Когда от нас ушли коммунисты




 

Надежда

 

…и показали ему Чорную дорогу на Белое небо. Пошёл он на Небо, и перешла ему дорогу Белая кошка, но всё равно не дошёл он, конечно, никуда, устал и заснул прямо посреди дороги.

И проходя по своим делам, наступили на него копытом конь Белый, конь Рыжий, конь Чорный и конь Бледный. Не со зла наступили – думали, просто так тряпка валяется на дороге.

Настала ночь, и небо стало Чорным, а потом вышла луна, и дорога стала Белой.

Пришёл Оле‑лукойе и раскрыл над ним сначала Чорный зонтик, а потом Разноцветный, а потом опять Чорный, а потом опять Разноцветный, и так до самого утра.

И проснулся человек в Коричневом доме с Чорным потолком и с видом на Огонь Вечный. А вокруг Огня Вечного сидят снегирь Алый, синица Жёлтая и Зелёный попугай – молчат. И лица у них хуже, чем у людей.

Посмотрел на себя человек: левая нога у него из яспи‑са, а правая из смарагда; левая рука у него Чорная, а правая – Красная. А Зубы у него Зелёные.

И живёт с тех пор этот человек в Коричневом доме с Чорным потолком, и каждую ночь он идёт к непослушным детям и пугает их Красной Рукой или Зелёными Зубами. Тех, которые совсем не боятся, душит Чорной Простынёй и съедает – но не для удовольствия, а потому что так надо.

Потом возвращается в свой Коричневый дом, достаёт из‑под матраса надежду в поплиновом платье, надувает её велосипедным насосом и засыпает, уткнувшись носом в Розовые цветочки на её Голубенькой спине. Уборщица в Синем халате придёт только в семь часов.

Так и проводит он свою Смерть.

 

Иногда ещё он мечтает устроиться Клоуном в Макдональдс на Тверской – к детям, но там всё на двести лет вперёд уже занято.

 

Городки

 

Отправил однажды Царь Ленина в село Шушенское, чтобы он там над жизнью своей задумался.

Скучно было Ленину в селе Шушенском.

Сначала он стал крестьян агитировать, чтобы они картошку в огороде назло Царю не сажали, а те послушают, головами покивают, да и пойдут огороды копать. Темнота, одно слово.

Книжки, которые Ленин с собой привёз, он мало того что по три раза прочитал, так ещё все до единой сам и написал.

Рояль ему царь не позволил с собой взять, потому что сам Ленин умел только чижик‑пыжик одним пальцем играть, а пианиста, его‑то за что в Сибирь? Пианистам, им про жизнь свою думать не нужно, а то они сразу играть разучатся.

Ходил Ленин, бродил из угла в угол. Книжки новые писать комары не дают. Хотел он уже запить со скуки, даже самогону у крестьян накупил, но тут как раз приехали к нему в гости Сталин с Троцким. Они тогда друзья ещё были.

Обрадовался Ленин, накормил их хлебными чернильницами, хотя у него и нормальных было пруд‑пруди, и напоил молоком, которым царю анонимки писал.

Поговорили они про дела, про знакомых, а потом Ленин и говорит: «Пойдемте, дгузья, в гогодки игать».

«Это что – пальки кидать?» – пошутил Сталин. Он уже тогда грубый был.

Стали они в городки играть, только ничего у них не выходит. Никак они в фигуру попасть не могут, хоть лопни.

Тогда Ленин предложил кидать кто дальше.

Кинул Сталин палку – убил курицу во дворе у попадьи. Притащил её за ноги: «Вах!» – говорит и усы поглаживает.

Кинул Троцкий палку – набил шишку свинье во дворе у старосты. «Зачем таки свинья? – кричит. – Зачем не курочка?»

Тут и Ленин закрутился, развернулся да ка‑ак кинет! Улетела палка в чёрный лес. Три часа её там искали, потому что Ленин очень хотел эту палку для музея сохранить, будто бы он с ней по грибы ходил. Искали‑искали, в грязи все перемазались с ног до головы, потом махнули рукой и домой пошли, самогон допивать.

Вдруг слышат – топочет кто‑то сзади. Оглядываются – батюшки‑светы, а там лягушка пудов на шесть. Палку в зубах держит и на Ленина так преданно‑преданно смотрит глазами своими выпученными.

Обрадовался Ленин, забрал у лягушки палку, и пошли они дальше. Только слышат – лягушка за ними по пыли шлёпает. Хотел было Ленин её палкой треснуть, но передумал – больно уж у нее зубы были страшные. Так до самого дома и дошлёпали.

Да. А утром Сталин с Троцким стали в путь собираться. Сталин – в Туруханск, он вообще‑то к Ленину по пути заехал, его царь тоже в ссылку отправил. Троцкий как на себя с утра в зеркало посмотрел, так решил начать новую жизнь. «Поеду, – говорит, – выучусь таки на гинеколога, как папаша завещал. Буду по темной Руси аборты распространять».

А Ленин так и остался жить с лягушкой. Она сидела в углу и преданно дышала. В первый же день она съела всех комаров в селе Шушенском, и тогда Ленин стал писать роман «Что делать?». Напишет страничку и лягушке прочитает. А та слушает и головой кивает. Комара проглотит и дальше слушает. Хорошо они зажили.

 

Тут и Пасха наступила.

Разговелся Царь утречком, яичком от Фаберже закусил и спрашивает главного полицмейстера, как, мол, там Ленин? Угомонился?

«Угомонился, батюшка, – отвечает полицмейстер. – Лягушку себе завел учёную».

«Лягушка – это ничего, – говорит Царь. – Лягушка – это вам не крокодил. Ну что ж, Христос воскресе, отпустите‑ка вы Ленина на все четыре стороны. Пускай заведёт себе шарманку, да и бродит по Руси со своей лягушкой. Может, кто копеечку и подаст».

И ещё рюмочку выпил.

Вот так и стал Ленин бродить по Руси с шарманкой и лягушкой. Только зря полицмейстер подумал, что он угомонился.

Придет, бывало, Ленин на фабрику в понедельник, станет у проходной и шарманку крутит. Та играет «Боже, царя храни», а Ленин другое тянет: «Почему рабочему с утра похмелиться не на что, а у фабриканта Смирнова – водки сто миллионов бутылок?»

И рабочие, которые собрались на дивную лягушку поглазеть, тут же задумаются. И в самом деле – почему? Почему не наоборот? Очень это рабочим обидно.

Донесли это дело Царю. Тот рассердился, даже студень у него на вилке задрожал: «Гнать! – кричит. – Гнать его в три шеи из России! Пускай французам свои песни поёт».

Отвёл тогда главный полицмейстер Ленина с лягушкой на границу, перекрестил его три раза и сказал: «Ну, ступай с Богом, пропащая твоя душа».

Стал Ленин жить за границей. Скоро к нему опять приехал Сталин. Его из Туруханска выгнали за то, что он ко всем женщинам приставал, жениться обещал.

Потом и Троцкий приехал. Его тоже выгнали. Он сделал какой‑то гимназистке аборт, а она, как показало вскрытие, была даже не беременная.

Сидели они как‑то втроем в Лондоне. Сыро, скучно, по‑английски ничего не понятно. Придумали тогда съезд собрать – поговорить о том, о сем, посмотреть, у кого женщины лучше… Разослали всем телеграммы, стали ответа ждать.

Скоро стали приходить ответы целыми мешками. Отозвались все – большевики, меньшевики, бундовцы, эсеры…

Отказали только одному – какому‑то художнику Шиккльгруберу из Мюнхена. «Знаю я этого Шиккльгру‑бера, – стал кричать Троцкий. – У меня сосед был Шиккльгрубер. Так он у меня насос у велосипеда украл».

Так и не позвали его. А остальные стали срочно готовиться к съезду.

Ленин тут же побежал на почтамт давать телеграмму Инессе Арманд. А на следующий день приходит ему из Парижа ответ: «Арманд выбыла философом».

Может быть, это консьержка в отеле что‑то напутала, но Ленин потом уже, после революции, наловил разных философов полную баржу и отправил в море без руля и парусов.

Пришел Ленин домой, сидит, переживает. Не ест, не пьёт, только из бороды волоски выдергивает и внимательно рассматривает. «Это же надо, – думает, – так перед всеми марксистами опозориться».

Как вдруг лягушка говорит человечьим голосом: «Не горюй, Ленин!»

Тот чуть со стула не упал. «Вот это да, – думает. – Вот вам и материализм с эмпириокритицизмом!»

А лягушка пока дальше разговаривает: «Ты вот чего, Ленин. Иди завтра на съезд как ни в чём не бывало. А как услышишь гром да стук, скажи – это, мол, моя лягушонка в коробчонке скачет. А за это можно я вас Ильичом звать стану?»

«Отчего же, – говорит Ленин (он уже очухался слегка), – Ильич тоже очень даже неплохо».

На том и порешили.

 

Пришёл Ленин на следующий день на съезд, а там марксисты женщин навели – не продохнуть. Худых, толстых, страшных и не очень. Троцкий привел брюнетку с извилистым носом. Посмотришь на нее – и сразу видно, что в постели очень хороша, если помолчит пять минут. А Сталин – нет, Сталин блондинку где‑то нашёл, настоящую.

Один Ленин обе руки в жилетные карманы засунул и хитро улыбается. Марксисты над ним смеются, пальцем показывают, а он хоть бы что.

Начали съезд. Повестку дня какую‑то придумали, хотели даже за что‑нибудь проголосовать для смеху, как вдруг раздается страшный грохот. Стенка трещит, марксисты с мест повскакивали: «Что? Что такое?» – кричат.

А Ленин им с улыбочкой: «Да это моя лягушонка в ко‑гобчонке скачет».

Тут стенка рухнула, и заезжает прямо в съезд броневик. Еле успели Плеханова с бабой из‑под колёс вытащить. И такая установилась тишина на съезде, что стало слышно, как у какого‑то бундовца в животе маца бурчит.

Тогда у броневика со страшным скрипом отвинчивается люк, и вылезает оттуда девица. Ничего себе девица, справная, только лицом очень на лягушку похожа, и глаза выпученные во все стороны поворачиваются. «А вот и я, Ильич», – говорит.

Марксисты, которые ещё сидели, все со стульев упали, которые стояли – те пополам согнулись, а Ленин залез под президиум и быстро‑быстро крестится, хотя неверующий.

Хорошо хоть Сталин вмешался. У него на Ленина свои виды были. Так что он достал ножик из‑за пазухи и стал ногти подравнивать, а сам ласково так на марксистов смотрит.

Те тут же с полу поднялись, Ленин вылез из‑под президиума и притворился, будто он там тезисы искал. «Ну что же, – говорит, – дгузья, вот пгибыл к нам товагищ. Какие будут пгедложения?»

Только все как на девицу посмотрят, так всякие предложения у них пропадают.

«Дэвушка, – говорит, наконец, Сталин, – ты партый‑ная?»

«Не‑ет», – отвечает девица и хочет глаза потупить. Только они у нее не тупятся никак.

«Как? – начинают кричать марксисты. – А вдруг она царской охранкой подосланная?»

«Тише, дгузья, – говорит Ленин. – А мы её сейчас в пагтию пгимем и запишем как делегата от села Шушенское»

Достал Троцкий из портфеля бланк и стал на девицу анкету заполнять.

«Имя?» – спрашивает.

«Надюша, – отвечает девица. – Меня так папа звал».

«А папу вашего как звали?» – спрашивает Троцкий.

«Да ну вас!» – зарделась девица.

«Не надо, не надо про папу», – вмешался Ленин.

«Константын, – говорит Сталин. – Харошее имя. Кназь у нас такой бил»

«А фамилию какую писать будем?» – опять интересуется Троцкий.

«Комаговская, – отвечает Ленин. – Комагов она очень хогошо жгёт!»

Все марксисты с испугом посмотрели на девицу. А та ничего, стоит, глазами лупает, хоть бы ей что.

«Почему Комаровская? – начинает тут кричать Троцкий. – У меня сосед был Комаровский, так он мне, таки, три рубля и не отдал!»

«Ну, тогда пусть будет Кгупская, – говорит Ленин. – Кгупу пегловую она тоже здогово жгёт, не напасешься».

– Крупская… Крупская… – задумчиво говорит Троцкий. – Ну ладно, пусть будет Крупская.

Вот так и приняли в партию большевиков Надежду Константиновну Крупскую и сразу же записали Ленину в супруги, для воспитания в марксистском духе.

 

И стал Ленин с ней жить по‑прежнему, как раньше с лягушкой жил, только хуже.

Страничку напишет – и ей прочитает. А та в кровати ворочается, пружинами скрипит: «Вы бы поберегли себя, Ильич. Все пишете и пишете».

Ленин только голову в плечи вжимает. «Надо революцию поскорее делать, – думает. – Лучше сразу мировую. Я тогда к Розе Люксембург убегу. Или к Кларе Цеткин» Повернется украдкой – а Крупская уже рукой машет.

И снова Ленин хватает какую‑то бумажку и пишет, пишет, пишет…

Всю ночь горит окошко в его квартире. Только под утро Ленин засыпает прямо за столом и всё бормочет: «Геволюция… геволюция…»

Вот такие городки.

 

Язык

 

У Ленина был очень длинный язык.

Например, он запросто мог облизать им свой левый глаз. А правый – не мог. От этого он у него всегда гноился и был хитро прищуренный.

Однажды Ленин страшно удивил ходоков, вылизав за три минуты полный туесок красной икры. Ходоки, конечно, раззвонили бы об этом на всю Россию, но хорошо, что Дзержинский вызвался их проводить до ворот Спасской башни, да и расстрелял по дороге.

Подул он в дуло маузера, вздохнул тяжко, да и пошёл, нехорошо кашляя, на квартиру. А шинелька на ветру развевается…

Своим языком Ленин доводил Надежду Константиновну Крупскую до полного исступления.

Сядут они, бывало, чай пить. Надежда Константиновна только блюдечко себе нальёт и мизинчик оттопырит, а тут Ленин хвать языком кусок рафинада прямо из сахарницы! Надежда Константиновна тут же поперхнётся, юбку зелёную чаем обольет и смотрит укоризненно. А Ленин – хоть бы хны, оба больших пальца в подмышки засунет, и лицо специально еврейское сделает. Попробуй ему слово скажи. Он в ответ – десять. Чистый Карл Маркс, даже хуже.

А однажды из‑за этого языка случилось с эсеркой Фанни Каплан несчастье.

Ленин как раз говорил речь на Путиловском заводе, а тут ему муха на плечо села. Ленин как кепкой махал, так даже головы не повернул – слизнул муху и дальше про продразвёрстку картавит. Никто, кроме Фанни Каплан, даже и не заметил ничего. А она как это увидела, так ей тут же что‑то свое, женское, пригрезилось. Растолкала она кое‑как слесарей и ушла тошнить возле забора.

Три месяца её после этого тошнило беспрерывно, и наконец‑то додумалась она пойти к доктору. А доктор на очки подышал и говорит, мол, поздравляю вас, голубушка. Ну, женщины, они хорошо знают, с чем их все любят поздравлять. «Как! – кричит Каплан. – Не может быть! Да я бы с удовольствием, но точно знаю, что не может!»

А доктор смотрит и головой понимающе кивает. Докторов, их попробуй удиви. Они не таких видали.

Но, в общем, так или иначе, всё равно уже поздно что‑то предпринимать.

Ну, делать нечего, посидела Каплан у себя на чердаке, кутаясь в пальтишко, а потом проснулась однажды ночью, а на груди у ней сидит крыса и губы ей ласково облизывает.

У Каплан тут же всю тошноту как рукой сняло. Встала она с кровати, подошла чугунным шагом к столу и написала Ленину письмо. Так, мол, и так, по поводу крупного теоретика Каутского, Вы очень погорячились, когда назвали его проституткой. Кроме того, я от Вас беременна. С уважением, Фанни Каплан.

 

Заклеила она это письмо в самодельный конверт и бросила в ящик. Вернулась домой и стала сидеть неподвижно. Когда женщина так сидит, то лучше не надо. Лучше уж как‑нибудь отхлестать по щекам министра продовольствия Цурюпу, который вечно в голодном обмороке валяется, и уговорить его дать этой женщине усиленный паек. И молиться, потому что все равно не поможет.

Только Ленин этого письма так и не получил. Оно попало к Сталину, который как раз к нему в секретари напросился. Он сидел себе в приемной, пел грустные грузинские песни про ласточку и носил Ленину в кабинет пустой чай, без сахара, но подозрительно чем‑то вонючий. И Ленин, который и раньше не очень‑то был молодец, от этого чаю совсем сбрендил.

Выскочит, бывало, среди ночи на улицу, наловит беспризорников на калач с маком, приведет в Кремль, пыльную елку из чулана вытащит и давай вокруг неё плясать!

Беспризорникам неудобно, им покурить хочется, а Ленин натащит грязных тарелок из кремлевской столовой и устраивает соревнование, кто их быстрей оближет досуха.

А Сталин это письмо пустил на самокрутки. Вообще‑то, больше всего он любил курить папиросы «Герцеговина Флор», но у него тогда на них денег не хватало. Он поэтому в секретари‑то и подался, думал, наворовать чего‑нибудь получится. Но у Ленина что наворуешь? От пайка он отказался, а то, что ходоки носили, он тут же и лопал, даже ложку сроду не попросит.

Ну, вы‑то, конечно, знаете, что там дальше Фанни Каплан учудила по этому поводу.

А я не знаю. Знаю только, что однажды к ней на чердак пришли семь матросов и ударили её рукояткой маузера по лицу. Нет‑нет, они её даже насиловать не стали. Что, вы думаете, матросу изнасиловать больше некого?

А Ленин умер вскоре. И никто не знает, от чего он умер на самом деле.

Сам академик Боткин его резал, но только руками развел. Гвозди бы делать из этих людей, сказал.

Я и правда не знаю, от чего умер Ленин.

Царствие ему небесное.

 

Ботинки

 

Мой дедушка был первоцелинник.

Даже хуже того – когда мой дедушка уже был первоцелинник, тогда ещё и целины никакой не было.

Жил он тогда в землянке посреди пустой степи. Сидел целый день на камушке, курил самосад и дым в жёлтые усы выпускал.

Иногда мимо проходил путник с граммофоном и рассказывал моему деду про то, что на свете творится.

А однажды мой дед проснулся рано утром, вышел на камушек покурить – а ему, оказывается, кто‑то ночью красный флаг в землянку воткнул.

Дед на флаг посмотрел и крепко задумался – неспроста это. Не иначе как сам Ленин мимо проезжать будет. А то какой резон посреди пустой степи красный флаг втыкать?

Помыл мой дед портки, закурил и сел на камушек Ленина ждать. А тот всё не едет.

Уже потом путник с граммофоном рассказал деду, что Ленина какая‑то женщина из пистолета застрелила.

Живёт дед дальше. В колхоз, правда, не вступает, но и за Колчака не воюет.

Только однажды просыпается дед ни свет ни заря от страшного шума. Выскакивает из землянки – мать честна! Кто‑то за ночь ему перед землянкой столб вкопал и тарелку черную повесил. И орёт эта тарелка страшным голосом что‑то про коллективизацию.

 

Э‑э‑э, думает дед, неспроста эта тарелка тут орёт. Не иначе как сам Сталин мимо поедет.

Помыл дед портки во второй раз, закурил и сел на камушек Сталина ждать.

Только и Сталин никак не едет. А прохожий с граммофоном тоже куда‑то пропал.

Уже потом та самая тарелка рассказала деду, что Сталин очень сильно занят – у него война с Гитлером. Да и за Берией глаз да глаз, потому что он оказался шпион.

Хотя непонятно – кому такой шпион нужен, от которого все собаки на улице шарахаются. Шпион, он должен быть добрый и вежливый, как Штирлиц.

А дед живет себе дальше. Никого не ждёт, только курит и на солнце щурится.

Но просыпается он однажды утром, выходит, а там и вовсе что‑то несусветное стоит – плевательница.

Нет, думает дед, не могут они просто так посреди степи плевательницу поставить. Если уж и на этот раз Хрущёв не приедет, тогда я не знаю.

Помыл дед портки в последний раз и сел Хрущёва ждать.

Портки ещё и высохнуть не успели, а по степи уже автомобиль пылит. И в нем Хрущёв едет. Сам внутри, а ноги в ботинках наружу высунул.

А дело было вот как.

Как раз перед этим Хрущёв ездил в Америку. А там на каком‑то собрании ему американцы что‑то поперек возьми да брякни.

Хрущёв, он мужчина, конечно, весёлый был. Он даже когда у Сталина на столе плясал, тому, шутки ради, в суп‑харчо сапогом наступил. Ну, Сталин тоже пошутить любил. Хрущёв тогда ещё кудрявый был, так Сталин велел Берии у него все волосы на голове специальной машинкой выщипать, которую Курчатов изобрёл, чтобы у бери‑евой любовницы волосы на ногах не росли.

Между прочим, Сталин это нарочно сделал. Он раньше никак фамилию Хрущёва выговорить не мог. А тут он просто стал говорить: «А падат суда пиляд Лисова». И всем сразу было всё понятно.

Но на этот раз Хрущёв сильно осерчал. Снял с ноги ботинок и стал им на американцев по столу стучать. А потом выпил стакан водки и пошел домой.

Только по дороге смотрит – носок с левой ноги наполовину снялся и по лужам шлёпает. Ботинок‑то он так и не надел обратно.

Побежал Хрущёв назад – да где там! Американцы его ботинок уже в музей утащили, положили в стеклянный ящик и подключили сирену. Очень уж их Хрущёв своим ботинком удивил.

Кое‑как добрался он до гостиницы. Сидит, горюет. Как домой в одном ботинке ехать?

А потом как хлопнет себя по лбу! Мать‑перемать, кричит, зачем же за мной Громыка полный чемодан американских денег возит!

Позвал он поскорее Громыку. И Суслова тоже позвал, на всякий случай. Так, говорит, вот вам пять минут, чтоб были здесь новые ботинки и бутылка водки.

Схватили Громыка с Сусловым чемодан и побежали в магазин. Ботинки купили, а водки тогда в Америке ещё на каждом углу не продавали. Одни виски. Идут они обратно, от страха трясутся. Сейчас, думают, их Хрущёв из партии исключит.

Только тот как ботинки увидел, так чуть про водку не забыл. Да таких ботинок, говорит, даже у товарища Сталина не было. А водка, я знаю, у Подгорного в чемодане зашита.

Ботинки и правда знатные были. Жёлтые, и подметка со шмат сала толщиной. Хрущёв их тут же на себя надел, да так больше и не снимал никогда.

Да. А когда они вернулись домой, стал Хрущёв думать, как бы эти ботинки всему советскому народу показать.

 

Брежнев тогда ещё молодой был, соображал чуть‑чуть, так он Хрущёву и посоветовал – вы, говорит, Никита Сергеич, поезжайте по всей стране, вроде как посмотреть – когда там коммунизм? а по дороге всем свои ботинки и покажете.

Хрущёву этот совет очень сильно понравился. Дал он Брежневу орден и поехал по стране разъезжать.

Только вот беда – куда он ни приедет, все в рот ему заглядывают, а на ботинки даже не взглянут. Хрущёв и так, и эдак – и плюнет на ботинок, и рукавом потрет. Ничего не помогает – строчат в блокноты и про коммунизм вопросы задают.

Вернулся Хрущёв в Кремль чернее тучи, отобрал у Брежнева орден и сел водку пить. Выпьет бутылку, посмотрит на ботинки и плачет.

Вдруг приглашают его на выставку. А там поэт какой‑то модный суетится. И ботинки у него точь‑в‑точь, как у Хрущёва, только подошва даже ещё толще.

Хорошо, что бульдозер рядом стоял. Хрущёв махнул водителю – давай, мол. Тот всю выставку и задавил. Один только художник из‑под гусениц как‑то выбрался и в Америку сбежал, но его даже фамилия неизвестная.

А однажды звонит Хрущёв Косыгину в три часа ночи и говорит, бери, мол, подштанники, машину, ящик водки и заезжай за мной. Косыгин спросонья ничего понять не может – какие такие подштанники? Разбаловал их Хрущёв. При Сталине все небось знали, какие подштанники в три часа ночи бывают.

Ну, какая никакая партийная дисциплина ещё была, поэтому через пять минут подъехал Косыгин на машине к Хрущёву. Тот кое‑как выполз, в машину уселся, ботинки наружу выставил. Поехали, говорит, через всю страну на Камчатку. И заснул тут же.

Долго они ехали. Хрущёву‑то что? Он водки выпьет и спит. Глаз иногда откроет – что, говорит, никак уже Чебоксары? Про ботинки никто не спрашивал? Нет, говорит Косыгин. А про то, что он специально самыми глухими дорогами едет, чтобы никто их не увидел, молчит. Вздохнёт Хрущёв, опять водки выпьет и дальше спит.

А однажды смотрят – стоит посреди пустой степи землянка, а перед ней на камушке курит дед в мокрых портках.

Здорово, парнишка, – говорит дед Хрущёву, – где же это ты такие ботинки добрые купил? Не иначе, немецкие?»

Заплакал Хрущёв, расцеловал моего деда в усы и говорит: «Проси, дед, чего хочешь. Все для тебя исполню».

Подумал дед маленько: «Хочу, – говорит, – чтобы здесь магазин стоял, курево покупать».

Задумался Хрущёв – как же тут магазин поставишь? Кто в него ходить будет в такой глухомани? И опять же, откуда в него продукты возить?

«Слушай, папаша, – говорит тогда Хрущёв, – может, тебе лучше курева вертолётом забросить?»

Но дед у меня упрямый был. «Нет, – говорит, – желаю, как человек, продавщицу с добрым утречком поздравить и курева у ней купить. А тебя, парнишка, никто за язык не тянул, но ежели пообещал, то выполняй. Я тебя хорошо знаю, Хрущёв твоя фамилия».

Делать нечего. Поворачивается Хрущёв к Косыгину, рукой вокруг обводит и говорит: «Давай вот тут чего‑нибудь распашем, коровок разведём и магазин откроем. Ты уж там распорядись».

Сели в машину и обратно в Москву уехали.

А в Москве учёные как посчитали, сколько Хрущёв рукой обвёл, так за голову схватились – получилась у них тысяча километров во все стороны. Степь ведь, ни бугорка, ни впадинки.

Что делать, позвали комсомольцев. А комсомольцев, их только позови. Они в пять минут чемоданчики деревянные уложили, схватили, у кого что было – кто лопату, кто кирку, уселись в поезд и запели песню.

Так что проснулся однажды мой дед утром, вышел на камушке посидеть, а на его землянке висит табличка: «улица Карла Маркса, дом 318».

Обрадовался дед, пошел магазин искать. Искал‑искал, да так и не нашёл. Комсомольцам зачем магазин? Им всё равно никаких денег не платили.

Так и курил мой дед самосад до самой смерти.

Сидит, бывало, на камушке, а мимо пионеры в дудки дудят – юбилей целины празднуют.

Брежнев, говорят, два раза мимо дедова дома проезжал, но тот к нему ни разу не вышел.

Не любил он его почему‑то.

 

Михель

 

Как‑то раз одна женщина взяла, да и полюбила Гитлера. Причем за какой‑то пустяк – он букву «р» очень смешно по‑немецки выговаривал.

Женщины, они всегда так – сначала полюбят за какую‑нибудь чепуху, а потом за такую же чепуху и разлюбят. Да ещё, когда уходить будут, наврут, что их два дня тошнило всякий раз, как они у нас ночевать оставались. А может, и не наврут.

И вообще, если бы мы с вами хоть раз догадались, что там про нас думают наши женщины, то давно все ушли бы в гомосексуалисты. Хорошо, что мы никогда не догадаемся. Потому что дураки набитые. На свете всё очень мудро на этот счёт устроено.

А Гитлер в то время ещё и Гитлером‑то не был. Он был простой художник Шиккльгрубер из Мюнхена. И рисовал он картины гораздо лучше, чем какой‑нибудь Малевич или Шагал, но почему‑то никто не хотел их покупать. У тех всякую дрянь прямо из рук рвали, а у Шиккльгру‑

бера уже вся каморка под лестницей была завалена картинами, одна лучше другой. Особенно ему удалась та, на которой был изображён очаг с дымящейся похлёбкой. Вроде и кубизм, а всё как настоящее, даже лучше.

Гитлеру потом уже умные люди, конечно, объяснили, почему у Шагала с Малевичем и у прочих Рабиновичей дела хорошо идут, но тогда он ещё ничего не понимал и все старался кубики поаккуратней рисовать. Так уж немцы устроены. У них если жизнь не ладится, они тут же возьмут мочалку и линейку, всё отскоблят, подровняют, пива выпьют – любо‑дорого смотреть.

Впрочем, мы что‑то отвлеклись от женщины, которая полюбила художника Шиккльгрубера.

Звали её Эльзой. Она работала почтальоном в ячейке социалистов и бесплатно раздавала газеты кому попало, потому что их и за два пфеннига никто бы не купил, даже когда коробка спичек миллион марок стоила.

Художник Шиккльгрубер у неё всегда охотно брал газеты, потому что Эльза на самом деле ему очень нравилась, и каждый день в три часа он поджидал у дверей своей каморки её велосипед, и они долго расшаркивались и раскланивались, по сто раз говорили «натюрлих» и «ауф видерзеен». Потом она уезжала, а ему было удивительно, что такая красивая женщина работает у каких‑то неопрятных социалистов.

А однажды он не вышел её встретить, потому что простыл и лежал под своим выходным и единственным пальто, стуча зубами. И представляете, Эльза сама зашла поинтересоваться, не случилось ли чего с милым херром Шикклырубером, и он чуть не расплакался от жалости к себе, потому что да‑да, конечно же, херру Шиккльгрубе‑ру полный капут. Нет на свете более несчастного и жалкого существа, чем здоровый в целом мужчина, внезапно подхвативший насморк или порезавший пальчик.

 

Эльза напоила его каким‑то фальшивым немецким бульоном и пообещала ещё зайти вечером, проведать. И Шикклырубер трясся до самого её прихода, теперь уже от страха, что выздоровеет и ей не придется подтыкать ему одеяло и щупать бугристый лоб.

Художник Шикклырубер не пользовался успехом у женщин. Даже потом, когда он уже стал Гитлером, стригся у лучших парикмахеров и шил костюмы у самых модных немецких портных, он и тогда выглядел не так чтобы потрясающе. К тому времени, правда, в него уже были влюблены все немецкие женщины, но по каким‑то другим, тоже непонятным, причинам.

И всё же Эльза пришла к нему вечером. Чудес не бывает – она не осталась ночевать. Она осталась ночевать только через неделю. И художник Шикклырубер, который раньше имел дело только с пунктуальными немецкими проститутками, вдруг узнал, что с женщинами бывает не только быстро, аккуратно и гигиенически безупречно. Впрочем, это не наше с вами дело.

Эльза как‑то так расставила его картины, что они перестали отнимать надежду у всех сюда входящих, натащила каких‑то странных предметов и разместила в единственно возможных местах, из которых они сообщали о её здесь присутствии. Во всех укромных углах, которые первым делом проверяет любая женщина, были разложены шпильки. Она заняла художнику Шиккльгруберу немного денег, и на них были куплены первые в его жизни пристойные костюм и ботинки. Теперь можно было входить в кинематограф раньше, чем погасят свет, а самое главное, Шиккльгрубера наконец приняли в какую‑то контору на службу.

В общем, всё у него наладилось. Эльза была незаметно для посторонних беременна, и вопрос женитьбы был давно решён, нужно было только подкопить немного денег. Плохо только, что Эльзу всё больше загружали работой в ячейке социалистов, и она приходила вечерами уставшая и неразговорчивая. Иногда она молчала несколько дней подряд, обидевшись на какой‑нибудь пустяк, который сама же и выдумывала. Нуда что взять с беременной женщины?

Потом у неё вдруг объявилась какая‑то подозрительная больная тётка, и Эльза стала приходить все реже и реже. А потом совсем исчезла. И даже тех вещей, без которых жить не могла – каких‑то щипчиков, пилочек, баночек, не пришла забрать.

Художник Шикклырубер пытался навести о ней справки в партии социалистов, но там ему наотрез отказали. Конспирация у них. Какая конспирация? Кому они нужны, эти социалисты?

Он зачастил в пивную. Напившись, он орал про превосходство немецкой нации. Посетители одобрительно поддакивали и иногда покупали ему ещё пива. Всё‑таки превосходство – это приятно, чего уж там.

Возвращаясь из пивной, он дышал себе в ладонь, проверяя, не слишком ли от него разит, и всякий раз надеялся увидеть свет в своей каморке, потому что у Эльзы навсегда остался первый и единственный в его жизни второй ключ.

А однажды, уже весной, Шикклырубер вдруг встретил её на улице. Он свернул за угол и тут же увидел возмутительно хорошо одетую Эльзу. Он так долго и тщательно готовился к этой встрече, что совершенно растерялся. У него было столько планов на этот случай, один лучше другого, что он никак не мог выбрать. И вот она уже прошла мимо, и безразлично кивнуть или убийственно усмехнуться было уже поздно. Тогда он остановился и, трясясь от злобы, закричал ей в спину: «Где мой ребёнок? Сука!»

Она обернулась, посмотрела на него так, как умеют смотреть на нас только те женщины, которые с нами когда‑то спали, села в автомобиль хорьх и захлопнула дверь. Шикклырубер начал дёргать ручку, но шофер с хамским почтением, которым в совершенстве владеют только негры, отвел его в сторонку, сел за руль, и автомобиль уехал.

Здесь мы и расстанемся с художником Шиккльгрубе‑ром. Здесь он и сам с собой расстанется.

Он стоит на немецкой улице, смотрит вслед автомобилю, и прохожие, не в пример нашим, его аккуратно обходят. Новые брюки уже отвисли на заду и коленях, у ботинок смешно задрались носы, и сейчас он действительно очень похож на своего любимого комика Чарли Чаплина, для полного сходства не хватает только дурацких усиков под носом. Через несколько лет Чарли Чаплин снимет жалкую и несмешную комедию, но она будет уже не про художника Шиккльгрубера, а про того человека, к которому Эльза должна была приползти на коленях.

Но Эльза к нему никогда не вернулась. После скандального развода с сосисочным магнатом её, вышвырнутую вместе с сыном на улицу, вызвали для выдачи нового задания в Москву, а оттуда она отправилась прямиком в Акмолинский лагерь для жён изменников Родины. Это было несправедливо, конечно. Она ведь никогда не была женой Гитлера.

Умные люди посоветовали ей написать письмо Сталину, и действительно – в тридцать восьмом году дело отправили на дорасследование, а через две недели её уже расстреляли.

Немецкая разведка работала тогда не в пример хуже нашей, и Гитлер узнал про расстрел Эльзы только через три года, за два дня до того, как Германия вероломно нарушила пакт о ненападении.

Про её сына Михеля никто не знал, что его папа – Гитлер, поэтому его просто отдали в какой‑то детдом подальше от Москвы, где‑то на Ставрополье. Когда началась война, немцы, которые тоже ничего не знали про сына Гитлера, этот детдом разбомбили, а разбежавшихся

детей приютили местные колхозники. Михеля, которого все, конечно же, звали Мишей, взял к себе середняк Сергей Фомич…

«А‑а!!! – закричит тут какой‑нибудь не в меру догадливый читатель. – Сейчас нам будут врать, что отец перестройки Михаил Сергеевич Горбачев был сыном Гитлера».

Да нет. Ничего такого я вам врать не буду.

Дядя Миша работал у нас, в общежитии института иностранных языков, вахтёром. У него было недержание, и он носил в штанах баночку, которая, судя по всему, частенько проливалась. Почему‑то он питал ко мне симпатию и делился драгоценной житейской мудростью типа «делай людям добро – они тебе сделают говно». Я поддакивал и задавал вопросы, пока за спиной дяди Миши подозрительные личности протаскивали через вахту сумки с портвейном.

Через несколько лет кривая жизнь опять занесла меня в родное общежитие. Я пытался навести справки про дядю Мишу, но все его давно забыли. Кто‑то неуверенно сказал, что он умер. А может, просто уволился.

Вот и всё.

 

Лом

 

С тех пор, как от нас ушли Коммунисты, не стало в нашей жизни последовательности.

Когда Коммунисты отключали, например, отопление, они тут же отключали электричество, чтобы не включали обогреватели, и перекрывали газ. Потому что понятно же, что пока по радио ещё не объявили Коммунизм, где‑то есть несколько несознательных сволочей, которые начнут греть свои Жопы над газовой плитой, вместо того чтобы отправить этот газ, например, положительным финским буржуям и купить нашим любимым женщинам финские сапоги, чтобы не мёрзли у наших любимых женщин ноги и не простужались у наших любимых женщин придатки, и чтобы нарожали они нам детишек здоровых и много, а то скоро одни узбеки будут в СССР жить, хотя против узбеков никто ничего не имеет, очень хороший они хлопок выращивают на портянки нашим солдатам, и на ХБ нашим сержантам, и на ПШ нашим офицерам.

Вот как надо глобально мыслить, сейчас уже никто так не умеет.

А если кто сильно замёрз, тот может взять лом и об‑колупать лёд вокруг подъезда: тогда и сам завтра на этом месте руку не сломает, и людям приятно, а тепло‑то как. А потом прийти домой, зажечь свечечку, зачерпнуть на балконе из эмалированного ведра квашеной капусты, да с брусникой, и выпить стопку ледяной водки, а потом плясать и петь, а потом ебать жену под ватным одеялом, а там утро и на работу. А на работе хорошо: там и свет, и тепло, и в столовой стакан сметаны дадут, только точи свою гайку, дери зубов побольше и рисуй свой чертёж огромный, чистый и прекрасный, как Летающий Остров Солнца. И слепят с тебя за это обобщённый барельеф с цыркулем и отбойным молотком на фронтоне городского педагогического института.

Но никто уже не пользуется ломом, вообще никто.

А ведь раньше миллионы людей ходили с ломом, с киркой, с кайлом, с сучкорубом.

Вот хоть кто‑нибудь из вас умеет толком обрубать сучки? Хуй. Никто не умеет. А раньше все умели, и пели песни, и шли На парад, и рожали детей, здоровых и много.

И нас тоже рожали здоровыми.

Мы, когда родились, орали басом, ссали в палец толщиной и разгрызали молочными зубами деревянные прутья. А потом ссутулил<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: