Мой сын — Глеб Высоцкий и я. Нижний Тагил. 1986 год.




 

Заботами Михаила Федоровича в конце ноября меня взяли на короткий контракт в Ленком. Туда только что пришел Борис Никитич Толмазов. Семерых актеров уволили по новоиспеченной системе конкурсов и взяли на их место других, но уволенные восстановились по суду, а вновь принятые оказались в несуразном положении. А тут еще и я. На зимние каникулы восстанавливали старый спектакль «Новые люди» по роману Чернышевского «Что делать?». Меня вводили на роль Веры Павловны. Актеры были прекрасные: Геннадий Карнович-Валуа, Ирина Мурзаева, Елена Фадеева, но сам спектакль был уже старым. На него строем водили старшеклассников. Играли мы почему-то в помещении театра имени Ермоловой по два спектакля в день. Часто Володя тихо сидел на вахте, дожидаясь меня. Думаю, что спектакль не очень-то нравился школьникам. Только однажды, когда на моих словах: «Я задыхаюсь в этом воздухе» из-за кулис на сцену повалили клубы дыма, ребята были в восторге. Актеры продолжали плавать в дыму (в те годы дым как спецэффект не был известен). Никто не бежал спасаться. Зал ликовал. Занавес наконец закрыли, пожар потушили (в кабинете рядом со сценой загорелся диван) — спектакль покатился дальше, но едкий запах остался и веселье в зале тоже.

По окончании каникул мне предложили ждать весны. Весной обещали взять в Ленком.

Тяжело болела моя однокурсница Грета Ромодина. Ездила через день в Боткинскую, немного помогала ее маме, занималась своим нехитрым хозяйством.

У Володи в театре было все очень нескладно. Равенских он уже не верил, да и тот, взяв его в театр, тут же о своем обещании забыл. Отыграв массовку в «Хвостиках», стал Володя иногда запивать «энто дело» рюмочкой, и, конечно, не одной. Однажды привезли его «бревнышком» и положили на кушетку. Оскорбленная до всех основ существа, сунула я босые ноги в туфли-лодочки, на ночную рубашку пальто — и в зимнюю темень. Забыла, как звали актера, одного из доставивших тихо спавшего Высоцкого, кажется, Виктор; он испугался за меня и повез к своей маме, у которой жил из-за ссоры с женой. Лицо его мамы, остолбеневшей в дверях, увидевшей меня полуодетую, всю в рыжих волосах, забыть невозможно. Она зарыдала и захлопнула перед нами дверь. На ледяных ступеньках пересчитали мы карманную мелочь, поймали машину, и я поехала к Акимычу. Там уже был трезвый Володя. Он поклялся, что «такого» больше не будет. «Такого» больше не было, но случаи возлияний (не в счет наши дружеские посиделки) хоть редко, но были. Как-то утром мы ходили вокруг стола: я от него, он за мной, настырно канюча «позволить шампанского», а я метала «громы и молнии», и вдруг он тихо и ласково сказал: «Изуль, только не сутулься». Шампанское купили.

А потом наступила абсолютная трезвость. Мы ждали ребенка! Мы так решили. Мы так хотели. И казалось, ничто не сможет разрушить нашей тихой, глубинной радости. Мы ждали.

Мимо нас прошло исчезновение Жоры. Его просто не стало, и что от этого кому-то может быть плохо, нам не приходило в голову. Нина Максимовна свои страдания прятала, а может быть, мы их просто не замечали.

 


Семен Владимирович, Евгения Степановна и я — Высоцкие. Москва. 1987 год.


К нашему сообщению о ребенке квартиронаселение отнеслось сдержанно, Гися Моисеевна с Мишей возобновили завтраки и обеды в нашей общей комнате — вот, пожалуй, и все.

Нина Максимовна уговорила нас ночевать в ее комнате: все равно она раньше всех уходит на работу, и нам будет спокойнее, и вообще, и лучше, и удобнее.

Переселение на ночь было недолгим и оказалось роковым. Не помню ни единого слова, что кричала нам в то утро совсем другая Нина Максимовна — страшная и жестокая, не желавшая становиться бабушкой. Мы сидели в постели оглушенные, не смея встать, одеться, защититься. Потом все разошлись: Нина Максимовна на работу, Володя на репетицию, я во МХАТ на сдачу «Битвы в пути».

Какой-то черный провал — и снова больница. Я отвратительна сама себе, Володя пьет. Через много-много лет Акимыч расскажет, что Володя плакал у больницы.

Нина Максимовна вызывает почти истерическое отторжение. Пока я лежала в больнице, она сломала ногу, и когда в коридоре раздается стук ее гипса, меня начинает колотить лихоманка. Цепко вглядываюсь в Володю, сходство с матерью вызывает ненависть.

Спасительный звонок из студии. Сразу два режиссера из Ростова-на-Дону, сразу из двух театров — имени Ленинского комсомола и имени Горького — приглашают меня поработать у них.

Не зная ни того ни другого, очертя голову даю согласие. Бежать!

Лихорадочно собираюсь. На площади у новенькой станции метро «Рижская» мы кричим друг на друга — нет, неправда, Володя не кричит. Он просит, он умоляет остаться. Он считает, что я погибну, если уеду. Это я кричу не своим голосом, а потом говорю страшное, чем буду казниться всю жизнь: «Если я когда-нибудь пожалею, что уехала, мне достаточно будет вспомнить твою мать». Володино лицо становится серым, безжизненным. Мы молчим. Он не имел на это право. Он же сильный, смелый, веселый, легкий, прочный, ему ничего не сделается — у него нет права на слабость. И все-таки мы не расстаемся. Я уезжаю на время, поработать, прийти в себя. Я поеду всего на несколько месяцев: половина марта, апрель, май — а в июне уже отпуск, и я вернусь.

Ростов встретил меня ослепительным солнцем, цветущими звонкими улицами и двумя директорами на перроне.

В Ленкоме работала моя однокурсница и подружка Кариша Филиппова, и я решила быть с ней.

Поначалу меня поселили в гостинице «Дон». Володя звонил часто, под утро, часа в четыре, и вместо: «Здравствуй, это я» я слышала спешное: «Изуль, передай трубку!» Спросонок всерьез принималась растолковывать, что я одна и трубку передавать некому, и только тогда следовало: «Ну, здравствуй, это я», а я грозилась «передать трубку» в следующий раз.

Навалились срочные вводы и незнакомые мне до той поры выездные спектакли. Меня укачивало в автобусах до бесчувствия, но все равно я усаживалась на заднее сиденье к молодежи и горланила песни, пока не свалюсь. Потом на полуторке с декорацией отгородили уголок, и, держась за борта, глотала я горький степной воздух, обгорала до волдырей, но мне нравилось мчаться навстречу ветру. И звучала яростная музыка, и сочинялись бешеные, дикие танцы.

Однажды я проходила пустой отдыхающей сценой. Из радиорубки текла тихая музыка, и я попробовала затанцевать. Музыка крепла. Вспомнилось балетное: «Держись за воздух!» — и полетела я в страну детства, пируэтов и пачек. Музыка смолкла — в кулисах стояли монтировщики, в зале — контролеры. Мои одинокие концерты повторялись, радисты просили: «Приходите. У нас хорошие записи».

Театр был совсем непохож на киевский. Здесь открыто кипели жестокие страсти и плелись жуткие интриги. На открытых художественных советах можно было услышать про себя такое, что дух захватывало, а за кулисами шептали на ухо: «А знаешь, что про тебя говорят?!» Но стоило кому-нибудь заболеть или у кого-то случалась беда — вчерашние враги-хулители прибегали первыми; мыли полы, мчались в аптеку, кормили с ложечки, утирали слезы и искренне признавались в вечной верности и бескорыстной любви. Нелепый, смешной и очень живой театр.

Зритель тоже был особенный. В театре имени Горького публика солидная, более сдержанная — у нас в Нахичевани могли и освистать, и крикнуть: «Закрой занавесочку!» — но уж если любили, то изо всех сил. Цветы дарились охапками, ураганно хлопали и топали и обожали и в театре, и за его пределами.

Меня приняли. Но каждый раз на сцену — как в ледяную воду, — кто кого?!

Почти каждый день бегала к Карише в ее большую комнату в «актерском доме», увешанную сохнущими пеленками. Иришка ползает по кроватке и мудро что-то сама себе рассказывает на универсальном детском языке. Уложив ее спать, мы часто ночи напролет смеемся и плачем над своими бабьими бедами, чаще смеемся или творчески мучаемся, обсуждая очередную репетицию.

Обуреваемая жаждой перемен, я извела на свою голову две пачки хны и превратилась в огненный факел. В художественном салоне отыскалась холщовая зелено-красная юбка с бахромой, пугающая даже отчаянную ростовскую молодежь с «Бродвея».

В таком варианте я отправилась в отпуск в Москву. Ужасно хотелось быть стервой.

Поезд приходил на рассвете. Я смотрела в окно, видела, как бежит за вагоном Володя, и сама рванулась навстречу, слетев со ступенек прямо ему в руки. Становлюсь маленькой и беззащитной. Вижу огромные родные глаза так близко, что путаются ресницы, и слышу: «Вот это да! Смотрю, не понимаю. Два солнца — которое мое?»

Володя уже снимался в «713-й просит посадку» и мучился ненужностью в театре. В ту пору он часто упирался лбом в зеркало платяного шкафа, вжимался растопыренными пальцами в зазеркалье и надолго замирал.

 


Приехала на год — осталась навсегда. Нижний Тагил. 1991 год.


Ездила на несколько дней в Горький. Юранечка Ершов доставал контрамарки в Большой театр. Ходила, таяла и плакала украдкой. Пленилась Катей Максимовой, Владимиром Васильевым, Марисом Лиепой. Танцевала во сне. Ждала Володю. Мы всё надеялись, что театральные дела Володи поправятся и все у нас будет замечательно. Остаться в Москве без работы, как ни уговаривал Володя, не могла и совершенно не умела ее искать. Володя врос в Москву. Их нельзя было разъять. Я понимала это и не понимала.

А в Ростове работы было столько, сколько сможешь. И центральные роли в театре, и телевидение, и театральное училище, где уговорила меня Кариша преподавать сценическое движение. У меня уже была своя огромная комната в доме во дворе театра.

Снова звонки, письма, приезды, ожидание.

Театр Пушкина приехал на гастроли. Я встречаю — нет Володи! «Твой на крыше», — говорят мне. И правда, он ехал на крыше вагона «для интересу» — это же здорово! Чумазый и сияющий. Ездили на выездные спектакли, каждый на свои. Когда Володя был свободен, ездил с нами.

Однажды выхожу на крылечко клуба, а Володю дед под ружьем ведет, поймал на месте преступления — пытался украсть самое лучшее совхозное яблоко. Сели они на приступочек, поговорили душевно — к концу спектакля грозный дед принес нам яблок на всю команду. Прощались, как родные.

На рассвете они улетают. Окно моей комнаты выходит на розарий. Душный изнемогающий аромат. Володя привез с выездного спектакля огромные гроздья черного пряного винограда. Предчувствие беды — обороняюсь злостью. Володино недоуменное, растерянное лицо. Умоляющие глаза. Мы вышли в еще серый предрассвет. Вот он пошел, сейчас обернется — я знаю, и тогда бросаюсь в дом и жутко чувствую, как взгляд его ударяется в пустоту. Зачем? Почему? Тогда мы не знали, что расстаемся. Напротив, мы строили планы покорения Ростова… и все было родное в нас.

 

Сколько лет прошло, а я все еще спотыкаюсь об эту пустоту.

 

Весной 1962 года на доске приказов висело распределение «Красных дьяволят» — одну из ролей должен был играть Володя. Вопрос о его приезде был решен. Позвонила Грета. Никогда не звонила и вдруг: «Абрамова ждет от Высоцкого ребенка! Ты должна знать!» Володя позвонил чуть позже, в тот же день, сказал, что прилетает. Я спросила: «Правда ли то, что мне сказала Грета?» Он врал, так убедительно врал. «Как прилетишь, так и улетишь», — сказала я. И поставила точку.

Ленком закрыли. Перешла в театр Горького. Выпускался спектакль «Свежий ветер» по пьесе местного автора, кажется, Суичмезова, что было тогда модно и очень полезно для карьеры. Театр должен был ехать с этим спектаклем в Кремлевский дворец. Я репетировала одну из ведущих ролей, но все бросила и уехала в Пермь. Уехала спасать актера, у которого только что умерла мама. Он страдал и поэтому пил, в Ростове для него работы не было, а вот в Пермь пригласили, и я, одна я, могла его спасти.

 


В далеком уральском городе. Нижний Тагил. 1990–1991 годы.


Больше не было писем. Редкие телефонные звонки — деловые разговоры с долгими неуютными паузами: «Прислать заявление в милицию, чтобы выписали? — пожалуйста. Выслать документы на развод — с удовольствием. Как я? — замечательно, прекрасно, лучше не бывает». И смеюсь, смеюсь, ни разу не спросила: «Как ты?»

 

Если бы ты знал, Володя, как мне было плохо!

 

Никого я не спасла. Я погибала сама. 4 августа 1963 года я родила девочку. Она прожила три дня и три ночи. Жить было незачем, но тот, кто был рядом, был еще слабее. Его надо было лечить, и еще надо было работать.

В конце августа — начале сентября, возвращаясь с гастролей Сочи — Краснодар, я была в Москве у Греты Ромодиной. Шла по Ленинградскому проспекту и вдруг затылком почувствовала взгляд. Оглянулась — никого. Я принесла взгляд домой, и тут же позвонил Володя — он видел меня из троллейбуса.

Вечером он приехал с Каришей Филипповой и привез мне песню «О нашей встрече что и говорить…». Клялся, что только что сочинил, Кариша божилась, что это правда. Я немного подулась и попросила написать мне текст; мне понравилось про «Большой театр» и не понравилось про «длиннющий хвост».

 


О нашей встрече что и говорить! —
Я ждал ее, как ждут стихийных бедствий, —
Но мы с тобою сразу стали жить,
Не опасаясь пагубных последствий.

Я сразу сузил круг твоих знакомств,
Одел, обул и вытащил из грязи,
Но за тобой тащился длинный хвост —
Длиннющий хвост твоих коротких связей.

Потом, я помню, бил друзей твоих:
Мне с ними было как-то неприятно,
Хотя, быть может, были среди них
Наверняка отличные ребята.

О чем просила — делал мигом я,
Мне каждый час хотелось сделать ночью брачной.
Из-за тебя под поезд прыгал я,
Но, слава Богу, не совсем удачно.

И если б ты ждала меня в тот год,
Когда меня отправили «на дачу»,
Я б для тебя украл весь небосвод
И две звезды кремлевские в придачу.

И я клянусь — последний буду гад —
Не ври, не пей — и я прощу измену, —
И подарю тебе Большой театр
И Малую спортивную арену.

А вот теперь я к встрече не готов.
Боюсь тебя, боюсь ночей интимных.
Как жители японских городов
Боятся повторенья Хиросимы.


Блокнотный лист простым карандашом мелким почерком долго хранился у меня, пока не начался очередной приступ борьбы с прошлым.

На другой день мы за руки пошли подавать заявление на развод.

 

Я посылала тебе документы — ты говорил, что терял.

 

Бродили, оказались у дома, где жил И. Тарханов. Вспомнили, как сидели у него в длинной узкой комнате, пили кьянти из плетеной круглой бутылки из самой Италии. Помолчали, прижавшись, и пошли в официальное учреждение. Мы договорились, что я сохраню фамилию. В мае 1965 года пришла куцая бумажка с ладонь. Она известила меня, что «брак расторгнут». Она ни о чем не могла меня известить — я не верю казенным бумагам.

 


Софи в спектакле Ж. Пуаре «Парижский уик-энд». Я сама придумала и связала костюм. Мне нравится. Нижний Тагил. 1994 год.


И потом… у меня была другая жизнь, трудная, нескладная, и было огромное счастье — сын! Глеб родился 1 мая 1965 года, и если бы носил фамилию отца, то был бы Глеб Владиславович Май, но он только мой и носит мою фамилию — Высоцкий.

Володины песни звучали всюду. Я отмахивалась от них, как могла. Но однажды…

Однажды в Новомосковске на пустынной ослепленной солнцем площади на меня обрушились «Кони привередливые». Пораженная, застыла я на раскаленной площади, запоздало понимая трагическую глубину легкого, забавного мальчишки.

Летом 1966 года я была у мамы в Горьком с маленьким Глебом. Мы гуляли по набережной, пришли домой, в дверь постучали, открываю — на пороге стояла Нина Максимовна. Она путешествовала пароходом, увидела нас на пристани и пошла за нами. Примирение состоялось. Мы с Глебом провожали ее на пароход, стояли на берегу, махали в две ладошки. Нам вдвоем было замечательно, и чуть-чуть грустно мне одной.

С Володей мы встречались непредсказуемо, случайно. В 1967 году в шестиметровой Каришиной комнате на Земляном Валу. Я чахла от головной боли, житейских неурядиц. Сидела серая, никакая. Кариша влетела с сообщением: «Вот, Высоцкий три года не звонил и тут позвонил. Сейчас будет!» Я не шелохнулась. «Посмотри на себя в зеркало, — говорит Кариша, — Изуль, это чудо!» И точно, как будто кто-то волшебным ветром сдул с меня серую немочь — и глаза горят, и волосы в локон, и губы в мак, и сумасшедшая невесомость.

Володя пробыл недолго. У него была назначена встреча с Бернесом. Мы сидели рядом, не касаясь, едва дыша.

Летом 1970 года я позвонила в Черемушки на улицу Телевидения.[5] (Кто-то из однокурсников сказал, что Володя потерял меня с моими переездами и тревожится.) К телефону подошла Нина Максимовна и сказала: «Бери такси и приезжай». Я примчалась очень быстро. Дверь мне никто не открыл, растерянно стою на лестничной площадке. Вдруг вижу, по лестнице поднимаются Нина Максимовна и Володя. Володя несет коробки конфет. Никогда не видела его таким душевно измученным. Долго сидели за чайным столом. Говорили все больше обо мне, о моих проблемах. Нина Максимовна сказала о предстоящей свадьбе Володи с Мариной Влади. Я никогда не ревновала. Мне казалось, что все женщины должны быть с Володей счастливы. Я тоже была счастливой. Несмотря на то что у каждого из нас была своя жизнь и мы так редко виделись, я всегда чувствовала его присутствие. Приезжая в Москву, уже на перроне я необъяснимо знала, в Москве Володя или нет.

Володя много пел. Я слушала, не слыша. Я видела Володю страшно усталого, разорванного, и мне было больно. Пришли два молодых человека, их молчаливое, неотступное присутствие было тягостно лишним. Поехали меня провожать. На одной машине мы, следом шла вторая.

Я что-то спросила о Марине. Володя сказал, что она очень хороший человек и очень много для него сделала. Еще Володя сказал, что репетирует Гамлета. Совершенно не поняла — зачем?

Приехали на Бауманскую. Володя хотел увидеть Глеба. Глебка спал. Володя постоял над ним, уговорились встретиться в начале сентября — ему предстояла поездка с концертами. В конце августа я уехала в далекий, никому не известный Нижний Тагил. На душе было тревожно. Мерещились ужасы.

Подмосковный июнь 1976 года был холодным и мокрым. Стыли березы, зябко топорщились молодые елочки.

 



Во дворе музея Владимира Высоцкого. В первом ряду вторая справа — Нина Максимовна, во втором ряду справа — я, Лидочка Сарнова, Семен Владимирович… уже нет Евгении Степановны.


Я жила на даче в Жуковке у подруги, похожей на грустного подростка, Надежды Сталиной. Мы познакомились в год, когда уехала из страны ее тетя Светлана Аллилуева, и Надежда, единственная носившая эту трагическую фамилию, была одинока, как само одиночество. В ее пустой квартире на Малой Тульской мы прожили недели две, поразительно быстро сроднившись. С тех пор в каждый приезд я останавливалась у Надежды. Менялись времена: в доме становилось то многолюдно и шумно, то снова возвращалась пустота.

В то лето был приток гостей. Компания была пестрая, больше театральный люд. Круглосуточно пили чай или водку, спорили, смеялись, пели. На столике у крыльца мокли грибы в мисочке. Гомонили птицы. Рыжим хвостом мелькала белка. Дремал у порога нескладный добрый пес. Отодвинув потайную доску в заборе, проникали званые и незваные гости. Всем хватало места и понимания. По утрам, отправляясь в ларек за продуктами, жевали хвойные лапочки, скусывая их с прохладных веток и, опрокидываясь в небо, просили солнышка.

Подчинившись томительному желанию, я позвонила Семену Владимировичу и услышала потрясающе знакомое: «Где ты пропадаешь? Через два дня Володя будет в Москве. Давай телефон».

 

Техника дурачит меня. До сих пор с суеверным страхом подхожу к телефону.

 

Мы не виделись шесть лет. Сверкающим утром позвонил Володя. Голос и солнце. Смех и солнце. Глупые, милые смешные слова: «Изуль, какие у тебя волосы! Какое платьице!» — «Волосы длинные, платье короткое. Волк! Волчонок! Волчека!» — «Завтра „Гамлет“. Утром „Гамлет“». — «Приеду! Приеду!» Ослепительное солнце. Все кувырком.

Дача всполошилась. Собралось вече. Все против — ехать нельзя. «Он на „мерседесе“, он из Парижа, он „всемирно известный“». Надежда смотрит на меня двумя огромными укорами. Все боятся за мое женское достоинство, человеческую гордость и за светлое прошлое, которое непременно рухнет от столкновения с настоящим. Но я уже в полете. Я не понимаю простых русских слов.

Тогда начинают меня одевать. Тащат юбки, куртки, детали — отбиваюсь. Остаюсь в своих прекрасных брюках за пять рублей, теперь таких нет и уже не будет никогда, в свитере, на который пошли бывшие варежки, шарфики и прочий роскошный утиль. На крылечке, обжигая руки, Надежда яростно красит мои вопяще-красные туфли марганцем и йодом. Приходит вечер. Опять моросит. Мне заготовили замшевое пальто и японский зонтик. Провели инструктаж, как им пользоваться. Ночь не помню совсем. Утром меня причесывают, подкрашивают, ободряют, и мы едем электричкой с Феликсом Антиповым — он же могильщик в «Гамлете». Боже, как страшно. Мерзнут волосы и стучат зубы.

Мы приехали рано. Феликс ввел меня черным ходом в унылый, непроснувшийся ресторан, кажется, «Кама», волшебно исчез и волшебно появился с рюмкой водки и конфеткой-трюфелем. Спасибо, Феликс!

И вот я стою у служебного входа и жду голубой «мерседес». Я не умею различать машины, совсем не умею. Подходят бойкие, шумные люди. Вяло стучит редкий дождь. Японский зонтик не открывается. Потихоньку отрываюсь от толпы. Непреодолимое желание бежать. Проехало светлое, серебристое. В толпе закричали: «Владимир Семенович! Высоцкий! Володя!»




Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: