Причины и обстоятельства 3 глава




Узкий коридор заднего хода вывел его в просторный зал вестибюля. И сразу ощущение иного мира начало стираться. В вестибюле было довольно светло. Горели пышные светильники под потолком, да и через, как оказалось, затонированные стекла стрельчатых окон падал довольно‑таки яркий свет. Дорожкин даже разглядел за стеклом липы, ограду и ползущую по улице Бабеля маршрутку. В отходящих от вестибюля коридорах, также освещенных лампами и дневным светом, копошились уборщицы, отличаясь от таких же старателей в больнице только цветом халатов – здесь он был черным или темно‑синим. Дорожкин оглянулся, ожидая увидеть вахтера или дежурного, разглядел за стойкой у запертых изнутри тяжелой цепью парадных дверей старичка, подошел к нему, чтобы справиться о кабинете Неретина, и вздрогнул. Место вахтера занимал гипсовый бюст Ленина, наряженный в шапку‑ушанку, все тот же халат и почему‑то респиратор.

– Вы кого‑то ищете? – раздался за спиной уже знакомый голос.

Дорожкин вздрогнул, обернулся и увидел Дубицкаса. Старичок стоял в центре вестибюля, заложив руки за спину, и покачивался с носок на пятки, с носок на пятки. Как китайский болванчик. Только в отличие от китайского болванчика у него неподвижным было не туловище, а голова. На носу по‑прежнему торчали очки.

– Говорят, что помогает от остеохондроза, – объяснил Дубицкас. – Подумать только, где остеохондроз и где я… Впрочем, какое нам дело до болезней, если они не вредят молодости? Edite, bibite, post mortem nulla voluptas![18]

– Я не понял, Антонас Иозасович, – признался Дорожкин. – Не силен в латыни. Вы, кажется, упомянули смерть?

– Разве есть более достойный обсуждения предмет? – удивился Дубицкас. – Впрочем, вы находитесь не в том возрасте, чтобы уделять ему достаточно внимания, Евгений Константинович. И это правильно. Даже в это время и в этих стенах. Следует desipere in loco[19].

– Антонас Иозасович! – послышался почти трезвый голос Неретина. – Перестаньте мучить господина инспектора «Одами» Горация. Евгений Константинович мой гость. Прошу вас.

Георгий Георгиевич быстрым шагом подошел к Дорожкину, потряс его за руку, приложив ладонь к груди, поклонился Дубицкасу и повлек гостя за локоть по коридору. Нет, он не был трезв, но был именно в том возбужденном и бодром состоянии, которое на некоторой стадии возлияния испытывает всякий алкоголик.

– Идемте, идемте, – торопил Неретин Дорожкина. – И повторяю, без церемоний. Не знаю, чем вы отличились, но в городе уже поговаривают о новом инспекторе. Лишь бы Дубицкас за нами не увязался. Нет, не думайте, я нисколько не сторонюсь Антонаса Иозасовича. Он отличный старикан. Да, занудлив, как и все старики, но безопасен. Конечно, если у вас нет аллергии на латынь. Вы ее почти не понимаете? Ну значит, аллергии нет. Старика можно понять, он думает на латыни. Не сказал бы, что это добавляет его мыслям стройности, но упорядочивает их несомненно. Я не слишком быстро иду? Понимаете, через полчаса я буду уже не слишком хорошим собеседником, так что надо торопиться, если вы действительно хотите что‑нибудь тут вынюхать. Или как это называется у вас в участке? Да идите, идите, не обращайте внимания. Такая, в сущности, ерунда.

Дорожкин уже почти бежал за Неретиным, но, когда разглядел, кто именно корячится с ведрами и швабрами, едва не споткнулся. Это не были согнувшиеся в пояс технички. Это были существа высотой в половину роста человека. У них были узкие лбы, длинные, вытянутые вдоль тяжелых челюстей уши, мясистые синеватые носы и покрытая оспинами желтоватая кожа. Все остальное туловище, на котором явно имелись и горбы, и животы‑шары, скрывала синяя ткань. Из‑под безбровых лбов на Дорожкина смотрели огромные глаза.

– Нет, не лягушки, – ответил на незаданный вопрос Неретин и остановился у высоких дверей с надписью «Директор Института общих проблем Неретин Г. Г.». – Просто… такие персонажи. Кстати, на всех окнах светозащитная пленка именно из‑за них. Не переносят солнечного света. Но зато трудятся на совесть. Ну да ладно…

Георгий Георгиевич выцарапал из кармана ключ, вставил его в отверстие, повернул и почти силой затащил Дорожкина в кабинет.

– Ну давайте же, давайте. – И добавил с судорожным смешком: – Nunc est bibendum[20].

Дорожкин сунул руку в сумку, извлек оттуда бутылку коньяка, Неретин мгновенно избавил ее от пробки и булькнул янтарного напитка в подхваченный с тяжелого старинного стола стаканчик. Опрокинул жидкость в горло и замер, блаженно жмурясь и поглаживая грудь. Еще не придя в себя после увиденного в коридоре, Дорожкин нервно огляделся.

Кабинет директора не был слишком узким, совпадая шириной с размерами одного громадного стрельчатого окна, но из‑за высоченного потолка казался пропастью, расщелиной в леднике или покрытой инеем скале, тем более что стены от потолка и до высоты Дорожкина были тщательно выбелены, а на полу сияла после недавней уборки белая мраморная плитка. По одной из стен кабинета и вдоль окна стояли длинным рядом мягкие стулья, у другой располагался тот самый стол, на котором гнездился так необходимый Неретину стаканчик. За столом стояли друг на друге три ящика с водочными бутылками, большая часть которых была уже пуста. Но следов беспробудного пьянства Дорожкин не заметил. Стол сиял почти девственной чистотой. Отделанная черным мрамором столешница несла на себе гранитный брусок с гнездами для пары утраченных перьевых ручек, нож для резки бумаги и пачку перфорированного картона, на котором лежали начатая буханка хлеба, солонка и пучок зеленого лука.

Неретин словно пришел в себя, с интересом уставился на коньячную этикетку и взглянул на Дорожкина с восхищением.

– Милый мой, да вы восприняли мои слова буквально, я бы довольствовался и среднего качества бренди, но это… это же настоящий Реми Мартин! Нет, это не в моих правилах, ну тут я не могу им следовать скрупулезно.

Неретин шагнул за стол, опустился в огромное кресло, спинка которого возвышалась над ним на метр, даже когда он стоял, загремел ящиками, извлек из недр стола еще один стаканчик, плеснул туда граммов тридцать напитка и бережно подвинул сосуд Дорожкину.

– Попробуйте и запомните этот вкус навсегда. Понимаете, у каждого человека должен быть внутри каталог идеальных образцов. Ну к примеру, самое солнечное утро, самый сладкий поцелуй, самое жадное лоно, самое теплое море, самое лучшее путешествие, самое полное счастье… Он может быть бесконечным, этот каталог, если только удовлетворяет главному принципу – все упомянутое в нем должно быть самым! Понимаете? Самым! А теперь представьте себе подобный же каталог, составленный на основе сравнения предпочтений всех людей, которые когда‑либо топтали сей мир? Причем предпочтений подлинных, настоящих, прочувствованных. Я вас уверяю, за вкусом этого напитка в нем будет зарезервировано самое почетное место.

Дорожкин кивнул, с максимально возможной почтительностью принял стаканчик, вдохнул действительно манящий аромат и выпил. Коньяк оказался очень хорошим. Он облизал горло и каплями нектара ушел внутрь.

– Не говорите ничего, – печально произнес Неретин. – Вы не прониклись тайной божественной жидкости. Конечно, молодость не порок, но в любом случае недостаток. О чем мы будем с вами беседовать? Что может удовлетворить ваше любопытство?

– Любопытство? – Дорожкин дождался кивка Неретина и сел напротив. – Простите, что я отрываю вас от каких‑то, наверное, важных дел, но… Вы знаете, слово «любопытство» представляется мне несколько легковесным. Я нахожусь в Кузьминске уже месяц с небольшим, но испытываю некоторые затруднения. Не материальные. Затруднения по поводу осмысления местного бытия. Уж простите за невольный пафос. Так что мне бы хотелось получить объяснения по многим вопросам. А любопытство… Любопытство применимо разве только к смыслу существования вашего института.

– Никакого смысла в его существовании нет, – быстро ответил Неретин. – Конечно, если не считать смыслом кров для созданий, которых вы видели в коридоре. Этих и подобных им. Опять же институтская библиотека. Она еще не оцифрована, поэтому тоже претендует на часть смысла. А в ней есть уникальные документы, возьмите хотя бы историю нашего городка. Да и крыша для вашего скромного слуги тоже зачтется, надеюсь, в качестве толики смысла существования этого заведения?

– То есть изучение общих проблем уже неактуально? – не понял Дорожкин.

– Голубчик, – удивился Неретин и булькнул еще напитка в стаканчик, – где вы видели слово «изучение»? На фасаде здания нет такого слова. Есть словосочетание – «Институт общих проблем», но нет даже намека на изучение.

– Но разве… – растерялся Дорожкин.

– Вы насчет такой категории, как «подразумевается»? – усмехнулся Неретин и опрокинул стаканчик в рот. – Да. Она имеет место. Или имела место. Категория «подразумевается» родственна категории «разум», а значит, изменчива и летуча.

– То есть, – нахмурился Дорожкин, – института как бы и нет?

– Как бы нет, а как бы есть. – Неретин откинулся в огромном кресле, растопырил пальцы, пытаясь ухватиться за широкие подлокотники. – Поймите, молодой человек. Я вовсе не хочу вас запутать. Но в нашей стране, а мы пока еще формально хотя бы находимся в нашей стране, существование некоторых учреждений определяется не наличием зданий, людей в их штате, результатов их деятельности, а наличием финансирования. Есть финансирование, значит, есть и учреждение. А нас пока что содержат. Как и весь город, впрочем.

– То есть это все синекура? – не понял Дорожкин. – Ну если институт не функционирует…

– Считайте как хотите, – усмехнулся, блестя глазами, Неретин. – В какой‑то степени весь этот городишко синекура. А я вам скажу вот что, наиболее действенным способом познания мира является наблюдение за ним. В этом направлении работа вверенного мне учреждения ведется непрерывно и качественно.

– Но раньше институт ведь занимался не только наблюдением за миром, – заметил Дорожкин, покосившись на ящики с бутылками. – Подскажите, в связи с чем он был перепрофилирован? Ведь создан‑то он был для изучения каких‑то особых свойств данной территории? Ну чтобы… как там рассказывал мне Вальдемар Адольфович… «использовать аномальные способности человеческого фактора на пользу народному хозяйству». Выходит, эта задача уже неактуальна?

– Не повторяйте лозунгов, – мрачно хмыкнул Неретин, наполняя очередной стаканчик. – Вы видели этих уборщиков в коридоре? Как вам этот человеческий фактор? Как их применить в народном хозяйстве? Или вы думаете, когда горит лес, следует задумываться о возможном использовании лесного пожара для целей зимнего отопительного сезона? Его надо тушить, деточка. Вы еще не видели ведьму на метле или в ступе? Увидите кое‑что похлеще. А теперь представьте себе, что подобных… – Неретин поморщился, постучал пальцами по столу, подбирая слово, – актов нарушения привычной картины мира можно набросать с тысячу, с десяток тысяч. И ни одно из них не сможет найти разумного объяснения в пределах постулатов академической науки. Я уж не говорю о самом существовании нашего городка. Прогуляйтесь, просто прогуляйтесь в любую сторону километров так на двадцать. Без Адольфыча, сами по себе. Прогуляйтесь, пока не упретесь.

– Нет, – покачал головой Дорожкин. – Так я запутаюсь еще больше. Стоит мне задать один вопрос, как я получаю повод задать их в два раза больше. А мне хочется ясности. Ясности здесь, а не в двадцати километрах отсюда.

– Помилуйте, Женя, – вытаращил глаза Неретин. – Зачем вам ясность? Готовой ясности не бывает. Не хотите топать, вовсе забудьте о ясности. Там, за туманом, огромная страна, которая прекрасно обходится без ясности. Вам платят деньги? Платят. Вам делают больно? Пока вроде нет. Что вам еще надо? Зачем винтику механизма, какой‑нибудь втулке знать, куда этот механизм ползет? Ей нужно только одно – смазка. И все.

– Тогда я так и не понял, зачем вы меня сюда позвали… – пробормотал Дорожкин. – Втулка, винтик… Я не то и не другое. И каждый человек не то и не другое. Даже если используется как втулка или винтик.

– Или как снаряд, как мина, как нож, как гравий, что смешивается с бетоном, – расхохотался и размазал по щеке слюну Неретин. – Да, это мерзко, но это так. Так было, и так будет. По крайней мере, в обозримом будущем. Плюньте. У вас проблемы с осмыслением действительности? Бред. У вас проблемы с терпением. Наблюдайте, и все встанет на свои места. И не торопитесь. Принимайте все как есть. Я понимаю, что осознание бытия коррелирует с уровнем его непереносимости, но уверяю вас, то, что приходится испытывать большинству наших с вами соотечественников, имеет к непереносимости гораздо более прямое отношение. Смотрите и фиксируйте.

– Вы хотите сказать, что все‑все, что я вижу, именно так и выглядит? – не понял Дорожкин. – Что вся эта иррациональность, вся эта нечисть, все это есть на самом деле?

– Эта нечисть, – Неретин икнул, выплеснув в горло остатки коньяка, – сейчас моет в коридоре института пол. Бродит по коридорам второго этажа. Спит на балках перекрытий. Выбирается по ночам в город, в лес. Охотится, ест, пьет, размножается, испражняется. Вот это и есть реальность. Не нужно ее осмысливать и тем более оценивать. Ее нужно учитывать. Et cetera, дорогой, et cetera. И вот еще один мой вам совет. Раз уж вы решили док…к…копаться до к…корней, ищите того, кто оплачивает музыку. Ищите того, кто платит. Понятно? Того, кто платит…

– Промзона? – предположил Дорожкин, хотя глаза Неретина стремительно стекленели. – Предприятие «Кузьминский родник»?

– Нет, – почти захрипел от хохота Неретин. – Нет никакой промзоны. Нет. Вы только Адольфычу об этом не скажите, а то ведь и вас не будет…

Неретин хотел еще что‑то сказать, но прикусил язык и плюхнулся щекой о мраморную столешницу.

«Точно рассадил скулу», – мрачно подумал Дорожкин.

– Эй… – В дверной щели показался нос Дубицкаса. – Молодой человек, вам лучше всего отправиться восвояси.

– Да, конечно. – Дорожкин вышел в коридор. Фигурки уродцев исчезли. Над головой что‑то поскрипывало, словно этажом выше неторопливо прогуливался великан.

– Теперь до завтрашнего утра, – вздохнул Дубицкас. – Георгий Георгиевич в последние годы стал несколько… впечатлительным.

– Зачем он это делает с собой? – не понял Дорожкин и быстро перебрал в голове все известные ему фразы на латыни. – Или это все входит в процесс познания? Per aspera ad astra?[21]

– Делает с собой? – округлил глаза старичок. – Он предохраняет вас от себя. Вы видели его трезвым? Не рекомендую. Раньше надо было приходить к нему, раньше. Много лет назад. Много. Tarde venientibus ossa.

Дубицкас развернулся и засеменил куда‑то в глубину здания, бормоча одно и то же: «Tarde venientibus ossa. Tarde venientibus ossa. Tarde venientibus ossa».

Дорожкин постоял полминуты в опустевшем коридоре и поплелся обратно в сторону вестибюля. Там он остановился, пошарил глазами по стенам и подошел к стендам, на которых были укреплены уже пожелтевшие от времени фотографии. В ряду незнакомых лиц Дорожкин обнаружил фото точно такого же, каким он был и теперь, Вальдемара Адольфовича Простака с пометкой «начальник полевой лаборатории института», стоявшего возле открытого газика, рядом – портрет мордастого, уверенного в себе мужчины с подписью «директор института Перов С. И.» и далее в ряду – более молодого и подтянутого Неретина Георгия Георгиевича, числящегося «научным руководителем института», и портрет Дубицкаса Антонаса Иозасовича, еще чьи‑то портреты и фотографии. Напечатанные на слепой машинке, да и почти выцветшие буквы под фотографиями были едва различимы, но Дорожкин приподнялся на носках и все‑таки разглядел. Под фотопортретом Дубицкаса, как и под многими другими, значилась не только дата рождения, но и дата смерти. Дорожкин отпрянул от стенда и кинулся вон из здания.

 

Глава 13

Заповедник

 

Фильм «Хищники» оказался весьма уступающим оригиналу тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года. Вариации «Кровавого спорта»[22]в инопланетных джунглях навевали скуку, даже с учетом того, что образ русича продемонстрировал – заокеанских кинопроизводителей питают не только штампы, но мифы. Единственное, что показалось Дорожкину симпатичным, так это целеустремленность главного героя. Дорожкин и сам бы с удовольствием демонстрировал целеустремленность, если бы у него за спиной стояла надежная компания приятелей в составе кинорежиссера с внятным сценарным планом, нескольких дублеров и приличного инструктора по восточным единоборствам. Конечно, не помешал бы и отдельный вагончик, и симпатичная девчонка в качестве массажистки. Впрочем, ничто из перечисленного не отменяло необходимости отснять каждую сцену по нескольку раз. Дорожкин был нисколько не уверен в собственных доблестях.

Пятисотместный зал так и не наполнился. Дорожкин насчитал в полумраке с полсотни голов, но, когда после финальных титров зажегся свет, обнаружил, что все зрители, кроме него, остались на местах. Кто‑то из них дремал, кто‑то негромко переговаривался с соседями, кто‑то продолжал смотреть на белое полотнище экрана.

Дорожкин вышел из кинотеатра, разглядел у центрального входа в больницу «вольво» Адольфыча и переминающегося возле машины Павлика, оседлал велосипед и покатил вдоль речки по Яблоневой улице. Дело шло к ужину, но думать о еде Дорожкин не мог. Он не мог думать вообще ни о чем. Попытки сформировать в голове хотя бы какую‑нибудь внятную мысль размазывались в кашу через секунду. Справа от него промелькнул дом с тремя его окнами на пятом этаже. Дорожкин было подумал, что так и не познакомился с соседями, да и не сталкивался с ними еще ни разу, но и эта мысль канула куда‑то в бездну.

Он остановился у входа на стадион. Обнаружил у ограды велосипед Ромашкина, оставил рядом свой и побрел к дверям под плакатом, изображающим взлетевшую над волнами русалку. Внутри пахло хлоркой и сыростью. Дорожкин заплатил в кассе сто рублей, получил резиновую шапочку, плавки с пластиковой блямбой на поясе, открыл с помощью этой блямбы ячейку в раздевалке, сложил туда одежду, показал нахохлившейся врачихе на еще одном входе подошвы и пальцы ног и через минуту стоял под горячим душем. Идти к бассейну, в котором слышались вопли детворы и визг девчонок, не хотелось. Хотелось стоять под струями горячей воды и растворяться в них, растворяться и растворяться. Но Дорожкин стиснул зубы, закрутил вентили и пошлепал к свету.

Вода была той самой температуры, на которую Дорожкин и рассчитывал. Холодной в первое мгновение и почти неощущаемой потом.

– Дорожкин! – раздался довольный вопль Ромашкина. – Ты в шапочке? А я нет. Я лысый. Лысым можно и без шапочки.

Ромашкин брызнул Дорожкину в лицо, расхохотался и, бравируя накачанными плечами, двинулся брассом к противоположному краю бассейна, у которого хихикали с полдюжины пухлых старшекурсниц ремеслухи. Невдалеке от них инструктор в плавках и почему‑то толстовке руководил стоявшими по грудь в воде объемистыми горожанками, заставляя их крутить бедрами и махать руками, а в дальнем углу визжала ребятня, скатываясь в воду с причудливой пластиковой горки.

– Все в порядке, – прошептал Дорожкин. – В конце концов, это ведь не лепрозорий какой‑нибудь? Просто такое место. Лукоморье. Кузьминское Лукоморье, правда, без моря, зато с озером и даже с бассейном. Со временем дуб срубили, море высохло, цепь заложили. Ну что там еще сделали? Русалку запустили в Малую Сестру. А кот спился. Или перекинулся в Ромашкина. И все.

Дорожкин закрыл глаза, оттолкнулся от бортика и легко, размашисто, как умел с детства, поплыл саженками или, если объяснять деревенским мальчишкам, презрительно сплевывая подсолнечную шелуху, кролем вдоль поплавков. Двадцать пять метров. Двадцать пять метров туда, перевернуться, оттолкнуться ногами, двадцать пять метров обратно. Двадцать пять метров туда, двадцать пять метров обратно. Сквозь прищуренные глаза помаргивали расплывающиеся люминесцентные лампы. По борту бассейна двигались чьи‑то ноги. При каждой смене рук вода окатывала лицо, затем следовал короткий вдох, и снова мелькали в глазах то лампы, то уже пустой борт бассейна. Постепенно Дорожкин сбился со счета. Потом он сбился с ламп и борта и уже не мог определить, что мелькает у него перед глазами. Потом устали ноги, и он продолжал волочить их за собой почти недвижимыми. Потом руки перестали вытаскиваться из воды и плечи наполнились тягучей болью, но Дорожкин продолжал бы плыть, пока не утонул, если бы не уперся головой в твердую ладонь и грубый голос все той же врачихи не объявил ему:

– Все, молодой человек, завтра приходи. А то скоро от твоих стараний вода закипит.

Он даже не смог подняться на борт бассейна. С трудом, по‑собачьи, доплыл до трапа, выбрался наверх и пришел в себя уже бредущим в обнимку с велосипедом по Озерной улице к дому. Фим Фимыч помог ему расправиться с тяжелой дверью, ринулся было к стойке за заветным термосом, но Дорожкин помотал головой, прислонил велосипед к стене и загремел дверью лифта. Затем соединил одну решетку, другую, кивнул отдающему ему честь консьержу и поехал к небу с остановкой на пятом этаже.

 

Утром Дорожкин проснулся рано. С интересом понял, что ни руки, ни ноги, сделавшись горячими и как будто тряпичными, его не слушаются. Открыл глаза, повернул голову и подумал, что представить на соседней подушке лицо Машки еще может, но уже не хочет, а лицо Маргариты хочет…

– Но не дай бог, – буркнул вслух Дорожкин и сполз с кровати на пол. Именно так, ползком, стискивая зубы, он добрался до беговой дорожки, поднялся, цепляясь за рулевую колонку, щелкнул клавишей и понемногу, медленно, начал переставлять ноги. Сердце зашлось в обиженном стуке, колени и плечи заломило стынущей болью, но Дорожкин продолжал медленно переставлять ноги, пока они не стали подчиняться ему снова.

– Дурак я, конечно, – резюмировал Дорожкин вчерашний заплыв, когда стоял в душевой кабинке. – Ну и пусть. Главное, по делу не сглупить.

О каком деле он говорил, Дорожкин пока еще не знал, хотя был уверен, что может сглупить по любому делу. Тело все еще продолжало ныть, но способность к мыслительной деятельности, кажется, начала возвращаться.

– Суббота, – вдруг сообразил Дорожкин и начал одеваться.

Кофе в «Зюйд‑осте» действительно был весьма приличным. Не восхитительным, а очень приличным. Как раз такой и нужен был Дорожкину. Машка как‑то сказала ему, что восхитительный секс – это очень хорошо, но чаще всего достаточно просто хорошего. А порой и мимолетного перепихона выше крыши.

– Врала, конечно, – пробормотал Дорожкин, глотая густой горячий напиток. – Во всех трех вариантах врала.

В кафе было полно детишек, чему способствовал его ассортимент. Кроме кофе, дорогого коньяка и какой‑то расфасованной в пластик ерунды на витрине имелось не меньше сотни сортов мороженого. Худощавый мороженщик с бейджиком «Гарик» прыгал вдоль повизгивающей очереди со стальным дозатором и умудрялся каждому маленькому покупателю зачитывать какой‑то новый, особенный стишок.

– Всего сто стишков, – зевнула стройная, ослепительная брюнетка‑барменша, как прочитал Дорожкин на ее карточке, Нонна. – Сколько сортов мороженого, столько и стишков. Ну и имя можно вставлять в каждый. Гарик жжет. Детишкам нравится. По субботам и по воскресеньям у нас всегда тут детвора. Хотите попробовать?

– Меня Евгений зовут, – ответил Дорожкин, расплачиваясь. – Рифмы подходящей к нему нет. Зачем мучить Гарика?

– Почему же? – не поняла Нонна. – Евгений – гений.

– Нет, – не согласился Дорожкин. – Тогда уж «Евгений – не гений».

Он вышел на улицу, вдохнул запах леса и луга, который не покидал улиц Кузьминска, если ветер не дул со стороны теплиц, согнал с велосипеда оседлавших его сорванцов и покатил по Октябрьской. Мимо сырых домов с потемневшими от дождей каменными рожами на стенах, мимо почты, здания администрации, «Торговых рядов», «Дома быта», участка, шашлычной и велосипедной мастерской, мимо длинной одноэтажной ткацкой фабрики и пилорамы, от которой пахло свежеубитым деревом, пока не завидел перекресток, на котором сходились улицы Конармии и Бабеля, теплицы и угол кладбища. На одной стороне перекрестка стояла церковь, а на другой на бетонном постаменте машинка. Точно такая же, как и на фотографии в институте, на которой рядом с ней расположился Адольфыч. Дорожкин спешился и подошел к постаменту. На бронзовой плите была вырезана надпись: «ГАЗ‑67Б», а ниже добавлено «На этом автомобиле водителем Простаком В. А. в пятницу 13 октября 1950 года был открыт город Кузьминск».

Дорожкин перечитал надпись еще раз и еще раз, отошел в сторону, разглядывая не единожды перекрашенную машинку, и недоуменно почесал затылок. По всему выходило, что если на фотографии в институте был тот же самый газик и Простак В. А. совпадал с нынешним мэром Кузьминска, то за прошедшие шестьдесят лет последний нисколько не изменился? И что значило: «Был открыт город Кузьминск»? Или то самое и значило?

– Ну и что? – пробормотал Дорожкин.

Действительно, стоило ли зря ломать голову? Или удивительная сохранность Адольфыча была самой большой загадкой Кузьминска?

Дорожкин козырнул антикварному автомобильчику, развернулся и пошел через дорогу. Поодаль высились кладбищенские ворота, возле которых толпились те самые горожанки с авоськами, которых Дорожкин ежеутренне наблюдал из окна своего кабинета. Слева стояла церковь. Массивный, беленый четверик накрывал восьмерик, над ним щетинился деревянной осиновой плиткой шатер, а уж его венчала медная луковица с крестом. Территорию храма окружала низкая кирпичная ограда. За скромными воротцами притулился бревенчатый ларек с набором крестиков, икон, лампадок и свечей, тут же спала у дощатой будки дворняга.

Дорожкин пошел к церкви и, еще не доходя до ее дверей, вдруг услышал музыку. Чудесным образом такты мелодии оживляли и церковную ограду, и саму церковь, и даже серое небо над головой. Знакомый волшебный голос задорно и глубоко пел, выговаривал столь же знакомые слова. Странно его было услышать именно здесь. Едва ли не столь же странно, как слышать, видеть и пытаться понять все прочее, что происходило с Дорожкиным в маленьком подмосковном городишке.

 

Allez, venez, Milord!

Vous asseoir a ma table,

Il fait si froid, dehors,

Ici c'est confortable.

Laissez‑vous faire, Milord,

Et prenez bien vos aises,

 

Vos peines sur mon сoeur

Et vos pieds sur une chaise.

Je vous connais, Milord,

Vous ne m'avez jamais vue.

Je ne suis qu'une fille du port,

Une ombre de la rue…[23]

 

Легкая мелодия мешалась с печальными паузами и медленным речитативом, чтобы вновь с французским прононсом окатить задором маленького гениального существа. У дверей музыка стала громче, Дорожкин потянул на себя створку, и музыка, только что гулявшая под сводами церквушки, утихла.

– Здравствуйте, – сказал Дорожкин священнику, который сидел в центре зала на скамье. Рядом стоял старенький проигрыватель.

– Здоровы будете, коли не шутите, – кивнул священник, снимая с винила звукосниматель и расправляя полу рясы.

– Не торгуете в храме?

Дорожкин вдохнул запах ладана, окинул взглядом резной иконостас, киоты, покрытые цветастыми фресками колонны и своды, поднял взгляд к тяжелой люстре. Сквозь окна в куполе церкви падали лучи света, но их было мало, и огонь одиноких свечей на массивных многоярусных подсвечниках не терялся.

– А вы купить что хотите? – прищурился священник, поглаживая короткую, но окладистую светлую бороду.

– Нет, – пожал плечами Дорожкин.

– А что тогда спрашиваете? – Взгляд у священника был усталым, глаза покрасневшими. – Я же не спрашиваю вас, отчего вы у входа не перекрестились?

– А я отвечу, – остановился у одной из икон Дорожкин. – Не хочу.

– Почему? – не понял священник. – Вы не христианин?

– Христианин, скорее всего, – задумался Дорожкин. – А по крещению, так православный. Но не хочу. Клясться не хочу. А для меня крестное знамение как клятва. Зачем?

– Клятва? – задумался священник. – Это вас гордыня корежит. Какая уж тут клятва? Почитание Господа Бога. Изображая крест на теле своем, показываем мы, что принадлежим Спасителю и служим Ему. Хотя да… Клятва. Зарок. Наверное…

Священник покачал головой, затем кивнул, словно спорил и одновременно соглашался сам с собой, поднял звукосниматель, с шорохом опустил его на грампластинку и, прикрыв глаза, негромко запустил под своды церкви все ту же песню.

– Музыку слушаете, – пробормотал Дорожкин. – Странно как‑то. Я думал, что в церкви должна идти служба.

– Она и идет, – не открывая глаз, кивнул священник. – Но я ночью служу. Почти всегда только ночью. Всенощную.

– Почему так? – не понял Дорожкин. – Разве всенощную не накануне воскресных дней служат? Ну или праздников?

– У нас так, – почти безразлично произнес священник, покачивая головой в такт мелодии. – Прихожане мои приходят ко мне ночью, поэтому служу я ночью.

– А днем слушаете Эдит Пиаф? – улыбнулся Дорожкин. – Почему?

– Слушается, и слушаю, – ответил священник. – Такой талант только от Бога мог быть. И женщина эта пронесла свой талант через свою жизнь в муках и трудах, претерпела многое, но не зарыла его в землю, донесла до ушей и сердец. Голос ее от Бога, так почему ему не звучать в церкви?

– И не поспоришь… – едва слышно прошептал Дорожкин и подошел к иконостасу. Вырезанные с удивительным мастерством виноградные гроздья и листья оплетали каждую деталь деревянного шедевра. Дорожкин даже протянул руку, чтобы убедиться, что это не литье из золоченого пластика.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: