этого.

Мимо Зайца и Утки Ягда с большой корзиной прошла. Оглянулась, вздохнула:

— Вы Фефилы не видели?

И когда они головой покачали, дальше корзину поволокла. И Утке тогда еще грустней сделалось. Выхватил он из лепехи свирель, об колено ее сломал:

— И нечего песни тут петь! Дурным голосом! Вон воробей от них и тот заболел! — И руки в коровьем помете о рубаху нарядную вытер.

Всё теперь, не в чем было ему на свадьбу идти. Вот и пошел Утка, сам не зная куда.

 

 

Когда Жар увидел через окно большую корзину, он решил: это Ягда улиток ему в лесу собрала. И Ягдин голос про то же звонко сказал:

— Улитки, черви, личинки… Всё, что он любит. Уж вы постарайтесь!

Жар высунулся в окно, и Ягда ему улыбнулась. И Лада, корзину беря, сказала с широкой улыбкой:

— Уж мы постараемся! — и на задний двор корзину поволокла.

Жар был тронут. Все складывалось куда лучше, чем он ожидал. Только одна у Жара осталась забота: уговорить Родовита торжественно, при всех людях, на берегу, передать ему княжеский посох. Но Родовит впился в посох, как клещ. Три дня и три ночи кряду — с тех пор, как сгорели на капище идолы, — Родовит сидел дома, в темном углу. Есть не ел, спать не спал. Но за посох держался крепко.

И снова, оконный ставень прикрыв, Жар склонился над князем:

— Благословляю! Неужели это трудно сказать? Именем Велеса! Всего три слова. Велеса! Именем! Благословляю! А посох я сам у тебя заберу.

Родовит заскрипел зубами. Или это руки его еще крепче в посох впились?

— Велес бог сильных и дерзких! — выкрикнул Жар и полумрак трескучими искрами осветил.

— А Перун — он всем бог… Слабым тоже, — вдруг просипел Родовит.

— Послушным он бог! И жалким — как ты!

На это смог Родовит только лишь прохрипеть:

— Про… про… прок…. Про… кли… наю!

Это слово отобрало у него последние силы. Глаза у князя закрылись, онемевшие пальцы разжались. Жар выхватил из них посох. Осклабился:

— Ладно, отец. Ты пока отдыхай! — и снова ставень открыл.

Через княжеский двор катился рыжий клубок. Похоже, это была Фефила. И хоть зверушку эту, ни на что не похожую, Жар едва выносил, но Ягду она забавляла… Вот и сейчас Ягда неслась за ней со всех ног — красивая, легкая, быстрая, нарядная, как никогда, — его сестра и невеста. И растроганный ее счастьем, именно перед свадьбой так ярко, так искренне в ней полыхнувшим, Жар стоял, опирался на княжеский посох и с волнением смотрел Ягде вслед.

 

 

Священные камни со всех сторон заросли высокой травой. И чтобы найти изображение Симаргла, сначала Кащею пришлось раздвинуть ее там и тут, потом начать вырывать… Да что же случилось здесь с ними со всеми за эти семь лет? И с Ягдой? Неужели и с ней что-то тоже случилось? Прикоснувшись ладонью к Симарглу, — такому ненастоящему, застывшему, прирученному, а все-таки и из камня лучившему свет, — Кащей попросил его: дай мне принять ее всякой, любой, вот такой, какая придет… и даже — забывшей тебя! Он еще постоял на коленях, а когда поднялся, дорога уже пылила. По дороге бежала высокая, незнакомая, ладная девочка. Девушка… Ягда бежала к нему по дороге! Ржаная коса распустилась и волосы, как в рассказах Симаргла про Мокошь, клубились возле лица. И одежды — Кащею хотелось так думать! — от счастья тоже меняли цвет. Никогда он не видел Ягду в таком неистовом голубом.

— Кащей! — это был ее крик. И он был уже здесь. Он коснулся его лица. И лицо в ответ полыхнуло. А горло и губы ничего в ответ не смогли. А глаза увидели только васильковый и маковый цвет. Хотя Ягда была уже рядом.

— Вот! — сказала она и из-под рубахи вынула его амулет.

— Он хранил тебя? — хрипло спросил Кащей.

— Нет! — ответила Ягда. — Это я хранила его!

— Ты хочешь его вернуть?

Она промолчала, она что-то пыталась достать из небольшой холщовой котомки. Достала. Это был серебряный с чернью ларец.

— Вот! — открыла. — Пфу! Как топью-то от него несет! Ты сейчас этой мазью себя натрешь! Всего! И волосы тоже! А если останется, и одежду!

— Зачем?

— Для меня. Чтобы цел был и невредим. Для меня!

«Для тебя», — без голоса согласился Кащей. Он понял только сейчас: она не хочет вернуть ему амулет. И только сейчас нашел силы увидеть, что васильковое на ее лице — это сияющие глаза, а маковое — это волнение и радость.

Фефила, сидевшая в высокой траве неподалеку, хотела и не могла убежать. Стыдила себя, торопила, гнала. Но никуда не девалась. Ей было именно здесь, в пяти шагах от их ног, хорошо. Даже лучше, чем хорошо. Даже лучше, чем лучше… Не было да и не могло у зверька быть для этого слов. Их ведь и у людей в такие минуты почти никогда не бывает.

 

 

И снова мы зададим себе этот вопрос: всякий ли праздник для человека — праздник? Неужели и свадьба брата с сестрой? Неужели и расставание Родовита с княжеским посохом? А может быть, человеку достаточно принарядиться, и увидеть вокруг таких же нарядных людей, и тесно встать с ними рядом? Потому что если на берег всем Селищем выйти — тесно всем будет на берегу. И волнение станет не только по воздуху течь — от плеча к плечу станет передаваться. А может быть, тесно-тесно встав на одном берегу, а на другом — свой труд семилетний увидев, и свой страх, и свой пот, и свой гладомор, а все-таки и рук своих грандиозное детище, нельзя в этот миг от волнения не забыться, а это волнение, это легкое забытье праздник и есть?

Вот тех же Удала и Ясю возьмем. Рядом стоят они на берегу. Шеи тянут, на плот приближающийся с невестою и женихом смотрят. И видят: Ягда на нем красотою цветет, нарядом лазоревым, золотыми браслетами, Жар — ростом нечеловеческим, силою небывалой. Княжеский посох теперь — в его могучей руке, а за поясом — меч Родовита. И от волнения замирает у Яси сердце. Красиво, плавно идет сверху плот, весь цветами украшенный. Заяц, Калина и Корень стоят по его краям, в реку шесты суют, от дна речного отталкиваются. И Удал тоже вдруг сознает: величественная минута, небывалое зрелище! И находит Ясину руку Удал и сжимает ее, чтобы без слов свою зачарованность ей передать.

Вот возьмем гончара Дара. Поначалу он хмурился. Уж ему, старику, всегда не по сердцу был этот злобный, зверомордый уродец. Но вот ударяет Жар княжеским посохом, но вот внучок его, Корень, торжественно провозглашает: «Священный брак сейчас совершится! Всё нечистое прочь!» — и корзины с их домашними идолами, три широких корзины опускаются на воду — и чувствует Дар в ногах дрожь, в руках трепет… А праздник ли, ужас ли это, — он не знает и сам.

Плывут, уплывают домашние их божки. Стон прокатывается по высокому склону. Но даже если и Силу возьмем! Вот кузнец губу закусил. Вот брови нахмурил, вот из-под них, из-под сдвинутых, смотрит невозвратным корзинам вслед. Но слышит кузнец: «Священный брак сейчас совершится!» Но видит: плот от середины реки торжественно к каменному истукану сворачивает, Заяц, Калина и Корень шестами его туда направляют, а Лада со Щукой ему навстречу идут, цветы и зерна в воду бросают, — и ком волнения у Силы в горле встает.

А даже и Ладу со Щукой взять. Уж они-то, из лиховой сыпи и бледной немочи жуткое варево приготовив, чтобы на свадьбе Жару подать, вот они видят, как важно он шествует мимо них, — на поклон каменному истукану невесту свою ведет, — видят, как золотые браслеты от запястья и до локтя горят на его невесте, как только щит Дажьбогов может гореть, — и чувствуют: трепет сам подгибает у них колени. И слышат, как Жар громогласно кричит: «Жертвы, жертвы хочу! Отцу своему, богу Велесу!» — и благоговение гнет их головы и колени.

Небольшого бычка, приготовленного для жертвы, держал за рога некий отрок — его волосы были скрыты цветами, плечи, на удивление, широки — Жар не узнал его со спины и заорал ему, безымянному:

— Ну же! Эй, ты! Вали его! Режь! Закалывай! Я жертвы, жертвы хочу!

Отрок же, отпустив вдруг быка, поднял с земли не нож, но сверкающий меч. Жар попятился. Жар схватился за свой, Родовитов… Ягда бросилась в воду.

А Корень тем временем на плоту начал было и в третий раз: «Священный брак сейчас…» И осекся. Потому что и Корень увидел теперь незнакомого отрока. Сбросил отрок цветы со своих волос и чернее древесного угля они у него оказались.

— Кто ты, дерзкий чужак? — крикнул Жар.

— Клянусь Симарглом, чужак здесь ты! — был ответ.

— Я здесь князь! Я здесь милую и казню! — и из пасти уже посыпались искры. — Вот тебя, к примеру, казню! И не медля! Вместо быка пожертвую Велесу!

Люди застыли в оцепенении. И даже появление Родовита — его Мамушка под руку привела, не смог усидеть в дому несчастный старик, — люди едва ли заметили. Люди даже не расступились. И Мамушке их пришлось теснить голосом и рукой. Все взгляды, и мысли, и чувства были там — у подножия громадного истукана.

Жар выдохнул струйку огня, сначала примериваясь, а потом уже с яростью окатил чужака… И тот вспыхнул весь, сразу, будто сухой осиновый лист. Первой вскрикнула Ягда. Она стояла по пояс в реке. Потом закричали Лада и Щука и тоже бросились в Сныпять.

Чужак же в столбе ниспадающего огня стоял невредимо. Не просто стоял. Он шел, нацелив свой меч на их молодого князя. А Жар, их огнедышащий Жар, испуганно пятился. Вот он отбросил свой княжеский посох… Вот снова пламенем обдал чужака и сделал робкий выпад мечом.

А все-таки люди с надеждой вздохнули. Мечи зазвенели. Еще дважды скрестились. И Жар закричал. Меч горящего юноши ранил его в плечо. Жар схватился за рану. Вместо крови сквозь пальцы его засочилось густая, буро-зеленая жижа…

— Не человек, — выдохнул Корень.

И Заяц, стоявший с ним на плоту, испуганно повторил:

— Не человек!

А Жар уже бежал от реки, от горящего чужака, от людей, от Селища прочь. И от ужаса, и от боли, и от пережитого позора он опять изрыгал огонь. И вот уже только по вспышкам в степи можно было его различить.

А когда вспомнили люди о чужаке — должен же был он в конце-то концов сгореть! — их ожидало еще одно потрясение. Он стоял по пояс в воде, широкоплечий, черноволосый, и даже рубахе его от огня не сделалось ничего… Рядом с ним была Ягда. И Ягда держала его за обе руки.

— Кто этот юноша? — в тишине звеняще спросил Родовит.

И Мамушка робко сказала:

— Уж не наш ли это степняшка?

— Степняшка? — от волнения у князя и силы взялись: — Чужак?! Приведите его ко мне! — закричал. — И посох! Где мой княжеский посох?!

Но люди, за семь этих лет уже позабывшие, что и голос у Родовита есть, люди, за один только день так много всего пережившие, с места не двинулись. Они напряженно смотрели, как бредут от них по воде Ягда и, да, конечно, теперь они тоже узнали его — подросший Кащей. Ягда стаскивала с себя золотые браслеты и швыряла их то на берег, то прямо в воду — как будто это репейник был, к юбке приставший. А Кащей свой сияющий меч нес на правом плече, будто не меч это был, а коромысло. И люди будто бы в спину им не смотрели — всё Селище, как один человек, — вот так легко шли они по воде. А потом и прочь от воды. Будто праздник, который так невиданно начинался, был им обоим не праздник.

Много разного у людей в головах заклубилось. Но слово «чужой», и слово «чужак», и еще слово «чуждый», как птенец в скорлупу, застучало в каждый висок.

А потом опять случилось невиданное — вот ведь сколько всего может вынести один день! — по Сныпяти вдруг пошла большая волна. И шла она снизу вверх — шла против течения.

Первым Утя эту волну увидел. Он ниже всех по реке стоял, отмывал свою праздничную рубаху, чтобы Яся не заругала. За первой волной вторая была волна, а на третьей волне корзины с их домашними идолами лежали. Вверх по Сныпяти плыли корзины. И Утя от изумления так на берег и сел.

А потом, как корзины домой плывут, Ляс с крыши своей увидел. Левым глазом увидел. А правым он на Симаргла смотрел. Юный бог удобно лежал на облаке, белом, длинном, на лебяжье перо похожем, и дул, что было силы дул на их Сныпять. А ведь богом ветра он не был. И, значит, было это ему нелегко.

А все-таки все три корзины до Селища добрались. И люди на склоне, когда увидели их, закричали сначала без слов и без мыслей.

— Аа-а! — кричали они и еще: — О-о-о! И-и-и!

И за волосы себя при этом хватали. А иные стали в ногах слабеть и на колени валиться.

Самым первым князь Родовит смог слово сказать.

— Простили! — и от волнения задохнулся. — Боги простили нас! Жалких, неблагодарных!

И люди тоже тогда закричали словами:

— Простили! Простили! — и вниз, к реке, горохом посыпались.

И закипела от тел их Сныпять. Каждый первым хотел к возвращенным идолам прикоснуться, к губам поднести, к сердцу прижать. И князю своему, Родовиту, их показать:

— Дажьбог! Простил!

— Симаргл! Простил!

— Князь-отец! И Мокошь простила!

— Родовит! Смотри! И Стрибог простил!

Его люди снова были его людьми. И взирая с высокого берега на их взволнованное кишение, — так рыба в неводе ходит, горя чешуей, — Родовит снова был своим людям князем. Стоял и блаженно решал: какого бога прежде благодарить? «И неужели, — подумал вдруг, — еще и степняшку благодарить придется? Благодарить? Но за что?!» И увидел, как Заяц, Калина и Корень на том берегу возле посоха княжеского стоят, но касаться не смеют. Стоят, смотрят и радуются, что посох княжеский невредим.

— Плот! — властно сказал он Мамушке. — Мне нужно на плот!

И пальцы его, будто по жерлам свирели, забегали — пальцы его, казалось, держали уже, ласкали и стискивали отнятый, обретенный княжеский посох.

 

Часть третья

ПОЮЩАЯ СТЕНА

 

Разве это не боги поделили мир на своих и чужих? Своим дали все лучшее: луга, леса, реку. В реке рыбу дали, в лесах зверя, грибы, ягоды, мед. А под пашню хоть луг бери, хоть леса опушку, а хоть и заметно лес потесни — всё твое, куда уже лучше? А если даже и страшное взять — Лихо и Коловула — разве можно их было с кем-нибудь из чужих сравнить — да вот с теми же степняками хотя бы? Никогда еще Лихо и Коловул не умыкали людей. Ну овцу, ну козу еще крали. А чтобы корову — такого не помнили и старики. Свои были Лихо и Коловул, хоть и страшные, а свои. Потому что так боги устроили: чтобы с любыми своими можно было бы жить бок о бок. Ну помолчал Удал после того, как Лихо увидел, а потом ведь снова Заяц его говорить научил. И еще: Удал ведь не только слова позабыл, он и тоску свою по Веснухе после встречи той стал забывать. Нет лиха без добра, люди не зря говорят. Вот и выходит: свое, хоть и страшное, — как горячее молоко. А чужое — всё кипяток. Волосы, как воронье крыло, глаз жгут. Имя чужое «Кащей» слух обжигает. А то, что он Жара чуть не убил — сына их князя и самого уже князя почти — мысль обжигает и как — нестерпимо.

А если на мысль эту всё же подуть и дальше ее немного подумать, тут ждет человека новый ожог, потому что ведь не один Кащей к ним явился. Это он с виду только один. А какие боги пришли вместе с ним? Чужие боги — всегда злые боги. Потому что пекутся они об одних лишь своих. Люди видели, как они для Кащея старались — в огне ему не дали сгореть! Значит, страшная у этих богов была сила. Кипяток, а не сила! И кто только создал таких богов? Но перед этим неразрешимым вопросом отступала, робела мысль. Даже мысль князя их, Родовита. А уж Заяц, Утка и Щука, как ни бились над этой загадкой, а так и отпустили ее невидимой струйкой над Селищем плыть — другие умы собою тревожить. А сами опять думать принялись про Кащея: для чего бы это он к ним заявился, и почему это он с мечом, а не с саблей степняцкой, и как это он дерзнул на их Жара руку поднять?

Зеленые яблоки ели и говорили: «Вот, сидим, рассуждаем, почти как боги!» А у самих скулы сводило от кислого. А ближе к ночи заболели и животы.

 

Время клятв

 

 

Когда Мокошь увидела, что ее сын развалился, будто мальчишка, на облаке, дует на Сныпять и гонит по ней то ли лодочки, то ли просто волну — она толком и разглядеть не успела, а уже растревожилась. Если еще и Симаргл станет мешаться в людские дела, всё совсем пойдет кувырком. И когда подошла к нему, улыбнулась:

— Здравствуй, сын! Что это ты — в игрушки играешь?

А он вдруг смутился, вскочил:

— Я не играю. Я как будто… живу!

Прямотою он был в отца. И Мокошь насторожилась:

— Живешь? Но боги не могут жить. Боги вечно присутствуют, — ведь она говорила это ему всегда, с младенчества говорила. И вот опять приходилось, как маленького, брать его за руку и вести, и наставлять: — Сейчас, например, твое присутствие необходимо в небесном саду.

По облакам, как по быстрым льдинам, идти было весело. А внизу, там, под ними, точно так же держась за руки, шли Кащей с Ягдой. Симаргл заметил их краем глаза, а потом они скрылись в лесу.

— Понимаешь, я сейчас сам как будто этот мальчишка. Я здесь и там… Это чувство ни на что не похоже! — Симаргл волновался, и это тревожило Мокошь.

— Боги не чувствуют. Боги действуют! — и она даже за руку его, будто маленького, одернула.

А он и этого не заметил:

— Это чувство похоже… на жизнь! Вот!

И когда облака уперлись в скалистый утес, Мокошь решила, что отведет его к веретенному дереву. А там и узнает, что за мальчишка такой помутил его разум. Пусть сын покажет его веретенце! По веретенцу можно многое угадать. И пока шли по саду, высматривала Перуна. Мокоши не хотелось, чтоб громовержец ей помешал.

Черные ветви веретенного дерева были покрыты нежно-зеленой листвой. И листва эта не росла, не дряхлела, не опадала — вместо листвы это делали пестрые веретенца.

Дав сыну немного полюбоваться удивительным этим деревом, Мокошь с улыбкою начала:

— А теперь, сын, рассказывай! Что за мальчишка? Где тут у нас его маленькое веретено?

— Его веретенца здесь нет.

— Нет веретенца?! — не поверила Мокошь. — Быть не может! Вон их здесь сколько! — и замолчала, и увидев, как быстро темнеет подол, заходила, играя плотными складками, и всё наконец поняла: это был тот самый детеныш, чужак! Значит, Лихо и Коловул его не убили! И сказала с улыбкой: — Ах, нет веретенца! И только поэтому ты полагаешь, что я над его судьбой уже и не властна?!

А Симаргл помолчал и сказал:

— Я хочу, чтоб он властвовал над своею судьбою сам.

— Сам? — вскричала богиня. — Но так не бывает!

— Так не бывало, — согласился Симаргл. — Но тебе ведь всегда хотелось чего-нибудь небывалого!

Мокошь вскинула брови: как он знает ее! Как умело на струнках ее играет. И не придумав, что сразу на это ответить, завертела под руку попавшееся веретено. А потом уже только заметила: это было веретено Родовита, вот и славно, пусть вертится, не пора ли? И нашла, наконец, что сказать:

— Говоришь, небывалое ждет? Хорошо! Но тогда поклянись, что и ты в судьбу его вмешиваться не станешь! Что бы ни было! Поклянись! — и услышав тяжелую поступь Перуна, сына заторопила: — Клянись же!

Было видно, Симарглу не просто на это решиться. И все-таки он сказал:

— Да. Клянусь! Именем моего отца…

И следом послышалось громовое:

— Да тут, я вижу, совет богов! А почему без меня? — Перун рассмеялся, обнял жену и сына, он давно не видел их рядом.

А потом они вместе сидели под деревом жизни и ели его золотистые яблоки. Перун и Симаргл рассуждали о тучах и облаках, молниях и мечах, конях, упряжи, колесницах. А Мокошь сначала просто скучала, а потом вдруг почувствовала, что скучает нетерпеливо. И удивилась, и поняла: отныне она скучает в предчувствии небывалого.

 

 

Фефила считала, что охраняет детей. Для нее они были, конечно же, дети, допоздна задержавшиеся в лесу. И куда бы они ни шли, куда бы в бездумном своем говорении ни сворачивали, она катилась за ними следом или же пробиралась в высокой траве, — всегда на почтительном расстоянии… Но оттого, что расстояние это ей все время хотелось нарушить, а больше всего хотелось свернуться клубком и лежать у самых их ног, потому что она ведь помнила, как от этого хорошо, — от этого лучше, чем хорошо, да от этого лучше, чем лучше! — Фефилу одолевали сомнения: а все-таки, что она делает здесь — охраняет детей или бродит за ними в свое удовольствие? И если только лишь в удовольствие, не честнее, не вежливее ли поскорей укатиться отсюда в нору?

Но вот Ягда с Кащеем дошли уже до Священной рощи, и Фефила помчалась наперерез. Она и лапки уже собралась растопырить. А Ягда сама спохватилась:

— Кащей… Дальше тебе нельзя! Наши боги за это могут убить.

— За что? — не понял Кащей.

Роща, в которой деревья росли так редко, что каждое вырастало, как человек в лучший миг своей жизни, в бою, например, — во всю мощь, во всю стать, во всю ширь, — открылась им в теплых закатных лучах.

— Входить в Священную рощу можно только отцу! А еще… — Ягда храбро шагнула вперед, чуть помедлила, а потом побежала: — Можно! Можно! Мне тоже! Потому что теперь я уж точно буду княгиней!

И касаясь неохватных деревьев, будто играя с ними в пятнашки, она то скрывалась за их стволами, то допрыгивала до их первых ветвей, то убегала в такую даль, что у Кащея сердце сжималось: темнеет уже, не потеряться бы! И Фефила тоже на это вздыхала: вечера ведь в лесу не бывает. В лесу только день бывает и ночь.

— Ягда! — крикнул с тревогой Кащей.

А из рощи вдруг донеслось едва слышное:

— Кукушка, скажи мне! А долго я буду княгиней?

И то ли кукушка закуковала, то ли филин заухал, отсюда было не разобрать. Но только слушала Ягда долго, потом закричала:

— Ого! Ого-го! — и снова спросила — Кукушка, кукушка! А с Кащеем мы сколько лет будем вместе?

И тихо стало в лесу. Так тихо, что слышно было, как Сныпять где-то в потемках течет.

— Мы будем вместе всегда! — одними губами сказал Кащей.

А Ягда — всем голосом — не ему, притихшей кукушке:

— Неправда! Долго! Всегда-всегда! Клянусь Перуном!

А он опять — одними губами:

— Клянусь Симарглом.

И только рыба на это в реке отозвалась негромким плеском. И только Фефила — озабоченным вздохом. Потому что вечера в лесу не бывает. Только день бывает в лесу, а потом сразу ночь.

 

 

До густой темноты Жар бежал и снова в отчаянии брел по степи. В ярости жег траву, рубил мечом головы одуванчиков, а ногами топтал всё, что не успевало из-под них увернуться — цикад, кузнечиков, ящериц, змей. Буро-зеленая жижа продолжила из раны сочиться. Он зажимал ее подорожником, лизал двойным языком. И упрямо шел, сам не зная куда.

Три лягушки кричали ему: «Богоравный!» — потому что лягушками не были, потому что их Велес послал Жару вслед. Но Жар и за ними погнался, и их бы растоптал непременно, а не растоптал бы, так заживо сжег, а только ночь опустилась на степь. Языками огня змий лишь дорогу себе освещал. Но была ли дорога эта прямой или ярость и боль вели его, точно водит корову по пашне, он не знал. И когда позади себя топот ног различил, от которого тяжело сотрясалась земля, ужаснулся — решил, что во тьме сам на Селище вышел, сам людей огнем приманил. И теперь, кто только может бежать, все несутся за ним — с мечами и вилами. И рванулся вперед. А только и топот в силе прибавил. И с топотом вместе вдруг голоса понеслись:

— Жар, братец! Стой!

— Мы родня! Мы свои! — голоса, от которых дрожь пробирала — незнакомые, будто из звериной утробы несущиеся.

А потом догнали и повалили — кто-то сверху упал, а кто-то за ноги дернул и меч отобрал. И еще — видно, знали повадки его — пасть схватили ручищей, чтобы он не то что огня, даже искры не выронил. Крепко, мертво держали. А говорили, как пели:

— Жар, кровиночка, брат! Папа устал уже за тобой гонцов посылать! — хоть и бас был, а будто женский.

И следом мужской, но будто и волчий немного:

— Велес не любит шутить! Сам пойдешь или в зубах тебя отнести?

— М-м-м-м! — мычал, потому что пасть его, как и прежде, держали.

Видно, Лихо держала. А может, и Коловул. Жар уже догадался — по словам, по повадкам, по запаху волчьему — что за родня облегла его с двух сторон. И когда с земли его поднимала, — все-таки Лихо, должно быть, и на руках по степи понесла, — пасть ему стиснула еще крепче. А говорила с душой:

— Братец мой! Маленький мой! Вот ведь как свидеться довелось!

Но слаще, чем Лиховы, были для Жара слова Коловула — все звезды им были свидетели, все цикады в степи:

— Клянусь Велесом, теперь на Кащея вместе пойдем!

И Жар тогда тоже поклясться решил. А вышло только:

— Му-гу! Му-му-гу!

И от обиды заплакал. Да так горячо, что Лихо слезами обжег. И руки обжег ей, и грудь. И она его бросила на траву:

— Ну-ка, утрись!

А он и в траву горючие слезы лил — шипела от них трава — про то лил, что в эту бесценную ночь, черненную, как серебро, изумрудами звезд всю до края осыпанную, не он нес невесту свою на руках, а его, побежденного и бессильного, тащила степью рукастая великанша — в топь, в черноту земли, Велесу под ребро! Вот и снова с земли его ухватила:

— Ну? Утерся? — и дальше поволокла.

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: