Затем мы отправились бродить по городу. Дома и магазины там оказались в большинстве случаев стары ми, рассохшимися деревянными лачугами, которые так и остались неокрашенными. Все они казались приподнятыми словно на ходули, так как были построены в трех или четырех футах от земли на сваях. Это объяснялось тем, что в половодье река имела обыкновение затоплять город. Дома были окружены маленькими садиками, но там, по‑видимому, росли только сорные травы да подсолнечники; виднелись груды золы, старые истоптанные башмаки, разбитые бутылки, выброшенное за ненадобностью тряпье и пришедшая в негодность жестяная посуда. Заборы состояли из разнокалиберных досок, приколоченных к столбам в разные времена и в различных направлениях; они отклонялись поэтому самым прихотливым образом от прямого отвесного положения и были снабжены воротами, створки которых обыкновенно висели на одной, и притом кожаной петле! Некоторые из заборов были, по‑видимому, когда‑то выбелены, но герцог утверждал, будто это случилось еще во времена Колумба, и заявление это представлялось на первый взгляд довольно правдоподобным. Почти в каждом садике гуляли свиньи и люди, стремившиеся выгнать их оттуда.
Все магазины расположились на одной улице. Перед ними были устроены навесы из грубой, небеленой бумажной ткани. Приезжие поселяне привязывали своих лошадей к столбам, поддерживающим эти навесы.
Под навесами валялись пустые ящики из‑под то варов и лентяи, гнездившиеся на этих ящиках целый день. Чтобы как‑нибудь убить время, они кромсали доски ящиков своими длинными складными ножами, жевали табак, зевали и потягивались. Лентяи эти носили в большинстве случаев желтые соломенные шляпы, величиною с зонтик, но зато ходили без курток и без жилетов. Они называли друг друга Биллем, Бэком, Банком, Джое или Аиди, лениво перекидывались словами и употребляли большое количество ругательств. У каждого столба под навесом сидел или стоял, прислонившись, по крайней мере один тунеядец, непременно засунув руки в карманы брюк и вынимая их оттуда лишь для того, чтобы почесаться или попросить взаймы жвачку табаку. Разговор между ними имел приблизительно следующий характер:
|
– Дай‑ка мне жвачку табаку, Ганк!
– Не могу! У меня самого осталась всего лишь одна порция. Обратись лучше к Биллю.
Билль, может быть, даст требуемую от него жвачку, а может быть, солжет и скажет, что у него ничего нет. Многие из таких лентяев ухитряются существовать без гроша собственных денег и без собственной жвачки табаку: они живут постоянно в долг. Такой молодец говорит, например: «Ссуди‑ка мне жвачку, Джек! Я только лишь сию минуту отдал свой последний табак Бэну Томпсону». Сплошь и рядом это наглая ложь, которой может провести разве лишь какого‑нибудь заезжего новичка, но Джек свой человек, а потому возражает: «Ты уверяешь, будто ссудил Бэна жвачкой? Скорее это могла сделать бабушка любимого кота твоей сестрицы. Потрудись‑ка лучше, Лэф Бэккер, отдать мне табак, который ты у меня занял. Тогда я с превеликим удовольствием одолжу тебе опять хоть целую сотню пудов и притом не стану требовать с тебя процентов.
– Да ведь, я вернул тебе однажды кое‑что!
– Правда, я получил с тебя с полдюжины жвачек, но только ты занимал у меня хороший магазинный табак, а заплатил мне негоднейшей черной дрянью».
|
Магазинный табак продается пачками в листьях; его жуют здесь, предварительно свернув лист или не сколько листов. Занимая в долг жвачку, обыкновенно отрезают ее не ножом, а суют себе пачку в рот, грызут ее зубами и тащат вместе с тем руками до тех пор, пока она не разорвется надвое. В таких случаях иногда хозяин табака бросает грустный взгляд на возвращенные ему остатки и саркастически говорит:
– Послушай‑ка, отдай мне жвачку и возьми себе всю остальную пачку!
Улицы и переулки представляли из себя какое‑то месиво, состоявшее из грязи, черной как деготь. Слой ее доходил кое‑где в глубину до фута, но местами не превышал двух или трех дюймов. Свиньи, похрюкивая, слонялись всюду. Иной раз большущая замарашка свинья с целой дюжиной поросят лениво прогуливаясь по улице, ложилась как раз поперек самой дороги, так что надо было ее обходить. Бывало, она лежит, растянувшись во всю длину, закрыв глаза и потряхивая ушами, и с наслаждением кормит поросят молоком сосцов своих. Вид у нее совершенно такой же счастливый, как если бы она лежала уже распластанная в колбасной. Счастье это оказывается, однако, не прочным: кто‑нибудь из тунеядцев непременно крик нет: «Эй, Тадж! Возьми ее! Куси!» – и бедная свинья убегает с ужасающим визгом, таща за собой одну или двух собак, вцепившихся в ее уши, между тем как целая стая из трех или четырех дюжин псов с лаем устремляется вслед за беглянкой. Все лентяи тогда встают, чтобы полюбоваться на это зрелище, смеются от души и вообще чувствуют искреннюю благодарность случаю, ниспославшему им в виде развлечения этот маленький скандальчик. Затем они успокаиваются и впадают опять в полусонное состояние, пока их не пробудит из него драка между собаками. Ничто не вызывает у них большего удовольствия и оживления, как такая драка, за исключением разве лишь экзекуции над какой‑нибудь приблудной собакой: ее обмазывают смолой и поджигают, или же привязывают ей к хвосту железную сковороду и пускают несчастную собаку бежать до тех пор, пока она не издохнет наконец от усталости и страха.
|
В квартале, выходившем на реку, некоторые из домов готовы были ежеминутно обрушиться в воду; их страшно уже перекосило, так как река в этом месте постепенно размывала берег. Многие дома стояли уже пустыми, а под другими произошел обвал всего лишь в одном углу, так что этот угол находился на весу. В них еще жили, хотя это было сопряжено с некоторой опасностью, так как иногда обваливалась сразу полоса берега шириной в целый дом; случалось даже, что в течение одного лета обвалится полоса земли в четверть мили шириной. Таким городам, как этот, необходимо отодвигаться все дальше в глубь страны, так как река неустанно подмывает их с береговой стороны.
По мере того как время близилось к полудню, улицы все более заполнялись повозками и лошадьми, число которых ежечасно возрастало все быстрее. Целые семьи, прибывшие из соседних сел, захватив с собою над лежащую закуску, обедали в повозках. При этом было выпито значительное количество водки и на моих глазах произошло уже три драки, без особенно серьезных, впрочем, последствий, когда кто‑то закричал:
– Глядите‑ка! Сюда едет старик Боггс! Без шуток, ребята. Он приехал сюда из провинции и, по обыкновению, пьян, как сапожник!
Все тунеядцы развеселились, из чего я заключил, что они имели обыкновение подшучивать над Боггсом. Один из них заметил:
– Интересно знать, кого он будет теперь изводить? Если бы он и впрямь укокошил всех, кого изводил в течение последних двадцати лет, то, без сомнения, пользовался бы блестящей репутацией.
Другой из лентяев объявил:
– Мне бы очень хотелось, чтобы старику Боггсу вздумалось хорошенько мне пригрозить. Я тогда был бы уверен, что проживу еще тысячу лет!
Подъезжая верхом на коне, метавшемся из стороны в сторону, Боггс завывал и вопил, как индеец.
Он кричал во все горло:
– Эй, вы! Прочь с дороги! Я теперь на военной тропе, и цена на гробы начала уже подниматься!
Пьяный старик с раскрасневшимся лицом качался в седле. Его провожали криками, насмешками, свистками и ругательствами. Он отругивался в ответ, обещая задать всем перцу, когда будет маленько повольготнее, так как теперь приехал в город, чтобы убить полков ника Шерборна, и всегда держится поговорки: «Сперва надо покончить с жарким, а потом уже приниматься за суп». Увидев меня, он подъехал ко мне вплотную и спросил:
– А ты откуда пожаловал сюда, молокосос? При готовился ты уже к смерти?
С этими словами он уехал. Я было не на шутку перепугался, но меня успокоили, сказав:
– Он все зря болтает и в пьяном виде постоянно мелет подобный вздор, но в действительности это самый добродушный дурак во всем Арканзасе! Никогда еще никому он не сделал вреда в пьяном или трезвом виде.
Боггс подъехал к самому крупному магазину во всем городе и, нагнувшись в седле так, что мог свободно заглянуть под доместиковый навес, вскричал неистовым голосом:
– Выходите‑ка оттуда, Шерборн! Выходите, чтобы встретиться лицом к лицу с человеком, которого вы обманули. Вы та самая дичь, за которой я пустился в погоню, и не уйдете из моих рук!
Он продолжал довольно долго еще этот монолог, пересыпая его всяческими бранными выражениями по адресу Шерборна, какие только приходили ему на ум. На улице толпился кругом народ, внимательно слушавший пьяного старика и хохотавший над его вы ходками. Под конец, однако, вышел из магазина мужчина лет пятидесяти пяти, одетый несравненно лучше, чем все остальное население города, и отличавшийся энергичной, гордой осанкой. Толпа немедленно расступилась перед ним, чтобы очистить ему дорогу. Обращаясь к Боггсу, он сказал ему совершенно спокойно и вовсе не горячась:
– Вы мне надоели, но я согласен выносить ваш образ действия до часу! Заметьте себе: до часу по полудни, не больше! Если по прошествии этого времени вы откроете рот и вздумаете сказать обо мне хотя бы еще только одно слово, то куда бы вы ни уехали потом, я вас непременно разыщу.
Объявив это, Шерборн круто повернулся на каб луках и тотчас же ушел. Толпа разом стихла и словно протрезвилась; никто больше уже не смеялся. Боггс поехал вдоль улицы, продолжая орать во все горло, выкрикивая разнообразнейшие ругательства по адресу Шерборна. Вскоре, однако, он повернулся назад и, остановившись перед магазином, продолжал осыпать Шерборна отборной бранью. Несколько человек по дошли к старику и уговаривали его замолчать, но он не соглашался. Они напоминали ему, что уже три четверти первого и что ему следует отправиться домой без всякого промедления. Никакого толка, однако, из этого не вышло: он продолжал осыпать Шерборна проклятиями, бросил свою шляпу в грязь, куда лошадь втоптала ее копытами, и поехал вдоль улицы, безостановочно ругаясь, как помешанный. Седые его волосы развевались в беспорядке и придавали ему еще более дикий вид. Решительно все, кому удавалось заговорить с Боггсом, пытались убедить его, чтобы он слез с коня; при этом, очевидно, имелось в виду запереть старика где‑нибудь в комнате и оставить его там протрезвиться. Попытки эти оставались, однако, тщетными: Боггс снова поворачивал назад и, остановившись перед магазином, снова начинал осыпать Шерборна проклятиями. Под конец кому‑то пришла в голову мысль:
– Сбегай‑ка поскорее за его дочкой. Бывает, что иной раз он ее слушается. Если кто может теперь с ним сладить, то, единственно, разве она!
Кто‑то пустился бегом за дочерью Боггса; я отошел по улице всего лишь несколько шагов от магазина и остановился. Минут через пять или десять я увидел, что Боггс снова возвращается, но уже не верхом: он шел с непокрытой головой, шатаясь, по улице, под конвоем двух приятелей, державших его под руки. Старик успокоился, но ему было, очевидно, не по себе; он ни к кому больше не привязывался и обращался с бранью исключительно только к собственной своей особе; в это мгновенье кто‑то назвал его по имени:
– Боггс!
Оглянувшись, чтобы посмотреть, кто именно окликнул старика, я убедился, что это был полковник Шерборн. Он стоял совершенно спокойно на улице, держа в правой руке двуствольный пистолет, дулом кверху. Мне показалось, что непосредственная опасность Боггсу еще не угрожала; в то же мгновение я увидел молодую девушку, приближавшуюся бегом в сопровождении двух мужчин. Боггс и его приятели тоже обернулись на оклик Шерборна. Увидев в руках полковника пистолет, приятели Боггса отскочили в сторону. Тогда дуло пистолета начало медленно и ровно опускаться; оба курка были взведены. Боггс про тянул вперед с умоляющим жестом обе руки и воскликнул: «Ради Бога, не стреляйте!» «Бац!» – грянул первый выстрел. Старик отшатнулся назад, судорожно хватаясь за воздух. «Бац!» – раздался второй выстрел, и Боггс грохнулся затылком наземь, широко раскинув руки. Молодая девушка, как раз в это мгновение под бегавшая к отцу, вскрикнула и бросилась на его труп. Бедняжка заливалась слезами и повторяла: «Он его убил! Убил!» Толпа сомкнулась вокруг них в тесный кружок; каждый старался протискаться в первые ряды и с любопытством тянулся, чтобы посмотреть хоть мельком на старика и его дочь. Люди, находившиеся внутри кружка, пытались раздвинуть его и кричали: «Подайтесь назад! Назад! Ему надо воздуха! Воздуха!»
Полковник Шерборн швырнул свой пистолет наземь, повернулся налево кругом и ушел.
Боггса отнесли в маленький магазин аптекарских принадлежностей. Густая толпа шла за ним следом: тут, кажется, собралось все городское население; я не отставал от других, и мне удалось раздобыть хорошее местечко, как раз у окна. Там я мог видеть все, что происходило в магазине. Боггса положили на пол на большую Библию, долженствовавшую служить ему изголовьем, другую Библию раскрыли и положили ему на грудь, но предварительно разорвали на нем рубашку, и я увидел тогда в груди круглую ранку, которую проделала одна из пуль. Старик раз двенадцать глубоко вздохнул, причем, когда он вдыхал в себя воздух, его грудь поднимала Библию, а при выдыхании опускала ее снова; затем он успокоился и лежал после того совершенно уже смирно. Оказалось, что он умер. Приятели Боггса с большим трудом оторвали дочь от его трупа; когда ее уводили, она была совершенно вне себя, кричала и визжала. Ей было лет около шестнадцати, и она показалась мне доброй, очень хорошенькой, но только слишком бледной и страшно пере пуганной девушкой.
Вскоре весь город собрался перед аптекарским магазином; все старались пробиться к окну и заглянуть внутрь, но люди, стоявшие на удобных местах, не хотели уходить, хотя находившиеся позади всячески их уговаривали: «Вы, господа, довольно уже смотрели! Нехорошо и несправедливо с вашей стороны торчать здесь дольше, не пуская никого другого! Кажется, у всех нас одинаковые права!» Увещания начали посте пенно переходить в брань, а потому я поторопился ускользнуть, соображая, что дело может дойти, пожалуй, и до драки. Улицы были переполнены людьми, находившимися в состоянии величайшего возбуждения. Каждый из очевидцев убийства рассказывал, каким именно образом оно было совершено. Вокруг каждого из таких рассказчиков стояла густая толпа людей, вытягивавших шеи и слушавших его с величайшим вниманием. Рослый сухощавый мужчина с длинными волосами и в большой белой шляпе, сдвинутой на затылок, держал в руке палку с набалдашником в форме крючка и отмечал ею на земле места, где стояли Боггс и Шерборн. Толпа шла следом за ним от одного места до другого, не спуская с него глаз и кивая головами в знак того, что понимает и подтверждает справедливость рассказа. Пока он отмечал палкой на земле место убийцы и его жертвы, все глядели на него так пристально, что даже не смели дохнуть; рассказчик остановился неподвижно на том месте, где стоял Боггс, выпрямился во весь рост, на хмурил брови, надвинул шляпу себе на глаза, а затем, медленно опустив в горизонтальное положение свою палку, конец которой был сперва поднят вверх, воскликнул: «Бац!» – отшатнулся назад, снова крикнул: «Бац!» – и как мешок грохнулся наземь. Все кругом говорили, что он замечательно ясно и точно передал все подробности убийства, и подтверждали, что оно было учинено именно таким образом. В награду за это человек двенадцать вытащили из‑за пазухи фляжки и начали угощать рассказчика водкой. Тем временем кому‑то пришло в голову объявить, что с Шерборном следовало бы расправиться судом Линча, а через какую‑нибудь минуту об этом кричал уже весь город. Рассвирепевшая толпа с грозными криками устремилась вперед, захватывая по пути все попадавшиеся веревки, чтобы было на чем повесить Шерборна, и сбрасывая в грязь висевшее перед тем на этих веревках белье.
Глава XXII
Шерборн. – Присутствую в цирке на представлении. – Пьяный на аре не. – Трагедия, от которой кровь застывает в жилах.
Разъяренная толпа, крича, вопя и беснуясь, словно скопище краснокожих индейцев, устремилась вдоль по улице к дому Шерборна. Всем приходилось уступать ей дорогу, опасаясь быть сбитыми с ног и за топтанными в грязь; испуганные дети бежали впереди, пронзительно крича и пытаясь свернуть куда‑нибудь в сторону; во всех окнах, выходивших на улицу, высовывались женские головы, на каждом дереве сидело по несколько негритят; из‑за каждого забора выглядывали подростки обоего пола, которые с приближением толпы разбегались; многие женщины и девушки, перепуганные чуть не до смерти, неистово кричали и рыдали, очевидно, в истерическом припадке.
Толпа окружила садик перед домом Шерборна столь тесным кольцом, что негде было упасть яблоку, и подняла такой галдеж, среди которого ничего нельзя было разобрать и расслышать. Огороженный садик был шириной всего лишь в три сажени, а потому через минутку или две в толпе начали раздаваться сквозь общий гул голоса: «Ломай забор!! Разноси его!!» Мигом все принялись за дело: доски были не медленно сорваны и брошены наземь, а в следующее мгновение толпа могучей волной хлынула в садик.
Одновременно с этим Шерборн вышел на маленький балкончик, устроенный над дверьми его дома. Полковник держал в руке двуствольное ружье и стоял совершенно спокойно и молча, но на его лице выражалась грозная непоколебимая энергия. Немедленно же все стихло, и толпа начала постепенно подаваться назад.
Шерборн не говорил ни слова, а только стоял, поглядывая сверху вниз на толпу. От водворившейся тишины и молчания становилось жутко. Взор его мед ленно переходил с одного лица на другое вдоль первых рядов толпы, ворвавшейся в его садик. Встречаясь с этим взором, некоторые пытались было глядеть полковнику прямо в глаза, но это оказывалось им не под силу: они начинали мигать и принимали сконфуженный вид. Помолчав с минуту, Шерборн рассмеялся; смех этот не вызывал, однако, у слушателей веселого настроения, а возбуждал такое чувство, как если бы приходилось есть хлеб, смешанный с крупным песком. Затем полковник медленно проговорил презрительным тоном:
– И как это могла прийти вам в голову мысль рас правиться с кем‑нибудь судом Линча! Ведь это просто смешно! И с чего вы взяли, что у вас хватит смелости расправиться с мужчиной! Положим, у вас достанет ду ху обмазать дегтем и осыпать перьями какую‑нибудь несчастную, отверженную женщину, заброшенную сюда без друзей и покровителей! Разве можно было заключить из этого, что вы осмелитесь поднять руку также и на мужчину? Нет! Настоящий мужчина может чувствовать себя безопасным в руках десяти тысяч подобных вам молодцов, по крайней мере, днем и когда у вас нет удобного случая напасть на него сзади.
Разве я вас не знаю! Я вижу вас насквозь! Я родился и вырос на юге, а потом жил в северных штатах, так что имел случай досконально познакомиться с заурядным средним моим соотечественником: он и на севере, и на юге просто‑напросто трус! На севере он позволяет каждому попирать его ногами, а по возвращении домой молится о ниспослании ему достаточного смирения, чтобы выносить все это без ропотно. На юге бывали случаи, что один мужчина останавливал среди белого дня дилижанс со множеством пассажиров и беспрепятственно грабил их всех. Газеты прожужжали вам уши толками про ваше мужество, так что вы и в самом деле считаете себя Бог весть какими храбрецами. Между тем вы нисколько не лучше и не хуже всех остальных. Отчего ваши присяжные не приговаривают убийц к повешению? Очевидно, из опасения, чтобы друзья убийцы не пристрелили их самих в ночное время сзади.
Опасения эти весьма основательны, а потому ваши присяжные всегда выносят оправдательный приговор. Тогда какой‑нибудь настоящий мужчина идет ночью в сопровождении сотни замаскированных трусов и расправляется с негодяем судом Линча. Вы сделали теперь два промаха: во‑первых, вы не прихватили с собой на стоящего мужчину, а во‑вторых, вам следовало до ждаться темноты и прийти в масках. Теперь вы явились сюда всего лишь с половиной настоящего человека, именно с Бэком Гаркнесом, но если бы он не увлек вас за собою, вы не посмели бы и шелохнуться.
У вас самих не было ни малейшей потребности идти сюда. Средний заурядный человек не любит тревоги и опасности, а потому и вы сами по себе пред почитаете держаться от них поодаль, но если даже полумужчина, вроде Бэка Гаркнеса, крикнет: «Рас правьтесь с ним судом Линча!» – вас сейчас же охватывает опасение от него отстать; вы боитесь выказать себя в истинном вашем свете, то есть трусами, а потому принимаетесь кричать, цепляетесь за фалды полумужчины, давшего вам толчок, и с буйными воплями бросаетесь вперед, хвастаясь подвигами, которые будто бы собираетесь совершить. Толпа – это самая жалкая вещь в мире; это на самом деле то же, что и армия: армия совершенно такая же толпа; солдаты идут в бой не с прирожденным своим мужеством, а с храбростью, которую черпают из своей численности и от своих офицеров. Что касается толпы, во главе которой нет настоящего человека, то ее надо признать хуже, чем жалкою. Вам, друзья мои, остается теперь только поджать хвосты, вернуться домой и укрыться в какие‑нибудь норы. Если дело дойдет до расправы судом Линча, можно его устроить, по обыкновению южан, ночью! Мстители явятся в масках и прихватят с собой настоящего мужчину!.. Ну, а теперь убирайтесь и уведите с собой вашего получеловека!
После этого полковник взял ружье на изготовку и взвел курки.
Толпа внезапно отхлынула, а затем рассыпалась и разошлась по сторонам; Бэк Гаркнес со смущенным видом улепетывал следом за нею. Я мог бы остаться, если бы мне захотелось, но у меня такого желания не было.
Добравшись до цирка, я принялся бродить вдоль задней стороны палатки до тех пор, пока пристав ленный к нему сторож не прошел мимо, а затем, слегка раздвинув полы, юркнул в палатку. При мне имелись, кроме золотой монеты в двадцать долларов, еще кое‑какие деньги, но я решил лучше их приберечь, зная, что на чужбине деньги могут, пожалуй, пригодиться на что‑нибудь более серьезное. Благо разумная бережливость вообще предпочтительнее мотовства! Я не прочь уплатить при случае деньги за билет в цирк, если нельзя устроиться как‑нибудь иначе, но тратить деньги зря считаю совершенно излишним.
Цирк был и в самом деле прекрасный; я в жизни своей еще не видел такого великолепного зрелища: артисты выезжали на арену попарно: джентльмен рядом с леди. Мужчины были в рубашках и панталонах, на босую ногу и без стремян. Они ловко и непринужденно сидели в седлах; дамы же отличались не обыкновенной белизной и ярким румянцем; все они казались красавицами и были разодеты, как настоящие королевы – платья их, сплошь усыпанные бриллиантами, должны были стоить многие миллионы долларов. Всех таких парочек выехало до двадцати. Я в жизни своей никогда не видал ничего более прелестного и очаровательного. Одна парочка за другой вспрыгивала в свои седла и принималась стоя грациозно мчаться галопом вокруг арены; артисты казались при этом такими рослыми, ловкими и стройными, а головы их равномерно колыхались вверх и вниз, чуть не прикасаясь к самой крыше шатра; розовые платьица артисток, в свою очередь, нежно и изящно колыхались вокруг бедер, придавая им вид очаровательнейших зонтиков.
Все более ускоряя аллюр, они мчались вокруг арены и принялись танцевать в седлах, поднимая попеременно то одну, то другую ногу; лошади неслись в карьер, все более наклоняясь к середине. Режиссер ходил все время вокруг среднего столба, пощелкивая бичом и покрикивая: «Гоп! Гоп!» – а клоуны позади него отпускали самые забавные шутки. Под конец все побросали поводья; артистки, словно сговорившись, подбоченились, артисты же сложили на груди руки, а лошади понеслись после того еще быстрее и мчались словно бешеные. Затем все они, одна за другой, начали прыгать сквозь обруч; тогда артистки и артисты оборачивались к публике, отвешивая ей грациозный по клон, и уезжали за кулисы. Все зрители в восторге хлопали в ладоши и кричали: «Браво!»
Артисты и артистки цирка проделывали самые изумительные штуки, а клоун держал себя так забавно, что все мы чуть не поумирали со смеху. На каждое слово режиссера он мгновенно отвечал забавнейшею остротою, какую только можно было себе представить. Я никак не мог сообразить, откуда у него все это берется и как это он может, не задумываясь, выпалить сразу такую шутку, какую я был бы не в состоянии придумать, кажется, и за целый год. Тем временем какой‑то пьяный, сидевший в местах для зрителей, полез через барьер на арену, объявляя, что тоже хочет прокатиться верхом и доказать, что умеет ездить не хуже кого другого. Капельдинеры хотели его задержать, но он не хотел их слушать и поднял такой скандал, что представление приостановилось. Публика принялась кричать и насмехаться над пьяным, а он тогда взбеленился, начал ругаться и жестикулировать самым ужасающим образом. Это вызвало волнение среди зрителей: многие повскакали со скамеек и бросились к арене с криками: «Бей его! Вышвырнем его вон!» Одна или две женщины взвизгнули; режиссер счел тогда необходимым вмешаться и обратился к публике с маленькой речью, в которой выразил на дежду, что никакого скандала не произойдет. Он добавил, что согласен позволить подвыпившему зрителю прокатиться на лошадке, если только этот джентльмен окажется в состоянии держаться в седле и обещает более не шуметь. Речь эта всех рассмешила и успокоила. Пьяному подвели лошадь, и он кое‑как на нее вскарабкался. В то же самое мгновение, однако, лошадь взвилась на дыбы, принялась мчаться и делать отчаянные прыжки, несмотря на энергичные усилия двух конюхов, ухватившихся за поводья. Пьяный испуганно обхватил лошадь за шею, но при каждом прыжке ноги его взлетали в воздух. Вся публика поднялась с мест, кричала и хохотала до слез. Наконец, несмотря на все усилия конюхов, лошадь вырвалась у них из рук и помчалась как бешеная вокруг арены, волоча за собой пьяного, который лежал или, лучше сказать, висел у нее на шее, причем одна нога чуть не цеплялась у него за землю. Затем он перевалился как‑то на другую сторону, так что у него свесилась другая нога. Публика положительно помирала со смеху, но мне положение бедняги вовсе не казалось забавным, так как я понимал, что оно до чрезвычайности опасно. Вскоре, однако, пьяному удалось утвердиться в седле и взять в руки поводья. Правда, он еще покачивался немного из стороны в сторону, но в следующую минуту он уже вскочил на спину лошади, бросил поводья, скрестил на груди руки и стоял, выпрямившись во весь рост, на крупе мчавшегося во весь опор коня. Вид у него был теперь такой само уверенный и спокойный, что никто бы не заподозрил в нем человека, за минуту перед тем бывшего пьяным. В следующее мгновение он принялся, стоя в седле, раздеваться и бросать свои платья на арену; он про делывал это до такой степени проворно, что одежды так и мелькали в воздухе. Таким образом он скинул с себя семнадцать полных костюмов и оказался, на конец, стройным красивым молодым человеком, одетым в изящный, пестрый, восемнадцатый костюм. Тогда, подобрав с земли хлыстик, он заставил своего коня выделывать самые невообразимые штуки и под конец, соскочив с лошади и раскланявшись с публикой, выкинул ловкое антраша и исчез в уборной. Все зрители просто выли от изумления и удовольствия.
Режиссер объяснил тогда, что его провели самым непростительным образом; вид у него при этом был такой грустный, что я в жизни своей не встречал более опечаленного и пристыженного человека. Оказалось, что это был один из артистов его собственной труппы, который выдумал устроить эту проделку, не посвятив в нее никого из своих товарищей. Я был тогда в достаточной степени наивным, чтобы поверить его словам, и, кажется, не согласился бы и за тысячу долларов чувствовать себя на его месте. Возможно, что существуют на свете цирки более великолепные, чем этот, но мне лично до сих пор еще не случалось с ними встречаться. Для меня и этот цирк достаточно хорош, и если судьба сведет нас когда‑нибудь вместе, то он может рассчитывать, что я каждый раз, так или иначе, буду присутствовать на его представлениях.
В тот же самый вечер состоялось и наше представление, но на него явилось не более двенадцати человек, так что сбор едва лишь покрыл собственные наши затраты. Эти двенадцать человек довели герцога чуть не до бешенства, так как они все время смеялись и ушли из театра, не дождавшись конца спектакля. Остался всего‑навсего лишь один подросток, но и то лишь потому, что он погрузился в глубокий сон. Герцог объявил тогда, что арканзасские болваны не доросли еще до Шекспира, им нужна комедия низкого пошиба или, быть может, что‑нибудь еще худшее. Во всяком случае, он сумеет подделаться под их вкус. Действительно, на следующее утро, раздобыв черной краски и несколько лис тов оберточной бумаги, его светлость написал на них печатными буквами афиши следующего содержания:
В СУДЕБНОЙ КАМЕРЕ!
ВСЕГО ЛИШЬ В ПРОДОЛЖЕНИЕ ТРЕХ ВЕЧЕРОВ!
ИЗВЕСТНЫЕ ВСЕМУ МИРУ АРТИСТЫ
ДАВИД ГАРРИК МЛАДШИЙ
И ЭДМУНД КИН СТАРШИЙ,
АНГАЖИРОВАННЫЕ НА ЛОНДОНСКИХ
И КОНТИНЕНТАЛЬНЫХ ТЕАТРАХ,
выступят в своей неподражаемой трагедии
КОРОЛЕВСКИЙ ЖИРАФ,
или
КОРОЛЕВСКАЯ НЕВИДАЛЬЩИНА!!!
Плата за вход 50 центов.
В конце афиши добавлено было еще более жирным шрифтом: