Василий Шукшин: Вещее слово 8 глава




Я требую от актера того, чего требую от всякого человека, которого беру «в работу», то есть избираю своим героем. Я требую искренности. Мне дорог актер, если я чувствую народную природу его таланта. Вот Лебедев – его как художника вывела к жизни Волга – главная российская улица. Санаев – в нем жив дух потомственных тульских умельцев. С огромным интересом работал бы я с Ульяновым, с Мордюковой – я чувствую в них запас человеческой памяти, переходящей из поколения в поколение. Именно в работе с такими актерами, знающими жизнь, неспособными сфальшивить, выдать одно за другое, проверяется ограниченность литературного образа для кинематографа. Экранизация нашей литературы просто невозможна без таких вот по—настоящему народных актеров». Подумаем.

Ну? Разве нельзя из всего, сейчас и ранее сказанного, понять, что основные кинематографические принципы и методы Шукшина не только начали складываться, но во многих своих параметрах – пусть еще не на практике, но по духу! – уже к концу пятидесятых – началу шестидесятых годов в основном сложились?!

…Марлен Хуциев сказал Шукшину, что если ему понравится сценарий, то никого другого снимать уже не будет, – настолько режиссер почувствовал, что это именно шукшинская роль, что даже голос его был настоящий, и весь он – характер народный.

Он был – настоящий, такой, словно именно с него, и ни с кого другого, писался характер, образ русского солдата Федора. И это особенное чувство – чувство именно этого актера как единственного в данном, в том или ином конкретном случае, – не скажу, что перенял тогда, – но живо, органично воспринял Шукшин.

Отсюда и пошли его чуть ли не физическое, неприятие кинопроб, упорный (когда он уже мог благодаря своему авторитету) отказ от них вообще – в собственных картинах – или же максимальное, правдами и неправдами, облегчение этих проб, когда их нельзя было избежать, перед актерами малоизвестными или же непрофессионалами (например, в случае с кинопробой писателя Ю. Скопа, которого Шукшин заранее «расписал» на одну из главных ролей в фильме «Странные люди»)… А от актеров он потом требовал того же, чего требовал – еще и до съемок «Двух Федоров» – от самого себя: подлинного знания, глубокого понимания не только «киношной» жизни, которую предстоит прожить герою, но и самой что ни на есть взаправдашней – такой, какова она и была бы для данного персонажа без всякого «кино». (Вспомним, как дотошно, с каким любовным вниманием работал Шукшин еще на студенческой «площадке» второго курса – над образом Старика в рассказе Серафимовича «У обрыва». Тем же по сути принципам актерской работы он будет верен потом и в собственных ролях, и того же будут требовать от артистов, занятых в его авторских фильмах.)

 

* * *

 

Активно и плодотворно формировался Шукшин в конце пятидесятых годов и как писатель.

В студенческом общежитии, в комнате, где живут еще два человека, он упорно, чаще всего ночами, пишет свой первый роман. Пишет и рассказы, но они пока что не воспринимаются им как что—то большое и настоящее. Пишет и стихи – в тех же тоненьких тетрадках, – подражая в них, сам того еще не замечая, Сергею Есенину, «открытому» им еще в пору скитаний – попадались иные стихотворения из «Москвы кабацкой», переписанные от руки, – а теперь прочитанному в более полном объеме и принятому без остатка, как самое дорогое и желанное, в сердце.

О том, что он «сочиняет», знают во ВГИКе многие, но читать свои первые произведения Шукшин дает только Ромму. И эти первые его рассказы отчасти компенсируют разногласия между мастером и учеником по части основных слагаемых режиссерской профессии. («Михаил Ильич требовал, – вспоминал потом Шукшин, – чтобы мы сами пробовали писать. Он посылал нас на объекты – почтамт или вокзал и просил описать то, что мы там видели. Потом, на занятиях, он читал и разбирал наши зарисовки. А мне однажды посоветовал: „Пиши, в редакции отсылать не торопись, а мне давай“. Конечно, мне теперь стыдно, что я отнимал у Михаила Ильича время. Но взялся я за дело активно, писал и приносил ему показывать. Он читал, возвращал мне, делал свои замечания и велел продолжать».)

Шукшин внимательнейшим образом знакомится не только с классическими произведениями русской литературы, но и с воспоминаниями о жизни и творчестве известных писателей и литературоведческими трудами о них, а также с только что вышедшими и вызвавшими широкий резонанс публикациями современных авторов. Над последними он задумывается особо, оценивает их пристально, можно сказать, «пробует на зуб». Вопрос, адресованный Попову, – «Как ты относишься к Тендрякову?» – вполне закономерен, отражает в немалой степени не только особенный и острый шукшинский интерес к современной ему литературе, но и характеризует – в немалой степени – собственные его искания, поиски своей дороги среди прозы современников.

Многое его в этой прозе внутренне не устраивает, многое он не может принять, особенно до конца принять, но он пока еще не осмеливается заявлять о своих литературных мнениях, симпатиях и антипатиях. Не то что он еще робок здесь, а просто чувствует, что не готов пока быть бойцом на литературном фронте. Шукшин пока еще словно примеривается к литературе, определяет для себя: «Быть или не быть».

«Быть» – все—таки перевешивает, вот почему он, преодолевая врожденную застенчивость, начинает знакомить со своими первыми «виршами» не только Ромма, но и некоторых других, кто к нему относится в целом неплохо, кто верит в него и его будущее. Среди этих некоторых и его первый режиссер Марлен Хуциев. Шукшин тянется к нему и, пряча свою ранимость за напускной то бравадой, то угрюмостью, стремится поведать ему о самом сокровенном и дорогом, во многом раскрывается перед ним.

Режиссер слушает его вроде бы внимательно, с интересом, но в общем—то ему – по вполне понятным причинам – не до того: он тоже молод, он снимает свою первую, а значит, заветную картину (до этого была «Весна на Заречной улице», но ее Хуциев делал не один), он весь – независимо от того, насколько замечательно все остальное – в своем фильме, в своей работе, он тоже должен доказать: не режиссер он, а Режиссер, Художник. Вот почему Марлену Хуциеву запомнился больше всего «крупный план», то, как он так и не решился «разрезать» на пленке длинный эпизод: прощание солдата Федора с мальчишкой на перроне – задумчиво смотрящее лицо солдата; и то, что Шукшин «просто рассказывал», что это «были не рассказы в собственном смысле этого слова».

 

Нет, это были все—таки уже рассказы! Пусть первые, еще не очень совершенные, но все же именно рассказы! Их не запомнил режиссер, не запомнил даже того, что иные истории Шукшин не устно рассказывал, а именно читал по тетрадке, но, к счастью, осталось это во многом в памяти сына режиссера – Игоря Хуциева. Мы уже приводили его воспоминания о «штрихах» Шукшина к будущему замечательному рассказу «В воскресенье мать—старушка» (другое название «Гармонист»). Приведем теперь его пересказ других ранних рассказов Василия Макаровича, – увы, так и не побывавших в печати и бесследно исчезнувших (уничтожены автором?). А рассказы, судя по всему (особенно второй), весьма интересны и неплохо написаны: не случайно они так запомнились мальчику и на столько лет сохранились в его памяти! А кроме всего прочего, второй из этих рассказов еще и, как можно без труда догадаться, во многом автобиографический.

«Как—то мне сказали, – вспоминает И. Хуциев, – чтобы я вел себя тихо, дядя Вася будет читать сказку. Но это была не сказка, а рассказ. Не помню, в чем было дело, вспоминаю только, что какие—то люди в сельсовете спорили друг с другом, долго пили чай, долго прикуривали и все время говорили друг другу, что кто—то не прав. Он читал по тетрадке, школьной, в клеточку, в желтой обложке, тихим голосом, аккуратно выговаривая слова. И было это неожиданно скучно, рассказывал он намного лучше. Дочитав, он сразу же ушел.

А чуть ли не на следующий день он читал другой рассказ – получитал, полурассказывал.

Рассказ был про хулигана. О том, как в маленьком русском городке, на берегу реки, живет парень, местный хулиган. Отца у него нет, мать не знает, что с ним делать, он ее не слушается, школу хочет бросить. Курит, пьет вино, и вообще справиться с ним невозможно, никакие уговоры на него не действуют. И еще он принципиально не моет ноги. Мать снимает с его кровати простыни, и он гордо спит на голом матрасе, а потом вообще уходит спать на чердак. Но в то же время по мере своих возможностей он защищает слабых и по своему усмотрению восстанавливает справедливость.

Что—то там было про любовь, какой—то намек, но не это главное.

Однажды в воскресенье происходит у этого хулигана ссора с сыном директора магазина. Тот хвастается перед ребятами, что у него много денег, достает из кармана и показывает десятку, потом пятерку (это были еще старые деньги). Ребята, конечно, смотрят с завистью. И тогда он вынимает еще трешку – мятую, старую, – хулиган не выдерживает и дает ему по шее, выбивает деньги из руки. Деньги падают на землю, а сын директора убегает.

Помню, кто—то спросил:

– Вася, а чего он его ударил—то?

– Ну так доконала его эта трешка! – Он показал, как вытаскивал деньги сын директора магазина и как он наконец выложил трешку: еще и трешку! – И понятно стало, что сдержаться невозможно, что нужно и даже необходимо было дать по шее сыну директора магазина.

Ну а потом хулиган подбирает деньги, хотя они ему совершенно не нужны и он их презирает (вспомним, как говорит Егор Прокудин Любе Байкаловой: «Я эти деньги вонючие презираю…» – В. К.), и уходит. Ребята восхищенно смотрят ему вслед. А он, не зная, что делать с деньгами, заходит в первый попавшийся магазин – книжный – и покупает на все деньги самую дорогую толстую книгу, вещь совершенно бесполезную. Потом он идет на берег реки, ложится на траву и читает. Целый день. Появляется какая—то собака, бегает вокруг, лает. Он прочитывает всю книгу от корки до корки, закрывает ее, подманивает собаку и книгой тычет ей прямо в морду. Собака, заскулив, убегает.

А он лежал, смотрел в небо и думал о том, что ничего он в этой книге не понял, что он вообще ничего не понимает, что с ним происходит и вокруг происходит. Ничего. А вечером, вернувшись домой, он удивляет мать тем, что моет ноги.

Потом бросает курить, снова идет в школу и даже начинает хорошо учиться. И в конце концов перестает быть хулиганом…

А когда он рассказывал, видно было, что ему самому все это нравится и что хулиган этот ему симпатичен».

 

* * *

 

Отсюда вроде бы напрашивается вывод, что в основном первые написанные рассказы Шукшина были о детстве, а также о разных деревенских проблемах, о которых могли спорить люди в сельсовете. Этот вывод вроде бы подтверждается и составом, тематикой его рассказов, вошедших в первую его книгу – «Сельские жители», которая увидит свет в 1964 году. Но все же мы не решаемся настаивать на таком выводе окончательно и бесповоротно.

Не потому только, что, по некоторым сведениям, его тогда волновали, тревожили и совсем иные проблемы и темы (в частности, он собирался и даже начал писать повесть «об интеллигенции»), но и потому, что почти уже тридцатилетний Шукшин был, что называется, весьма жаден до жизни: волновало, заставляло радостно и беспокойно работать «на полную катушку» его воображение едва ли не все, что встречалось ему на пути. И увиденное в жизни тревожило душу куда больше прочитанного или пришедшего с киноэкрана. Сам себе еще не отдавая отчета, не задумываясь и не осмысливая специально, с писательской точки зрения, Шукшин как бы фиксировал в памяти до мельчайших подробностей не только несомненно значительные встречи и разговоры, но и такие, какие едва ли не любой на его месте посчитал бы пустяшными, банальными, не стоящими никакого особенного внимания. Он же запоминал житейскую «банальщину» до деталей – таких, какие глубоко откладываются лишь в детской памяти. Неважного, незначащего, второстепенного – для него в жизни уже не было, хотя сам он это еще не осознал. На первых порах творческого становления он во многом поступал интуитивно. Но ныне мы вправе сказать, что это была высокая, только богато одаренным натурам присущая интуиция.

«Рынок, – вспоминает о совместных прогулках с Шукшиным И. Хуциев. – Одесский привоз. Большой, открытый. Холодно. Примерно ноябрь месяц. Редкий снежок. Шукшин идет по рынку, смотрит на бочки с мочеными яблоками, огурцами, капустой, на грузовики, груженные картошкой, на колхозников, крепких, здоровых, веселых, в сапогах, в телогрейках. Он сам – в сапогах, в темном полупальто, без шапки – ничем от них не отличается, он свой. И по тому, как он смотрит на хитроватых бородатых мужиков, теток, краснощеких, в цветных платках, на только что демобилизованных, подпоясанных военными ремнями широколицых молодых ребят, видно, что они ему очень близкие, очень свои. И что он сам для них свой, а никакой не городской покупатель. Для них он тоже, наверное, только что демобилизовавшийся парень, веселый, молодой, ловкий.

Сильно небритый человек продает петушков на палочке. Красных, ярких.

– Небось облизал, чтоб смотрелись богаче! – говорит мне дядя Вася, и мы идем к балагану, на стене которого написано: «Мотогонки по отвесной стене».

У балагана, в небольшом загончике из свежих досок, сидит медведь. Он тоже будет кататься на мотоцикле, так сказано в афише.

У загончика – толпа. Какой—то мужик, выпивший уже, хочет бороться с медведем. Его не пускают. Он рвется – его не пускают. Тогда он говорит, что хочет угостить медведя, вынимает из кармана телогрейки наполовину пустую бутылку вина, хочет влить медведю в пасть, промахивается, обливает его. В холодном воздухе разливается запах портвейна. Приходит мотоциклист и начинает ругаться, что напоили медведя.

– Где напоили? – кричит мужик. – Где? На шубе вон все, пусть дыхнет, дыхнет пусть!..

А потом, когда мимо с запахом бензина и портвейна проносится медведь в наморднике и в русском сарафане, с кокошником, Шукшин, стоящий у самого барьера, смеется. Смеется от души. Замечательно смеется. И вытирает рукавом выступившие от смеха слезы».

 

* * *

 

… А теперь мы с великим интересом читаем, к примеру, рассказ Василия Шукшина «Материнское горе», в котором герой торгует мясом на большом городском рынке, а также рассказы «Чередниченко и цирк» и «Штрихи к портрету», в которых мотогонки по вертикальной стене играют не последнюю роль.

Мы много смеемся, читая эти рассказы, но немало и грустим, над многим в жизни – и глубоко! – задумываемся, а окончив чтение (пусть и не все, но многие), возвращаемся в свою суетливую повседневность на неуловимую чуточку другими, может быть, более добрыми и чуткими, нежели были прежде…

Съемки в фильме «Два Федора» и последующее благодарное восприятие этой картины зрителем дали Шукшину очень и очень многое. Он уверовал теперь в себя как актера (тем более что тут же последовали приглашения на новые роли), он хорошо примерился к будущей своей «официальной» профессии – режиссера; как никогда прежде, он ощутил в себе силы добиться успеха и на писательском поприще.

Что бы там ни говорили, а первый большой (и заслуженный!) успех в искусстве, без всякого преувеличения, окрыляет человека. Как ничто другое – будь то похвалы однокашников или нескрываемые возлагаемые большие надежды старших товарищей, учителей, – располагает, зовет его к новым свершениям, к более высоким вершинам.

 

Меня охватывает тупое странное ликование (как мне знакомо это предательское ликование). Я пишу. Время летит незаметно. Пишу! Может, завтра буду горько плакать над этими строками, обнаружив их постыдную беспомощность, но сегодня я счастлив…

Шукшин. Воскресная тоска

 

 

ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ИТОГИ

 

Если ты посмотрел умный фильм, где радуются, горюют, любят, страдают, обманываются, обретают себя живые люди, значит, тебе предложили подумать о самом себе. Тебе показали, как живут такие—то и такие—то, а ты задумаешься о себе. Обязательно. В этом сила живого, искреннего реалистического искусства. Коли авторы сами радуются хорошему, если ненавидят дурное в людях и если все это – правда, если ты сам знаешь, что в жизни так бывает, как тебе только что показали, то не захочешь спрашивать: на кого быть похожим? На себя, только станешь умнее, крепче, отзывчивее.

Шукшин. Вопросы самому себе

 

В ответном письме к Ивану Попову от 9 января 1959 года Василий Макарович писал: «Дорогой мой!

Получил твое письмо. Прочитал, перечитал… Задумался. Как ты мне нужен, дорогой брат мой! То ли я устал немножко, то ли повзрослел здорово – но я вдруг ощутил жгучую необходимость в родном, близком по Родине, по крови, по духу человеке. Когда—то я был щедр и глуп душой и не умел ценить этого… Прости мне некоторый сантимент – я что—то того… взгрустнул.

Время у меня сейчас не столь интересное, сколь нудное и утомительное – экзамены, экзамены… много экзаменов. Вот сдам их – тогда начнется интересное. Что такое наш диплом? Это – поставить картину на одной из студий (где, пока неизвестно), на полной производственной базе – т. е., в сущности, – первый фильм. Ничего общего с институтом. Для этого дают 2 года. Можно больше. Всё дело в сценарии. Задумал большую штукенцию. Расскажу, когда встретимся.

Писать буду сам. Не верю нашим молодым пижонистым лоботрясам—сценаристам. Разве они лучше меня знают деревню? Да и мне нужно бы оживить свою память теперь и, кстати, отдохнуть от Москвы. Словом, я с некоторой бодростью смотрю вперед…

Картину ты, наверно, уже смотрел? Очень хочется знать, что ты о ней думаешь. О поездке на Алтай! Я думаю, что это надо обязательно осуществить. Непременно! Денег, я думаю, заработаю. Я тут сейчас связался кое с какими редакциями. Дело, наверно, пойдет. Вот сдам экзамены и примусь писать не ради денег, конечно, а для «души». Очень, очень хочу поработать и отдохнуть. Вот на это я смотрю совсем весело.

Что нового у нас… там? Вот получил недавно письмо от Ивана Калугина. Помнишь? Славный парень. Окончил институт, работает в Чесноковке (Алтайская) нач. цеха. Я написал, что отыскал тебя – зовет нас в гости, просто приказывает…

Мне очень нравится замысел твоей картины. Я себе это представляю как что—то очень спокойное, какое—то… вековое и, должно быть, прекрасное, своей «земляной» правдой. Люблю такое настроение. Помоги Бог найти настоящее…

Страшно хочется работать, Ваня. У нас на 4–м этаже (в институте) всяческие выставки художников. Хожу, смотрю. Половина работ – о Сибири. И у меня болит сердце. Мы в долгу перед ней, братка. Сажусь писать сценарий. Конечно, о Сибири. И только.

Бесконечно рад, что и у тебя мысли вокруг этого. Новости кино:

Скоро выйдет фильм Алова и Наумова «Ветер». Сценарий их. Смотрел. Дело в том, что они, кажется, замастерились. Сплошной бешеный ритм, энергия, темперамент, а… человека в фильме нет. Актерам не верю. И мысли нет (новой).

И. Пырьев – ставит «Белые ночи» по Достоевскому.

Ромм пишет с Храбровицким сценарий (для себя) об ученых—атомщиках (будущий известный фильм «Девять дней одного года». – В. К.). Написал (Ромм. – В. К.) для Калатозова I серию «Анны Карениной»».

 

Не хочется комментировать, преждевременно объяснять. Это письмо – очень и очень важное в контексте судьбы Шукшина. Но не менее важно и следующее, отправленное Ивану Попову в город Донецк, куда послали молодого художника после окончания киевского художественного вуза, – конец февраля – начало марта 1959 года:

«Сейчас я в Москве – сдал госэкзамены. И сегодня опять уезжаю – в Воронеж. Знаешь – думал, думал – и решил еще раз сняться. Это – до осени. Студия Горького (Москва). Натура в Воронеже, до мая. А потом – съемки в Москве. Хрен с ней – немного потеряю времени. Сценарий выписывается. Буду работать над ним.

С оценкой фильма в основном согласен. Но он – принципиальный, – вот что меня радует. Не все удалось, да. Но сама манера и любовь к правде – это дорого. М. Хуциев, увидишь, будет скоро один из лучших наших режиссеров. Этот человек не способен халтурить. Кристальный, золотой человек.

Жалко, обидно до слез, что не удалось мне съездить на родину. Ты напиши, пожалуйста, когда ты поедешь? Обязательно. Напиши в Москву, ибо я здесь бываю. И напиши о своих проектах. В августе—то я буду свободен. А? Ваня! Не бросай меня, братка.

Так мне хочется поехать. Я уж сколько раз хотел это сделать. А может, ты, если тебе нужно съездить весной, – съездишь, а осенью – вместе.

Напиши обязательно.

Сейчас очень тороплюсь на поезд. Хочется поговорить о многом…»

 

* * *

 

Через какую основательную лупу ни смотри, а видно, никак не чувствуется из этих писем, что молодой, но уже обретший известность актер Василий Шукшин «хвастается», «ставит себя» перед родными и близкими, ходит с задранным носом перед однокашниками.

Даже на минуту немыслимо представить себе молодого Шукшина в такой «импозантной» позе. Вообще – от начала и до конца – он был чужд какой—либо позы!

Если что—то поражало его, вызывало изумление и искренний восторг, он открыто заявлял о том, и… по—мальчишески гордо «объявлял»: «А я смогу сделать то же, и даже больше, будь уверен!..» (Примерно так, по устным воспоминаниям режиссера Юрия Григорьева, он заявлял в застольной компании Андрею Тарковскому тогда, когда первый фильм того – «Иваново детство» – с триумфом шел по отечественным и зарубежным экранам, завоевал высокую кинопремию.)

Что же, Шукшин все—таки «ревновал» к успехам товарищей и всячески стремился «обскакать» их?

Ответ на этот вопрос отнюдь не прост, не однозначен, а отвечать на него мы будем позже. Сейчас же важнее понять и представить себе другое: тридцатилетний Шукшин сумел—таки «отыграться», он уже – личность. И не потому только, что его знают и уважают как артиста, что с ним считаются. Даже по этим двум, сравнительно небольшим, письмам к Попову можно судить, что их писал человек, уверенный в себе, тонко чувствующий правду и фальшь и в жизни, и в искусстве. Человек, много требующий в творчестве не только от других, но и – прежде всего! – от себя. Человек страстный, неравнодушный, ищущий. Гражданин и патриот. Художник…

 

Едва ли не с семнадцати лет Шукшин начал «делать самого себя». Теперь же – особенно. Он в эти годы – без всякого преувеличения – кузнец собственного счастья.

На первый взгляд Шукшин поступает необдуманно и неосмотрительно. Пишет брату, что на диплом дается два года и даже больше; на самом же деле он теперь во ВГИКе – отстающий, «хвостист».

«…В институте, – пишет И. Жигалко, – нам с Евгением Николаевичем Фоссом (второй ассистент Ромма. – В. К.) было не так уж весело: в мастерской оказался «хвост», за который доставалось от начальства. И виновником «хвоста» был не кто иной, как Василий Шукшин! Вышел на диплом Шукшин в 1958 году, заканчивался 1960, а Шукшин еще не защитился. Кажется, все его сокурсники стали уже дипломированными, а Шукшин снимается себе у разных режиссеров и снимается!..

Я соглашалась с Михаилом Ильичом, что Шукшин «должен все пропустить через себя», но меня, признаюсь, беспокоил затяжной характер этого процесса, продолжающегося и за стенами ВГИКа…

Так почему же Шукшин тянул с дипломом, а пока много и охотно снимался? Прежде чем браться за собственную режиссуру, Шукшину нужно было (он чувствовал это) испытать себя, актера, на большом экране, присмотреться к разным режиссерским манерам, проверить свои позиции. И снова Ромм повторяет: «Не будем его торопить!»

Хорошо, не будем. А кафедра беспокоится, деканат наседает, ректорат недоволен: учебный план есть учебный план!.. В конфликтных вопросах Михаил Ильич всегда брал ответственность на себя, но в ту пору в институте бывал редко, «удары» приходились на нас с Фоссом.

Не скрою, злилась я и на Шукшина, и на Ромма. Ведь в это время уже полным ходом шли занятия в объединенной мастерской – 12 режиссеров и 18 актеров требовали неусыпного внимания, а тут еще осложнения с дипломниками.

Впрочем, Михаил Ильич не только призывал к терпению, но и пытался взять Шукшина к себе на «Мосфильм», не раз говорил мне об этом. (16 марта 1977 года заместитель главного редактора «Мосфильма» Н. Глаголева опубликовала в «Вечерней Москве» письмо Ромма генеральному директору студии, написанное в 1959 году: «Я лично просил бы дать мне возможность сделать в объединении один короткометражный диплом с кем—либо из учеников, например, с Шукшиным. Если можно два, то с Шукшиным и Китайским. Их я очень хорошо знаю, как говорится, „насквозь“, знаю, что у них сильно, что слабо». – В. К.)… С «Мосфильмом» пока не вышло. Шукшин продолжает сниматься…»

Все здесь, в воспоминаниях И. Жигалко, верно, все справедливо, но… без учета тогдашнего внутреннего состояния Шукшина.

Снимаясь в одной из главных ролей в следующем своем «актерском» фильме «Золотой эшелон», Шукшин и в самом деле «пропускал» многое через себя, «примеривался» к творческим особенностям режиссерской профессии. Но одновременно эти, следующие съемки были нужны ему, были важны и в материальном отношении (на особенную помощь из дома рассчитывать не приходилось, а пора было уже одеваться в «цивильный» наряд, хотя бы потому, что «обмундирование» к тому времени обветшало). Необходимы были эти съемки и для упрочения его имени в киномире (в самом деле, на что он мог рассчитывать, будучи и с дипломом, если бы не имел надежной, не раз подтвержденной репутации как актер?).

Съемки давали не только «свободные» деньги, но и – разумеется, относительное – свободное время, которое можно было с большим, нежели в общежитии ВГИКа, успехом использовать для писательства.

«…Где—то к концу четвертого – началу пятого курса, – вспоминал Василий Макарович, – я услышал от него (Ромма. – В. К.): «Посылай во все редакции веером. Придут обратно – меняй местами и – снова. Я в свое время с этого начинал». Так я и сделал. График составил, чтобы не перепутать. Первым откликнулся журнал «Смена»».

Так он и сделал… Но, заметим в скобках, сделал это не только по совету мастера. «Веером» посылал рассказы в журналы, а потом «менял местами» – так поступал, так действовал и Мартин Иден. Шукшин давно был уже готов к этому и нуждался разве что в дополнительном ускорении…

Самое же замечательное в этом шукшинском признании то, что у него было уже что посылать, и было, надо думать, немало (два—три рассказа «веером» не пошлешь, необходимо иметь в наличии как минимум восемь – десять…). И – что тоже примечательно – «в среднем» эти рассказы были по своему художественному уровню весьма, как можно представить, неплохи: вряд ли в противном случае стал бы М. И. Ромм советовать посылать их в редакции. Хотя, справедливости ради надо сказать, «Смена» опубликовала далеко не самый лучший из этих первых шукшинских рассказов. Назывался он «Двое на телеге» и был опубликован в этом журнале в августе 1958 года (№ 15).

О чем был этот первый напечатанный шукшинский рассказ?

 

…Ненастье. Дождь, дождь и дождь. По раскисшим проселочным и лесным дорогам едва тащит телегу лошаденка. «Но—о, ядрена Матрена», – подстегивает ее старик—возница Семен Захарович. Эх, если бы не записка председателя колхоза, то ни за что бы не поехал в эту тмутаракань, в эту забытую Богом Березовку… Вишь, понадобилось новой фельдшерице за лекарствами срочно туда…

Девушка Наташа – «фельдшерица» – молча сидит на телеге. Подъехали к пасеке, зашли в избу. У Семена Захаровича заметно улучшилось настроение: его друг, пасечник Семен, достал объемистый березовый туесок с медовухой. Сидят. Мирно беседуют. Разомлели в тепле.

Девушке было так хорошо, что она невольно подумала: «Все—таки правильно, что сюда поехала. Вот где действительно… жизнь». А Семен Захарович ее хвалит: мол, молодец, не хныкала на трудной дороге. А как же иначе, вторит ему пасечник и указывает на комсомольский значок на груди Наташи…

Непогода разыгралась еще пуще. Старики собираются переждать ее, заночевать и девушке советуют поскорее ложиться. А Наташа думает: как же так, сама, можно сказать, напросилась в дальнюю Березовку, ей и врач их толстый советовал переждать ненастье, и что же получается? Она сидит себе в тепле, пьет вкусный чай и никуда не двигается.

Вспомнилось девушке, как указал пасечник на ее комсомольский значок… Наташа решительно начинает собираться. Старики удерживают ее, – куда на ночь глядя, да в дождь такой! – но девушка не слушает их, говорит взволнованным голосом, что если они не хотят, боятся, то она и одна поедет… Кряхтя и ругаясь про себя, начинает одеваться и Семен Захарович. Двое снова на телеге…

Как здорово было бы воскликнуть: смотрите, первый только опубликованный рассказ, но сколько в нем уже, несмотря, конечно, на недостатки, присущие многим молодым писателям, проглядывает достоинств! Но нет, ничего здесь, кроме разве что отдельных точных деталей, не «проглядывает». Над автором довлеет схема, заданы характеры… Словом, в рассказе «Двое на телеге» почти ничего нет от знакомого и любимого нами Шукшина.

Но далеко не все русские писатели начинали «Бедными людьми», были также «Мечты и звуки» и «Ганц Кюхельгар—тен» – книги, по которым никак нельзя было предугадать, что они принадлежат молодому перу будущих авторов «Кому на Руси жить хорошо» и «Мертвых душ»… Первый же опубликованный рассказ Шукшина – «Двое на телеге» – будет нам всегда дорог тем, именно тем, что он – первый. И со временем, когда этот рассказ войдет в полные собрания сочинений Шукшина (ни в одно прижизненное издание Василий Макарович его не включал и не мог включить, ибо был очень строг к себе), читатель, знакомясь с этим несовершенным рассказом, сравнивая его с последующими шукшинскими произведениями, лишний раз воочию убедится, как быстро рос Шукшин, как стремительно набирал творческую высоту.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: