Василий Шукшин: Вещее слово 11 глава




Так что же, «среда» виновата в том, что молодой Шукшин, как это принято сейчас говорить, «злоупотреблял»?.. И это было отчасти, но проблема гораздо сложнее и, главное, серьезнее, чем может показаться на первый взгляд.

У нас как—то не принято писать, размышлять публично на подобные темы. Во всяком случае, делается это крайне редко. А между тем пьянство – это какое—то проклятие, довлеющее над русским художником: какой—то бич; меч дамоклов, грозно висящий над ним. Это какой—то великий искус, труднейшее испытание, выдерживают которое далеко не все. Те, кто изучал русский литературный быт, знаком, к примеру, с книгами, выходящими в серии «Литературные мемуары», знают, что целые десятки богато одаренных и немало обещавших в начале своего пути писателей и поэтов под влиянием «пагубной страсти» быстро сходили на нет, впадали в различные болезненные состояния или же эксплуатировали одни и те же однажды найденные художественные приемы, разменивали свои богатые возможности на какие—нибудь пустые, дающие легкий заработок безделицы. Десятки талантов сгорели в винных парах, не раскрывшись и наполовину.

Здесь, разумеется, не место выяснять, анализировать подробно те причины, по которым превращаются порой в горьких пьяниц талантливые люди. Заметим только, что молодой русский художник начинает «употреблять» отнюдь не ради выпивки, а ради более тесного и откровенного общения с себе подобными. Он очень ценит «разговор по душам», разговор «открытым текстом», а такой разговор по какой—то злой «традиции» чаще всего сопровождается медленным, но неумолимым опорожнением рюмок (впрочем, чаще стаканов). И еще. Молодой художник, как правило, переполнен различными творческими замыслами и художественными идеями, он еще не научился сдерживать себя, выплескивать обуревающие его мысли и образы только на бумагу. Его нередко тянет выговориться, посоветоваться, обсудить с товарищами по цеху свою или чужую новую работу. А если он от природы стеснителен и замкнут? Тогда на «помощь» приходит вино, оно «развязывает» язык, снимает барьеры молчания и невольного отчуждения. Кроме того, при застольях возникает порой, хотя и ненадолго, атмосфера праздника, пирующие ощущают не только раскованное, но и приподнятое состояние, испытывают друг к другу почти братские чувства. И это – особенно на первых порах – не может не быть по душе художнику, который по самой природе внутренне всегда тянется к людям, к душевному общению с ними, к со—переживанию, со—чувствию, со—единению в общем порыве. Не случайно даже молодой Чехов признавался в одном из писем: «А и я люблю всевозможные гульбища, русские гульбища, сопряженные с плясками, с танцами, с винопийством».

Но вот прелесть «разговора по душам» в одних и тех же компаниях или же в одинаковой по своей сути и устремлениям среде притупляется, а потом и вовсе исчезает, ибо все чаще варьируются все те же темы для беседы, а главное, заранее уже известно, что и как будет излагать тот или иной из присутствующих. Но… уже привык к такой жизни, и нелегко, ох, как нелегко найти в себе силы переменить ее. К тому же бывает порой (как это было с Шукшиным), что житейская ситуация складывается так, что и податься—то вроде больше некуда (как не пойти к таким—то, когда ночевать больше негде?). А там – день рождения, там – вышел новый фильм, там – утвердили сценарий и т. д. и т. п.

Говорят, что пьют больше с горя, от неудач. Полагаю, что в большинстве случаев в мире искусства происходит как раз наоборот. Подлинных талантов подхлестывает к работе именно неудача, стремление доказать, что на самом—то деле они могут создать произведение значительное и нужное людям. Расслабляет же, выбивает из формы и колеи чаще всего именно успех. Еще в русских сказках показано, что труднее всего пройти испытание не «огнем» и «водою», а именно «медными трубами». Слава убаюкивает, приучает к сладкому яду похвал, а они рассыпаются чаще и обильнее не на страницах газет, а за столом, уставленным отнюдь не прохладительными напитками. И наступает в конце концов такой роковой момент, когда хмель от тщеславия и лести и хмель от вина как бы сливаются воедино, друг от друга уже неотделимы. И вот талантливый русский человек, вместо того чтобы еще старательнее и напряженнее работать, продолжает и продолжает праздновать, не замечая, что живет, в сущности, и не славой, а дальними ее отзвуками, что похвалы ему раздают уже не серьезно занимающиеся искусством люди, а всякого рода окололитературные и околокиношные прилипалы, которые с его помощью надеются куда—то «пробиться», или же просто любители выпить «на дармовщинку».

 

…Что же в конце концов спасло Шукшина, чем победил он и хмель вина, и хмель славы? Ведь борьба эта особенно трудна, особенно опасна тем, что противник в ней это… ты сам, с самим собой борешься, вернее, с тем человеком в себе, который хотя и губит тебя, но все—таки и дорог, и любим, тем более что постоянно нашептывает тебе сладкие слова о том, как ты велик и гениален… Как пришел Василий Шукшин к чеховскому пониманию творческого поведения: «…Если они имеют в тебе талант, то уважают его. Они жертвуют для него покоем, женщинами, вином, суетой… Они горды своим талантом. Тут нужны беспрерывный дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля… Тут дорог каждый час»?.. Как все—таки случилось, что человек, любивший и втянувшийся, казалось, достаточно сильно во всевозможные «русские гульбища», последние шесть лет своей жизни пива в рот не брал и всячески призывал, даже требовал от окружающих последовать его примеру?..

Сила воли? Да, она была велика у Шукшина. То, что он не мог не замечать, как на его глазах окончательно сходили с круга под влиянием зелья могучие русские таланты? Да, и это (особенно мучительно было видеть Шукшину, и он не раз говорил об этом, безвременное угасание любимого им с детства артиста Петра Мартыновича Алейникова). Болезни, которыми подвергался ослабленный алкоголем и без того не очень крепкий организм? И это сказалось, хотя и в наименьшей степени, в последнюю, пожалуй, очередь. Что же явилось самым главным, самым основным в этой своеобразной борьбе художника с самим собой, что определило исход этой борьбы?

Полагаю, что неуемная творческая жажда, постоянная нацеленность на работу, постановка перед собой все новых и новых и все более сложных художественных задач, а также величайшее стремление к правде во всем: не лгать не только в книгах и фильмах, но и самому себе. Прощать других, но не прощать себя. Во всех своих делах и поступках не оправдывать себя, а судить. Судить строго.

Поначалу он еще шел здесь на какие—то компромиссы, «уговаривал» себя, что «творческие встречи» ему необходимы, что подобная «разрядка» полезна, тем более что и так он работает немало и успешно, что дела с бездельем не мешает. Но приходила, не могла не прийти, «такая минутка», когда, оглядываясь на прожитые месяцы, он понимал, что мог сделать гораздо больше и лучше, что он, получается, как бы обокрал сам себя, потратив драгоценные часы и дни на удовольствия весьма призрачные и относительные. И тогда он судил сам себя самым строгим внутренним нравственным судом. Судил и казнил. И был правдив перед самим собой до конца, не лукавил, ибо нельзя человеку, так ненавидящему, так презирающему житейскую суету, бестолочь и пошлость, впадать в них даже в малой степени, даже по «объективным» обстоятельствам (всяческой суеты и пошлости хватает и в кино, и в литературном мире, на этот счет могут заблуждаться лишь мечтательные девушки, коллекционирующие портреты киноартистов, да и то, разумеется, не все).

«Ты, Василий… ты – мастер. Большой мастер. Только не пей. Это гроб! Понял? Русский человек талант свой может не пожалеть». Так говорит деревенскому скульптору—самоучке в рассказе «Стенька Разин» учитель Захарыч. Но ведь это и молодой Шукшин сам себе говорит (и совпадение имен героя и автора здесь далеко, думается, не случайно, а в слегка «скрытом» виде в этом рассказе переданы подлинные шукшинские раздумья – первые его подступы к образу Степана Разина). И потом Василий Макарович, только слегка «прячась» за героями, будет нередко приводить именно собственные выстраданные мысли о жизни, современности. Будет обращаться на многих страницах своей публицистики столько же к другим, сколько к самому себе, призывать к чему—либо прежде всего себя, а потом и остальных. Вот, к примеру, характерный и в этом смысле, и как образец своего рода «письменного самовоспитания» Шукшина отрывок из статьи «Монолог на лестнице». Автор обращается, казалось бы, только к молодому поколению:

«В восемнадцать лет самая пора начать думать, ощущать в себе силу, разум, нежность – и отдать бы это все людям. Кому же еще? Вот – счастье, по—моему. Можно, конечно, принять восемнадцать лет как дар Жизни, с удовольствием разменять их на мелочишку чувств, небольших, легко исполнимых желаний – так тоже можно, тоже будет что вспомнить, даже интересно будет… Только жалко. Ведь это единственный раз! Жизнь, как известно, один раз дается и летит чудовищно скоро – не успеешь оглянуться, уже сорок… Вернуться бы! Но… Хорошо сказано: близок локоть, да не укусишь.

Вернуться нельзя. Можно – не пропустить. Можно, пока есть силы, здоровье, молодая душа и совесть, как—нибудь включиться в народную жизнь (помимо своих прямых обязанностей по долгу работы, службы). Приходит на память одно тоже старомодное слово – «подвижничество». Я знаю, «проходил» в институте, что «хождение в народ» – это не самый верный путь русской интеллигенции в борьбе за свободу, духовное раскрепощение великого народа. Но как красив, добр и великодушен был человек, который почувствовал в себе неодолимое желание пойти и самому помочь людям, братьям. И бросал все и шел. Невозможно думать о них иначе, чем с уважением. Это были истинные интеллигенты! Интеллигенты самой высокой организации».

«…Не успеешь оглянуться, уже сорок… Вернуться бы!» Статья была написана в 1967 году. Шукшину в этом году исполнилось тридцать восемь… Очень личный вздох сожаления, ибо от восемнадцати лет до сорока – «дистанция огромного размера», по всей «логике» здесь следовало бы назвать другую цифру, скажем, тридцать лет… Он и потом не раз сетовал на то, что юность и молодость ему не задались. В посмертно опубликованных «рабочих записях» (их Шукшин вел не регулярно, а изредка, попутно, в тех же тетрадях, где писал рассказы) находим такую: «Всю жизнь свою рассматриваю, как бой в три раунда: молодость, зрелость, старость. Два из этих раунда надо выиграть. Один я уже проиграл». Эту же мысль он высказывал несколько раз и вслух, и даже более подробно. Здесь не случайно употреблен Шукшиным спортивный термин – «раунд». Еще с флотских времен Василий Макарович полюбил бокс (и вообще был к спорту неравнодушен), у него были даже близкие знакомые в этом мире. Так вот, во время съемок «Они сражались за Родину» Шукшин, Бурков и некоторые другие актеры ходили в палатку к геологам «на телевизор», смотрели с большим интересом проходившие в то время международные соревнования по боксу. И однажды поздно вечером после очередного телепросмотра Шукшин сказал Буркову: «Наша жизнь тоже чем—то похожа на бокс. Я вот собираюсь прожить шестьдесят лет. Это – три раунда по двадцать лет. Первый – ни образования, ни профессии, ну, ты понимаешь, – первый раунд я проиграл „вчистую“. Второй, думаю, свел вничью, а в третьем, кажется, начинаю выигрывать…» (Но мы—то с вами твердо, наверняка знаем сейчас, что «и второй раунд» Шукшин выиграл, и выиграл его «вчистую».) Но вернемся к отрывку из статьи «Монолог на лестнице».

Здесь ведь высказано шукшинское понимание счастья: отдать все хорошее в себе людям. Здесь же обозначен и тот высокий нравственный идеал, к осуществлению которого стремился Шукшин: «подвижничество», «хождение в народ», «включиться в народную жизнь», «пойти и самому помочь людям, братьям»…

«Вернуться нельзя. Можно – не пропустить». Но для этого необходимо решительно отбросить «мелочишку чувств, небольшие, легко исполнимые желания». Необходимо взвалить на себя ношу побольше; писать, снимать и сниматься в кино так, чтобы эти произведения служили для людей не развлечением в часы досуга, а стали неотъемлемой и подлинной частью народной жизни, работали на самосознание, на укрепление самой души русского народа.

 

* * *

 

Таковы были «человеческие дела» Шукшина в этот период.

Он исчезал на некоторое время из Москвы на натурные съемки, потом объявлялся, заносил в редакции новые рассказы, ходил по «чужим домам» и домам близких, сидел вечерами и ночами то в компаниях родственных, то полузнакомых. Одним людям он представлялся тогда нелюдимым, неотесанным «дикарем», другим – добрым и душевным человеком, третьим – отчаянным, «заполошным» спорщиком, четвертым – раздираемым страстями и противоречиями, мятущимся, мучительно ищущим и не находящим себя художником, пятым – человеком, пришпоривающим, торопящим славу и известность… Немало было и таких (пожалуй, они и сейчас не перевелись), кто считал его баловнем судьбы, «везунком». Как же это так получается, рассуждали они (нередко и в присутствии Шукшина, а тем более заушно), что человек, менее нас образованный, менее культурный и интеллигентный, не умеющий вести себя «в обществе», бестолково и невпопад спорящий и т. д. и т. п., печатается в лучших журналах, снимается в кино в главных ролях да еще начал теперь выступать и в качестве сценариста и режиссера? Да, в таланте ему не откажешь, но ведь это какой—то необузданный, стихийный, бессознательный талант. Люди шлифуют, оттачивают свой стиль годами, долго—долго «вынашивают» тему, а он – вчера только «гужевал» с нами же вместе, а сегодня у него уже готов рассказ, на который он потратил один только день… И ведь смотрите, он его даже «отделывать» не будет, а принесет в уважаемый журнал готовый рассказ, – его напечатают, да еще скоро. Это ли не везение, а вы знаете, кому, по поговорке, везет?..

Эти «голоса», эти рассуждения вряд ли правильно будет назвать злопыхательскими. Конечно, подобным образом рассуждали, подобное утверждали, «внедряли» в общественное мнение и прямые завистники Шукшина, но немало было и благодушно, даже дружески настроенных по отношению к Василию Макаровичу людей, которые, с теми или иными оговорками, вполне разделяли такие мнения о нем и его творчестве. И здесь нам пришлось бы говорить очень и очень долго, но, к счастью, и этот вопрос в свое время русская критика успешно разрешила.

«…Гениальная творческая сила, – писал Аполлон Григорьев, – есть всегда сила в высшей степени сознательная. Много толковали о том, что творческая сила творит бессознательно; много приводили даже примеров, что произведения бывают выше сил производящих. Но это фальшивое мнение не выдерживает никакой критики, недостойно даже серьезного опровержения. Многим удивительно кажется, каким образом человек, гораздо менее, чем они, ученый и образованный, творит гениальное; многим обидно, что гениальная сила открывает с простодушнейшим убеждением такие вещи, которых они не читали в книгах, – и сколько обвинений в безмерном самолюбии, в невежестве, даже в тупости понимания падало и до сих пор падает на гениальные силы за их простодушие! А между тем только на таких обвинениях и основывается дикая мысль о бессознательности творческой силы. На деле же выходит совершенно противоположное. О том, что великая творческая сила знает свое дело, и говорить нечего: в своем деле она воспитывает даже собственных своих судей, а сначала их не имеет, ибо то, новое, что вносит она в мир искусства или жизни, разъясняется (то есть воплощается) ее же творчеством».

Что же касается того, что Шукшин писал подозрительно быстро и не отделывал прозу, то и здесь все обстоит гораздо сложнее, и мы поговорим об этом подробно далее, в специальной главе, посвященной «творческой лаборатории» писателя. Сейчас же заметим, в качестве предварительного вывода, что послевгиковские бездомные скитания не только «взяли» что—то у Шукшина, «затормозили» в какой—то степени его творческое движение, но и немало ему дали. Во—первых, несмотря на «угрюмость» Василия Макаровича в «чужих домах» и сумбурность разговоров и споров о литературе и искусстве в компаниях молодых кинематографистов, Шукшин все—таки «выковывал» в этом общении свое художническое мировоззрение, свои творческие взгляды. Во—вторых, нигде и ни при каких обстоятельствах не утрачивая своей наблюдательности, цепко схватывая самое характерное, он наблюдал многих городских людей, считающих себя интеллигентами, вольно или невольно сравнивал их со своими земляками, находил у них общие и полярные черты и свойства и мучительно размышлял о крестьянстве, его судьбах и одновременно – об интеллигенции подлинной и мнимой. В—третьих, Шукшин, вполне познав то, что мы не совсем, может быть, точно назвали «богемной жизнью», стал от этой жизни, как бы она ни затягивала, ни манила, отталкиваться, мало—помалу, все с нарастающим ускорением отходить; причем стал бороться с «богемой» как таковой (в некоторых рассказах и особенно статьях) и, главное, с «богемой» в самом себе (а такое «чудище» живет в каждом художнике и постоянно ему угрожает).

Можно сказать, что Шукшин на протяжении пяти лет после окончания ВГИКа больше копил, нежели тратил, больше собирал, концентрировал внутри себя, чем отдавал и раздавал. Так что ко времени, когда его бездомная скитальческая жизнь наконец—то окончилась,[4]вступила в более или менее размеренную колею, его художественный мир был подобен перенасыщенному раствору.

«Говорят: писатель должен так полно познать жизнь, как губка напитывается водой. В таком случае наши классики должны были в определенную пору своей жизни кричать: „Выжимайте меня!“» – читаем в «рабочих записях» Шукшина. Схожая «определенная пора» пришла к Василию Макаровичу за серединой шестидесятых годов. С этого периода и до конца дней своих он твердо и безжалостно «выжимал» себя, и никто не может сказать, что «выжал» до конца, что творческая «губка» его стала сухой…

И все же Шукшин был не до конца прав, когда сообщал в те годы в письме к Ивану Попову: «Пишу – вычерпываю из себя давние впечатления». Хотел он того или не хотел, но наряду с давними деревенскими и городскими впечатлениями в его рассказы, составившие первую книгу, вошли – а лучше сказать, ворвались – и впечатления, мысли, образы, которые явились к нему совсем недавно, можно сказать, пережиты и продуманы были только что. Он определил для себя, что в центре внимания его рассказов должны быть дела человеческие, а они – вечно в движении, в неуловимом вечном обновлении (см. эпиграф к этой главе). Но ведь и сам Василий Макарович, его собственные «человеческие дела» были в постоянном внутреннем движении, брожении, обновлении, нравственном противоборстве. Бережно «пересаживая» в сознание читателей чужую жизнь, стремясь не умертвить ее, не засушить в рассказе, сохранить в нем движение этой жизни, он передавал героям многое из «движения», из недавних «человеческих дел» собственной жизни. Передавал не только биографические подробности (хотя их и немало рассыпано по первой его книге, особенно в рассказах о детстве), нет, а пережитое и даже только—только переживаемое самим автором внутренне («жизнь духа»).

 

У Васеки перехватывало горло от любви и горя. Он понимал Захарыча. Он любил свои родные края, горы свои, Захарыча, мать… всех людей. И любовь эта жгла и мучила – просилась из груди.

Шукшин. Стенька Разин

 

 

ПЕРВЫЕ ВЕРШИНЫ

 

Меня в свое время поразил рассказ. Так умеют рассказывать мудрые старики – неторопко, спокойно, ни о чем не заботясь, кроме как рассказать, как все было. Их можно слушать бесконечно. При чтении такого рассказа всякий раз возникает неотвязное ощущение, что автор где—то рядом с героем. Как наваждение. Это большая радость (если в данном случае уместно это слово) – читать такое. Тут – горячая, живая, чуткая сила слова. Думаю, что никакая другая «система словесного искусства», кроме как «нагая простота», не могла бы так «сработать» – до слез.

Шукшин. Проблема языка

 

«Сельские жители» – первая книга Василия Шукшина увидела свет в середине лета 1963 года в издательстве «Молодая гвардия». Никакого «активного участия» в ее «пробивании» (чем отличаются некоторые современные молодые авторы) Шукшин не принимал. Отнес рукопись в издательство года за полтора до того по настоянию редакционных работников и с рекомендациями сотрудников «Октября», потом появился в «Молодой гвардии» еще два раза – занес новые рассказы, потом верстку. Тихо и незаметно. Разве что извинился во второй «визит» за свой непрезентабельный вид (а был он в фуфайке и сапогах), объяснил, что только что прибыл со съемок, переодеваться было некогда: машина уже отходила, а иначе он до конца рабочего дня в издательство не поспевал.

В первую шукшинскую книгу вошли все рассказы, опубликованные в журналах «Октябрь», «Москва», «Молодая гвардия» и «Новый мир» в 1961–1963 годах, два – «Далекие зимние вечера» и «Солнце, старик и девушка» – «первопечатных», а также рассказ «Воскресная тоска», который, повторяем, был опубликован в январе 1962 года в «Комсомольской правде» под заглавием «Приглашение на два лица», но в таком урезанном и «препарированном» виде, что в книге воспринимался как совершенно новый или, во всяком случае, обретший «второе дыхание».

 

* * *

 

Напомним читателю, что это было за время в нашей литературе – конец пятидесятых – начало шестидесятых годов. Время поисков, всяческих перемен и горячих – иногда даже не в меру горячих – дискуссий. Выходит «Битва в пути» Г. Николаевой, «Тройка, семерка, туз» В. Тендрякова, «Суровое поле» А. Калинина, «Ледовая книга» Ю. Смуула, «Владимирские проселки» и «Капля росы» В. Солоухина, «Джамиля» и «Материнское поле» Ч. Айтматова, «Сентиментальный роман» В. Пановой, «Живые и мертвые» (первая книга) К. Симонова, читаются и обсуждаются мемуары И. Эренбурга «Люди, годы, жизнь»… Еще не вышли из моды шумные поэтические вечера в Политехническом и у памятника Маяковскому, громогласно, с видом пророков вещающих молодых поэтов так называемого «четвертого поколения», спорят все кому не лень; вошла в зенит «молодежная», она же «исповедальная» проза, культивируемая журналом «Юность»; уже заявили о себе В. Астафьев, В. Быков, Е. Носов, В. Чивилихин, В. Липатов… Литературу еще только начинают делить на «деревенскую» и «городскую», «на рабочую тему» и т. д. Все требует своего осмысления и оценки. Но и в таком поистине кипящем литературном котле и бурном общественном водовороте своеобразной переоценки ценностей первая книга Шукшина была замечена, а отдельные рассказы даже вызвали споры.

Сегодняшнему читателю некогда (да и незачем) ворошить подшивки тех лет и вчитываться в старые рецензии, но он конечно же не избегает, коль скоро попадутся на глаза, многочисленных, посвященных Шукшину статей последнего времени. В одной такой статье, напечатанной журналом «Искусство кино», можно прочитать следующее: «Передо мной две книги Василия Шукшина: первая – „Сельские жители“ и последняя – „Беседы при ясной луне“. Они контрастны настолько, что кажется: их писали разные люди… „Сельские жители“, как и первый фильм Шукшина, – книга безмятежная, светлая. В этом ее прелесть и в этом ее ограниченность».

Автор статьи намеренно «не заметил», что в «Беседы при ясной луне» вошел—таки рассказ из первой книги, и именно тот, который дал ей название, – «Сельские жители». Но это, возможно, для критика деталь, нюанс, в целом же его утверждение кажется на первый взгляд незыблемым, чуть ли не аксиоматичным и очень «выигрышным» для Шукшина. Но давайте вдумаемся в слово «контрастны». Никто не спорит, что последняя прижизненная книга Шукшина сильнее, лучше, чем первая, но контрастны ли они, то есть действительно ли между ними такая же грань, как между белым и черным?.. Не будем пока торопиться с ответом, ибо он очень важен, этот ответ, и от него зависит что—то очень существенное в нашей оценке творческого развития, пути Шукшина, его мировоззрения, его взглядов. Заглянем—таки ненадолго в «старые критики» – и для полноты картины, и частью для поисков ответа на поставленный впереди вопрос.

Первая рецензия на первую книгу Василия Шукшина была опубликована 25 сентября 1963 года в «Комсомольской правде». Основную мысль и главное свое впечатление от сборника рецензент В. Григорьев вынес в заголовок – «Исцеление добротой». Ведущую тему молодого писателя он определил так: «Тема уважения, преклонения перед трудовым человеком». Говоря о художественном мастерстве, критик отметил, что лучшие произведения автора написаны «с истинно чеховской тонкостью и психологической глубиной». О недостатках речи почти не было.

Строже подошла рецензент «Нового мира» (№ 4, 1964) Э. Кузьмина. Она заметила, что у Шукшина нет безликого героя—повествователя, что автор растворен в своих героях – и это хорошо. Основное его мерило – трудовое, если герой рассказа доволен работой, то покоен душой. «Все лучшие рассказы Шукшина – это простенькие бытовые картинки! Но эта непритязательность кажущаяся. Мимолетная как будто фраза толкает на раздумья о сути характеров, о народном восприятии жизни». Но порой, замечает рецензент, срабатывает инерция «частного случая» и толкает автора к просто зарисовкам (здесь назывались в качестве примера рассказы «Воскресная тоска» и «Экзамен»). Иногда дает знать о себе схема, и тогда появляются такой декларативный рассказ, как «Леля Селезнева с факультета журналистики», такой «типовой» отрицательный герой, как в рассказе «Коленчатые валы», и такой «невыносимо положительный», как в рассказе «Правда». В целом же первая книга Шукшина, как и основное авторское мерило героев, есть «прочная основа» (так была озаглавлена эта рецензия) для дальнейшего роста и совершенствования молодого писателя.

Вряд ли кто будет утверждать, что «исцеление добротой» (образ Любы Байкаловой в «Калине красной»), «тема уважения, преклонения перед трудовым человеком» («Печки—лавочки», многие рассказы, публицистика) – одним словом, «прочная основа» первой книги Василия Шукшина уже не присутствует в зрелом его творчестве. Еще как присутствует, но не в таком уже «очищенном» виде, как это было, скажем, в рассказах «Светлые души», «Классный водитель», «Гринька

Малюгин», «Коленчатые валы» и некоторых других. Контраста же между «ранним» и «поздним» Шукшиным – нет, и это можно доказать, не прибегая ни к каким натяжкам и передержкам.

«Если кто—то из литературоведов, – пишет С. Залыгин в послесловии к рассказу „А поутру они проснулись“ (Наш современник, 1975, № 6), – однажды предавшись излюбленному занятию своего цеха, станет делить творчество Шукшина на периоды, этот неоконченный рассказ, естественно, попадет в период последний, заключительный.

Так оно и есть, это подтвердит и хронология, только надо будет иметь при этом в виду, что Шукшин никогда и ничего не заключал, он всегда начинал, все его творчество – это сегодняшнее угадывание своего собственного творческого завтра».

В сущности, эту мысль мы и хотим развить и подкрепить примерами, дабы пресечь всевозможные «контрастные», как говорится, «от ваших – нашим» концепции творчества Шукшина, по сути дела, «отлучающие» от читателя (это—де не настоящий Шукшин) немало из того, что было создано писателем.

 

* * *

 

Самое простое – напомнить, что из рассказов «Классный водитель» и «Гринька Малюгин» составится вскоре сценарий для фильма «Живет такой парень». Новелла «Игнаха приехал» вместе с написанными чуть позднее и в первую книгу не попавшими «Степкой» и «Змеиным ядом» станет основой для второго поставленного Шукшиным фильма – «Ваш сын и брат». А ранний рассказ «Стенька Разин» «аукнется» аж в 1969 году, когда выйдет на экраны третий шукшинский фильм – «Странные люди» (заключительная киноновелла «Думы»). Что же получается: между первым и последним прижизненным сборником такой контраст, будто писали их разные люди, а миллионам с экрана показываются вещи ранние, по мнению иных «ценителей», «проходные» и «этюдные»! Как это, интересно, объяснят сторонники «контрастно—анекдотической» и «национально—самокритической» концепций творчества Шукшина?.. Но это, повторяю, самое простое, ниже я попробую доказать, что многие дорогие Шукшину мысли и образы, вплоть до отдельных стилистических особенностей и словесных оборотов, как и перспектива усиления сатирического направления в его творчестве – все это уже есть – и не только, так сказать, в эмбриональном состоянии – в первой его книге.

Не надо обладать большой проницательностью, чтобы заметить: «Далекие зимние вечера» и «Племянник главбуха» приведут Шукшина через пять лет после выхода первой книги к циклу рассказов «Из детских лет Ивана Попова», а еще позднее – к «Дяде Ермолаю», «Рыжему» и некоторым другим, прямо или косвенно связанным с биографией самого автора, с его последующими воспоминаниями—раздумьями о детстве, рано переставшем быть детством, и о мудрых уроках жизни, в этом детстве полученных. «Артист Федор Грай» живо вам вспомнится при чтении написанных Шукшиным годы спустя рассказов «Ваня, ты как здесь?!» и «Крыша над головой». В этих рассказах не будет такой прямой и цельной натуры, как сельский кузнец Федор Грай, доказавший—таки местному режиссеру, как надо играть «простых людей» (о Совсем Простом Человеке из «Энергичных людей» здесь тоже вспомнить можно), но халтура и в «большом», и самодеятельном искусстве будет показана и высмеяна примерно в том же ключе. Легко, в сущности, переживаемая несчастная любовь деревенского парня Леньки к городской омещанившейся девушке («Ленька») обернется нешуточной драмой Петра Ив—лева (повесть «Там, вдали») и приведет к трагедии в молодой семье Паратовых («Жена мужа в Париж провожала»). «Страдания молодого Ваганова», начинающего юриста, мало будут походить на страдания Лели Селезневой с факультета журналистики, но жизнь одинаково посмеется над их благими, но не сообразующимися с реальной действительностью порывами. Иван Петин, шофер первого класса («Раскас»), будет не менее любить свою работу, чем другой, похожий на него шофер Михаил Беспалов из «Светлых душ», но семейная жизнь Петина будет совсем не такой безоблачной, как у Беспалова…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: