Скупы и редки грозы над Ленинградом. В иной год лето все пройдет, а ни одной не прогремит. А если и прогремит, то из угольно-черных туч, застящих небо, гром не упадет с первозданной яростью, молнии будут тусклы, а дождь - мелким и коротким. Стоящий на воде и у воды, Ленинград воду нисходящую с неба недолюбливает, рассеивает ее, старается сделать невидимой.
Ждан вернулся в Ленинград, когда пошли уже первые заморозки. Асфальт под ногами был безнадежно сер, обочь его корчилась подмерзшая грязь, и ему неотступно хотелось, чтобы сверху что-нибудь да падало – дождь, снег - все равно. Когда в воздухе между небом и землей возникает стихия, которую можно ощущать лицом, руками, - становится легче, начинает казаться, что Бог, нет, не позабыл тебя, а, напротив, только тебя и помнит - его снежинки тают на щеках, капли его дождя стекают по ним…
Ничего подобного не было, пуст был перед Жданом серый воздух.
Ему было тесно сидеть в своей комнатенке, с утра до ночи он пропадал в городе. На метро добирался до[шродвфашштщщ]Невского проспекта, а оттуда - куда глаза глядят… Физически он себя как бы и не чувствовал, сердце после инфаркта словно исчезло куда-то. Понимал и чувствовал он одно - жизнь уходит. Так навсегда, сам по себе, туман покидает осенние лощины в полях, и ничего с этим не поделаешь.
На плоских улицах и площадях города было голо и бесприютно ЛЬ -люди, люди, люди…
"Почему в лесу никогда не чувствуешь себя таким одиноким, как толпы?"
Солнце заходило, когда очутился Ждан подле общежития Академии Художеств. Тяжким ветром веяло с Невы, ледяными желваками бугрился тротуар под ногами. Зайти он не решился. Вдоль ограды, минуя мозаичные мастерские, вышел на набережную.
|
"Меня выпустили из Академии. Зачем?”, - думал он, внимательно разглядывая знакомый фасад, и тут смех начал душить его: "А позже меня выпустили из тюрьмы. Куда? В Мир, где решеток, охраны и запретов ничуть не меньше. К тюрьме еще можно приспособиться, а как правильно жить на свободе, которой нигде и никогда не было, не знает ни один Платон... Ни один!"
На его лающий смех начали оглядываться, и, перейдя трамвайные пути, он опустился на гранитную скамью под сфинксами. Вода лениво облизывала ноздреватые ступени; даже в этом каменном закутке чувствовался окружающий простор, который человеку ни домами, ни мостовыми, ни памятниками обуздать не удалось.
Чтобы жить, нужна не свобода, а воля. Человеческая воля. Та, что принуждает тебя действовать во всякое мгновение. Ей проще подчиняться, чем зависеть от скопища случайностей. Командуй собой сам... Легко сказать! Разве не командовал?
Он стал перелистывать свою жизнь, ориентируясь на заглавные буквы событий, и к ужасу своему увидел, что, нет, никогда собой он не командовал, как, впрочем, и другие. По сути, они ему, лишенному воли, только кивали, в лучшем случае что-то нечленораздельно мычали, а он, столь же невразумительно и вяло, исполнял, совсем не заботясь, попадает в струю или нет...
Это был сильный удар.
Почти полвека проведено в немощной возне, солдат, де, спит - служба идет... Да не служба - твоя жизнь идет, и уже почти прошла... Он подхватился и скорым шагом, едва не бегом направился к Дворцовому мосту. Те мысли, те обжигающие, хотелось оставить за спиной... Черта с два! Тяжело дыша, остановился. Прямо - Зимний дворец, Эрмитаж. Никогда не замечал - искусствовед! - что на крыше его, по периметру, - скульптуры. Столько раз ходил мимо, пялил глаза, любовался - не замечал!
|
"А что ты замечал? Собственную жизнь и ту проморгал. Любовь, Вареньку обошел вокруг, как экскурсант некий экспонат. Словно в автобусе, черт бы подрал, мимо проехал!"
И уже не смех - стон, как от невыносимой боли, рвался из груди. Но эдесь никто на него не оглядывался, ветер гулял по мосту, тарахтели и взвизгивали тормозами машины.
То, что было меж ними студентами, нынче скрылось для него за какую-то занавесь, и почти ничего через нее он не мог разглядеть. Зато ясно с драгоценной точностью видел свое с ней прощание на шадринском вокзале... Она была в светлой блузке с воротничком стоечкой и верхние пуговички все время расстегивались … Тогда они жили скорой предстоящей встречей - он должен был порвать в Питере все и вернуться. Чтобы жить... Ну вот и порвал спустя столько лет - и возвращаться бессмысленно: река не та, и он не тот.
Однако, хотелось... Бог мой, как хотелось.
Человек редко способен верно сравнить свою жизнь с жизнями других людей, ибо каждый меряет на свой аршин, каждому этот аршин кажется единственным. Это и на самом деле так. Человеческая жизнь несравнима. Уж если природа не поленилась дать каждому человеку свой, особый кожный узор на подушечках пальцев, то с какой стати она начнет штамповать судьбы похожими одна на другую, как пивные пробки? Человеческую жизнь нельзя сравнивать, бессмысленно анализировать. Она есть - против рожна не попрешь. Впрочем, большинство людей понять это не умеют до самой смерти. Так и грезится им - достаточно поступать, как другие, и все сделается хорошо... Ой ли?
|
С высоты ли или из низины его возраста Ждану виделось только то, что он одинок. Ну а что изменилось бы имей он семью? Одиночество в человеческих отношениях величина, увы, постоянная. Другие цифры добавляй к ней хоть спереди, хоть сзади - она будет стоять.
Ему представлялось - нет!
Одиночество, он думал, можно разбавлять, и, снизив его содержание на одну душу, превратить из яда в лекарство.
Бесконечное отчаянье охватывало от того, что сделать так вовремя он не сумел.
...Устав от мыслей больше, чем от ходьбы, он выбирал пустой троллейбус, автобус, трамвай и, забившись к окну, катался от кольца до кольца. Возникающие и тотчас же пропадающие за стеклом прохожие, дома, улицы и перекрестки успокаивали, утвержали на мысли, что в этом мире все исчезает, все. Исчезнет и он...
Посидеть с кем-нибудь, выговориться иногда хотелось с такой силой, что за старых знакомых он принимал первого встречного; иногда же, напротив, душу замыкало наглухо, даже спросить впереди стоящего выходит ли он язык не поворачивался.
Сразу по приезду из Москвы Ждан попытался было разыскать Игоря Небогатова, но тот словно в воду канул. На работе ответили, что подался в кооператоры, семья вообще ничего не знала и по всему видно было - не хотела.
В своих бесцельных скитаниях по городу Ждан сам случайно напал на него. Если это можно так назвать, Игорь действительно стал кооператором. Прямо на тротуаре, напротив Гостиного двора, в ряду прочих он сидел на рыбацком стульчике и торговал малоформатными газетами патриотического толка. Довольно протяженный, здесь образовался как бы некий заповедник по продаже "свободной прессы". Основную массу продукции составляли переводные детективы и самоучители половых забав, в изобилии поставляемые из Прибалтики, изготовленные на туалетной бумаге с немыслимым количеством опечаток. Издания эти особенно привлекали старичков и подростков, потеющих и развязных. Среди них, поблескивая шалыми глазами, как свой, мельтешил деловитый продавец какой-то "Антисоветской правды". Несколько наособицу от них держались сумрачные, будто чем-то недовольные, чем-то настороженные продавцы газет так называемого русского направления. Впрочем, милиция их покамест гоняла не слишком усердствуя...
Так вот каким бизнесменом заделался Игорь Небогатов.
- Ну здравствуй, - сказал Ждан и присел перед его ящиком на корточки. Глаза их встретились. Взгляд Игоря был нарочито бесстрастным.
- Видел тебя по телевизору, - ответил он так, словно расстались они вчера. - За личную храбрость - твой поступок хвалю. Но как способ борьбы с жидовской оккупацией - не приемлю! Непредсказуемо, слишком зависит от случайностей, а, главное, такие выступления не могут быть постоянными, периодическими. Реконкиста - процесс постоянный. Ты же сам - историк!
- Ну говори... еще, продолжай, не молчи, обматери, как хочешь, - Ждан чувствовал, что слезы выступают на глаза. Они одновременно поднялись и обнялись.
- Подожди, подожди, - заторопился Игорь, - сейчас я сверну эту лавочку и пойдем ко мне. Я живу тут... неподалеку.
В результате долгосрочной осады, которой подвергла Игоря его жаждущая коммерческой независимости семья, образовался многоходовой обмен их общего жилья. Игорю досталось жить в самом центре, на коротенькой Думской улочке, потому что комната там была кишкой с крохотным оконцем под потолком.
- Зато никая общественная драчка теперь мимо меня не проходит, - хвалился в общем-то довольный Игорь. - Чуть где на Невском толпа с лозунгами - я тут как тут.
- А твои мне даже адреса не сказали... Не знаем, не знаем
- Все они знают, - рубанул Игорь рукой, - но они - отрезанный ломоть. Классовые враги!
С тех пор, как они не виделись, Игорь неуловимо изменился. Не внешне. Что-то внутри у него окончательно отстоялось, расслоилось и теперь свою законченность придавало любому его жесту или слову.
- Поздравляю, - улыбнулся Ждан, - как-то ты на старости лет стал целостней, собраннее.
- А как же, - серьезно ответил Игорь, - в последнюю дорогу собираюсь. И так растяпой всю жизнь прожил, пора бы уж.
В длиннющей комнатухе его было на удивление тихо. Ни из-за стен, ни с улицы - ни звука.
- Уют у тебя, - еще раз огляделся вокруг Ждан, - прямо скажем, малость похоронный. Помрешь, так из твоего убежища и на кладбище выносить не надо, довольно будет дверь заколотить, - выговаривал он, казалось, первое попавшееся на язык, но оно-то, чувствовалось, и было для него сейчас главным.
- Вот уж нет, - оскалился Игорь жестко, как прежде не умел. - Сейчас не помирать надо - жить! Жить, сжав кулаки, изо всех сил... Жить не потому что, а вопреки... Скажи, только честно, что ты чувствовал, когда делал свое заявление по телевидению?
- Знаешь, - Ждан растерянно отвел глаза, - мне кажется - любовь. Да, любовь. Возможно, ту самую, о которой верующие говорят, что Бог есть любовь. И это чувство не было похоже на сладостное умиление. О нет! Никогда! С этим чувством в душе я бы мог пустить в ход и кулаки и зубы... Если бы верующие почаще вдумывались в свои чувства к Богу, о любви они болтали бы гораздо меньше. Любовь, видишь ли, предполагает ожидание безмятежного счастья. А я счастья не ждал. Благостной растворенности во всем Божьем свете не ждал. Я почему-то знал, что он будет бешено сопротивляться моим попыткам... Любовь, которую я тогда испытывал, состояла и из ненависти. Только она руководила ею, а ненависть давала ей свою силу... Точнее не умею сказать... Очень сложно, все переплелось между собой, и ни одного конца, чтобы ухватиться, наружу не торчит. Думаю, и у Достоевского опустились бы руки такое описать... Ну, ты понял что-нибудь?
- Что-то похожее я недавно думал. Как ни крути, а выходит, - если любовь настоящая - она способна, она должна иногда превращаться в ненависть. Иначе это уже не любовь, а один из симптомов размягчения мозга, такое можно себе позволить лишь забившись куда-нибудь в отшельнические кусты. Понятно, что это не теперь. Но я, слушай, рад. По-настоящему. Потому что дорогу-то я свою нашел. Она - русская, где русские - там и я, хочу или не хочу - не важно! Но... пока один. Меня не понимают, я не понимаю... Давай вместе...
- Конечно. Только подожди, еще одно… То чувство, о котором я тебе сказал, человек не способен долго выдержать. По-моему, он непременно сломится... В любую сторону.
Свобода слова в то время уже наступала на пятки русскому читателю. Еще продолжали выходить книги, безусловно несущие знание и талант, но все чаще их отодвигали в сторону, чтобы дать дорогу потоку детективов, пухлым историческим "исследованиям" с истерическими названиями и устаревшим философическим размышлизмам.
Вся соль детективов обычно заключалась в показе того, как несколько ошалевших от безденежья бродяг злоумышляют ограбление банка и как потом их за это карает возмездие. В действительности же возмездие дрыхло непробудным сном, и грабили кого угодно сами банки, величаво не ведая ни о каких покушениях на свои бронированные кладовые.
Исторические исследования писались попроще. В них главным было - назвать Сталина кровавым тираном и догнать взятое с потолка число казненных им дегенератов до ста миллионов.
Совсем спустя рукава были написаны философические размышлизмы. Тоже верно. Спустя сто лет, кому какое дело, бессмертна душа у Бердяева или нет. Даже, если ее у него вообще не было, теперь - наплевать.
Исходя из перечисленных симпатий, в ларьках, разбросанных на самых людных местах города, помаленьку началась специализация, чему немало способствовал резко изменившийся внешний вид книг. Торжествующий и торгующий Хам, ухватив своими загребущими лапами бразды правления, напрочь отбросил художественные изыски советского оформительства. И на одних обложках, озаглавленных распухшими от обилия позолоты названиями, запестрели разноцветные лакированные задницы, сжимающие ягодицами ножи и пистолеты, а на других, убогих и корявых, выпущенных с минимальными затратами, самый их нищенский вид стал убедительной рекламой глубины и серьезности содержания. Так что книжнику теперь не надо было близко подходить к витринам. Все отлично определялось издали. Делаешь историю о похождениях половых органов - ступай прямо; интересуешься очередным неудавшимся ограблением банка - держи левее; а ежели испытываешь сомнения относительно наличия души у Льва Шестова - иди сюда. Словом, все было на любой вкус. Не было только русской книги.
А она, затурканная, кем ни попадя, все-таки пробивалась.
Русскоязычные банки не выдавали ей ссуд, отмывать свои грязные деньги не ломились к ней спонсоры; на ее издание доброхоты отдавали последнее. Обобранная посредниками, к читателю она добиралась в виде малоформатных газет и брошюр, изготовленных на обёрточной бумаге. Что касается до их художественного оформления, так его не было вовсе, как и помещений, где бы ее могли хранить и распространять. Под открытым небом на тротуаре супротив Гостиного двора продавали с рук новую русскую литературу. Палил летний зной, шли дожди и сыпал снег; мордатая милиция всегда была тут как тут... Место это в городе стали называть - "Стеной плача".
Игорь Небогатов и сам не смог бы рассказать, как прибился к нему. Как-то мало-помалу, от случая к случаю. В этом ему виделось дело. Как ни слабы были русские издания, кроме них никто не говорил, что в России нужно решать русский вопрос.
Не еврейский.
Не цыганский или прибалтийский - Русский. Остальное - приложится!
- Я - советский патриот. - Очевидно, Игорь высказывал окончательно продуманное, слова не слетали у него с уст, а всякое ложилось на свое единственное место. - Газета еще была такая, Хрущев похерил. Сейчас сказать - я русский - уже мало. Тысячелетием и, полагаю, не одним, русской истории никто не пренебрегает. Однако и семьдесят лет Советской власти со счетов не сбросишь. Это - самый ёмкий, самый национально выраженный период нашей русской цивилизации. Это пример не для Америки, не для Европы - они не способны учиться! - это - урок всем нам. Тем, кто считал и будет считать себя русским. Коммунистическое, праведное общество, может быть построено на земле только русскими. О том, что труд пахаря стоит во главе всего, сказано еще в русских былинах. Если коротко, коммунизм призван лишь следить, чтобы телегу не ставили впереди лошади. Сначала посей и собери урожай, а воевать будешь потом; прежде вот этими руками построй княжеский дворец, а воспеть его обитателей всегда успеешь. Ведь учение о борьбе классов Маркс подбросил человечеству для его окончательного дробления! Старо, как мир - разделяй и властвуй. Властвовать должна была третья сила - единый всемирный банк. Так это учение и было понято в Европах. Там они отвеку лежат каждый под своим одеяльцем, хоть рваненькое, а мое. Одни русские сумели взять у Маркса идею праведного братского труда и построили на этой идее могучее государство... Только удержать его в своих руках не сумели. Перехватили! Тем надежнее, что исподтишка. Те, для кого это - профессия. За кулисами перехватили, за кулисами и правят бал. Зрители, полагая, что смотрят старую пьесу, продолжают плакать, смеяться и аплодировать, но их смех и слезы уже не совпадают с действием - спектакль давно вывернут наизнанку! Это страшно, если целый народ начинает путать горе с радостью... Может, ничего страшнее в свете нет...
Ты обратил внимание, соборность, коллективизм, коммунизм, братство -все эти слова нынче стали совсем, как наши рубли: пятачок за пучок. Их уже и не произносят. Чьими, интересно, стараньями? Да неусыпными трудами нашей же пропаганды, ожидовлеиной Хрущевым больше, чем на сто процентов. Врученное им золото они подменили фальшивыми бумажками, и - все! Народ решил, что золота у них и не было никогда.
Нет, было! Нет, есть!
- Будто я против, - с некоторым даже недоумением произнес Ждан. Сколько не старался он, в словах Игоря той искры, что согревала их и освещала, не примечал.
- Может быть. Может быть, мне и кажется. Только я уверен, отныне все будут против меня... Многие во всяком случае. Не рожден русский человек за себя стоять. За мир - да, за державу - да, за соседа… а свой огород на то и свой - потерпит. В этом сила наша безмерная, но и слабость тоже немереная. Такого нам Запад никогда не простит...
- Силы или слабости?
- Их сочетания. Сила в союзе со слабостью и есть совершенство, тот абсолют, который в ощущениях нам не положен... Бог, если хочешь... Понимаешь, - на мгновение он замялся. - Я пришел к заключению, что русскому человеку Бог не нужен. Какая-то обрядность еще ладно, а Бог - ни пришей, ни пристегни... Большевики в свое время очень правильно сделали, опустив религию ниже общественного уровня. Слаб свет у христианства, только в подземелье светит, а среди ясного дня он - так, ничто.
- Ты хоть сам понимаешь что говоришь? Достоевский сказал: без православия я русского человека не люблю.
- Это Достоевский не понимал собственных мыслей. Почему же тогда ему так омерзителен европеец? Ведь европеец тоже христианин. Нет, христианство, уничтожевшее наше язычество, сейчас само обескровлено. Я имею в виду и католичество, не только православие. Эти мощи современности не оживить. Пришла пора скрести по сусекам, вдруг да живут еще где-нибудь наши изначальные боги. Они не помогут - никто не поможет.
- Ну хорошо, - раздраженно бросил Ждан. Его начинала разбирать злость. Вот так всегда. Что один интеллигент, что другой. Ему лишь бы изложить те наброски мировоззрения, которые сложились у него со времени последнего спора: - Сейчас, скажи, сегодня что делать? Страна наша по миру пошла, а поводырями воры!
- Тоже знаю, успокойся, не с печки упал. Все образуется само собой.
- А-а-а, - безнадежно наморщился Ждан. - Стара песня. Слышали уже. Царствуй, лежа на боку - скатерть-самобранка сама все сделает...
- Увы, так оно и есть. Это не смешно, а верно. Общественные процессы, тасующие судьбы государств и народов, людьми-то и не управляются. Все попытки поворотить их в русло, представляющееся судоходным, ведут к хаосу. Ничего не поделаешь, мы наполовину - Азия, и эта золотая половина говорит русскому человеку: все приходит вовремя к тому, кто умеет ждать. Наши Иванушка-дурачок и фельдмаршал Кутузов не с куста сорваны! Их поведение - осознанная стратегия. То, что происходит сейчас на наших глазах - лишь в малой степени дело рук людских. Да, некие старатели наш котел с мясом поставили на свой огонь... Однако, котел-то уже был готов к этому. Теперь суетись не суетись, но, когда похлебка сварится, им уже нечем будет жевать. Пока же мы слышим грозное клокотание, задыхаемся от чада, полезшей через край накипи... Уверяю тебя, это - не конец света. Далеко не конец, скорее - начало...
Ждан встретил его уверенный,спокойный взгляд, и ему на мгновение стало жутко. Как если бы посреди объятого пламенем города он действительно высмотрел человека, безмятежно ищущего на какие бы угли пристроить свой горшок со щами.
- Я наверно здорово поглупел в Москве, - отвел он глаза. – Твои слова для меня не то слишком светлы, не то слишком темны. Не понимаю.
- А ты и не спеши. Мысли тоже должны созреть.
Жизнь, если в будущее не заглядывать далее завтрашнего дня, штука довольно сносная. Прежде, беспрестанно сигая из необозрюк го в столь же протяженное прошлое, он казался себе вечным всякий раз заново теряющим все нажитое. Сейчас выходило, что и терять-то нечего, а главное, упаси боже, что-либо находить. Как, например, нашелся старый друг Игорь Небогатов. Со своей незыблемой точкой зрения на кой шут он нужен? Ровно ничего не поняв, об эту незыблемость можно разбиться насмерть.
Как путешествовать без багажа, без будущего, без надежд жить стало необыкновенно просто. Разве что не посвистывая перебивался Ждан со дня на день.
Из Москвы ему начали пересылать депутатскую зарплату, и с ней он получил ту свободу существования, какой раньше располагал только в тюрьме. Ведь там тоже, если выполнять все указанное, можно ни о чем не беспокоиться, не ломать голову над битом и думать лишь о самом важном.
"Голова на месте, руки-ноги есть, здоров, слава богу, - как четки перебирал Ждан одно и то же, - а ничегошеньки не могу. Даже кричать бессмысленно."
На дворе стоял питерский декабрь - зимы не было ни в одном глазу; дождь, липкий, тяжелый воздух. Что сгнило в мире никогда не найдешь, но запах тлена всепроникающ. Газеты, казалось, использовали его вместо типографской краски. Они не кричали, не захлебывались, они механически скармливали информацию всей стране. Так в цивилизованном мире откармливают бройлеров, до тех пор пока у них не начнут подламываться ноги.
Сознательно отказавшись от будущего, Ждан увидел, что время, то самое хваленое, без которого не может обойтись ни один мыслитель - ничто. Его попросту нет. Его отлично заменяет водка, телевизионная передача, случайная мысль. Часы нужны для того, чтобы не опоздать на работу... А если работы нет?
Периодизация тоже ничего не значит для отдельного человека. Что бы ты не почувствовал, по-настоящему ты никогда не узнаешь в первый это раз или в последний.
Когда-то в Академии Ждан писал стихи. Время от времени, не считая себя поэтом. Некоторые тогда казались ему удачными, но все забылись начисто, точно их и не было. Теперь одно вдруг вернулось, наглое, как пьяный сосед, ломилось не зная приличий в любой час суток и заставляло себя наборматывать, словно важнее ничего в мире не было:
Мне ш станет ясен день,
а ночь приемлю я такой как есть -
и темной, и безгласной...
Но отблеском неведомого счастья
исчезнешь ты в ладонях бытия!
Я все открою,
все, о чем когда-то
и голову, и сердце я ломал...
Но твоего пустынного заката
уже застынет траурный металл.
Я захочу не знать и ошибаться,
опять обид, без устали, до дна!
Но будет поздно в юность возвращаться -
кругом меня обступит седина.
И снова будет день, он будет ясным.
С клочком огня я сяду у окна
светить тому, кто ищет счастья,
и для меня наступит тишина.
... Если чего и не было, так тишины, душа из нее вон. Черт знает, чего только не начал слышать Ждан. Представлялось, что меж ушами у него установлен магнитофон. Такой современный, на котором можно фокусничать со звуком: пускать вперехлест или одновременно включать разные голоса...
Несколько раз случайные прохожие едва поспевали вытащить Ждана из-под самых колес - кроме магнитофона в собственных ушах он ничего больше не слышал.
Исподволь женский, как бы уже где-то слышанный голос вытеснил прочую разноголосицу:
"...Ну вот я и пришла к тебе, милый. Там, откуда я говорю с тобой, плоти нет, а потому нет и лжи... Здравствуй, Ждан."
- Здравствуй, - покорно,вслух вымолвил Ждан и вдруг его всего словно вывернуло: - Варенька, ты?
- Почти - да. Тебе не понять. Теперь я скорее - душа.
- Ты что? - смешался, догадавшись, он, - ты что? - никак не выговаривалось: - Может, умерла?
- У нас это называется по-другому.Чтобы тебе было привычнее, да.
- А?.. А?.. Как?...
- Успокойся,твоей вины тут ни капли. А иногда приходить к тебе я могу, потому что любила сильнее... чем ты. У нас это много значит... Больше, чем у вас...
ВД Никогда бы не поверил Ждан, что так горько можно обидеться на какой-то шум в ушах. "Баба везде баба!"
- А ты знаешь, как я жил и живу?!
- Я все знаю.
Горечь растворилась так же внезапно, как и налилась. Нет, ничего бабьего в ее голове и впрямь не было. Было другое, то, к чему он стремился всю жизнь... Стремился, не достиг и поныне не знает, как назвать.
- Хорошо тебе? - не скрывая зависти, спросил он.
- Перейди перекресток на зеленый свет, я отвечу... Так... Хорошо или плохо бывает там, где есть сопротивление окружающей среды. Теперь здесь мы сами - среда. Я же предупреждала, у нас другие понятия…
И мгновенно былая любовь,трепетная многолетняя память – все, все обернулось одной злобой; он руками замахал и ногами затопал:
- Так ты оттуда заявилась ко мне, чтобы лишний раз напомнить, как я не прав и как права ты! К чертовой матери! К чертовой матери до скончания любой вечности!
- На тебя оглядываются.
И верно. Его вынесло к Летнему саду. В двух шагах от входа он топтался в лужице, и редкие прохожие никогда бы не взяли в толк, что у этого чудака - мощнейший, современнейший магнитофон... В самой голове, между ушами...
- Я ничуть не удивлена, - продолжала, между тем, Варенька, и голос ее был так же свеж и волнующ, как и в первый день их встречи; - Именно так ты и должен был себя вести. Не потому, что ты - плохой, а я -хорошая, мы сейчас совсем не сравнимы, а потому что сопротивляться окружающей среде ты не умеешь, не понимаешь, что это нужно для устойчивости. Этой среде ты неумело предаешься и от того находишься в вечном колебании. Ты - не обижайся, пожалуйста, - предатель. Предатель, ибо искренне хочешь добра всем тем людям, которые сейчас с тобой рядом, а не тем, которые будут всегда... А теперь - прощай. Не знаю когда, но я еще приду к тебе. Только, ради Бога, не жди этого... Живи. Живи...
- Ты не просекаешь, старик, - пожалуй что искренне откровенничал Маровихер, - уникальность Горбачева как государственного деятеля я вижу в том, что раньше, чем врать самому, он дает возможность соврать оппоненту. Без комментариев. Противник нейтрализуется, так сказать, малой кровью и дальше ведет себя управляемо, связанный ложной ситуацией, в которую сам себя загнал. Это не цинизм, а политические реалии нашего времени. Политика - дело грязное, господа-товарищи!
Сегодня с утра Маровихер явился к Ждану, как снег на голову. Трезвый, элегантный, уверенный в себе. Ничего другого ему и не оставалось. "Кровь из носу, - сказал Карасик, - нужен чисто еврейский депутат. Но... Он должен быть неевреем и иметь репутацию дремучего патриота! Если ты не поставишь на эти лыжи Ждана Истому, считай, что у меня не работаешь!"
- А я что тебе говорил в Гомеле, - спокойно напомнил Маровихер. Он от чего-то был совершенно уверен в успехе. Что, он мальчик в самом деле? Ему ли не знать русских. Их нельзя рассматривать ни как сторонников, ни как противников. Только как материал. Биомассу! Из которой в каждый нужный момент лепится что угодно. Они, конечно, будут сопротивляться. Разные высокие слова, амбиции, трали-вали... Но стоит только сделать вид, будто ты с ними откровенен - все, сами побегут намыливать веревки, на которых ты будешь их вешать, еще и без очереди полезут.
- У тебя, Валериан, я буду работать до самой смерти, - на прощание сказал Маровихер и на другой день отправился к Ждану.
... Покамест все шло так,как и предполагалось.
- Да нет же, Изя, ты заблуждаешься, - с места в карьер кинулся Ждан, хотя за минуту до этого был точно отваренный. - Разумеется, нет и нет, все зависит от того,в чьих руках она, эта политика. Ручки, ручки - главное! Вот недавно во всех газетах писали, - он ногой поддел газетную кипу на полу, - о возвращении семейных врачей. Мол, надо сделать, как прежде, при царе-батюшке. Пусть на каждой улице или в каждом большом, многоэтажном доме живет за счет города врач; всех своих пациентов он будет знать с пеленок, а это ценнее тех историй болезней, которые без конца теряют в поликлиниках... Хороший проект - нет слов. Но заработать он может лишь при условии абсолютной честности врача, клятва Гиппократа ему должна быть, как хлеб - на все случаи жизни! А жулик, знающий имущественное положение всех своих больных, здесь начнет тянуть деньги, как пылесос!.. Вот, например, твой отец кто был по специальности?
- Я своего отца не помню, - привычно отозвался Маровихер.
- Извини, Изя, - осекся Ждан. Косой глаз Маровихера на мгновение блеснул ему прямо в очи, и тот прохвост, которого он подразумевал, говоря о домащних врачах, вдруг высветился перед ним, как на искусном фотоснимке. Один к одному: гладкий, до самозабвения уверенный в себе, хрен что ты ему сделаешь, ежели твой простудный кашель объявит он чахоткой, будешь выкладывать денежку покуда голова на плечах качается...
-Да... о Горбачеве... - Пряча глаза и внутренне продолжая созерцать неожиданно воплотившегося перед ним жулика, замямлил Ждан. - Что это я хотел? Вылетело из головы... Знаешь, в последнее время, только не смейся, мечты у меня стали сбываться, но... все не тем боком, - признался он таким голосом, что Маровихер разом отключил свой косой глаз: - С обратным знаком, я хочу сказать. Вот я думал, что Горбачев скажет народу правду, а он лжет... Пришел ко мне ты - старый друг, а меня понесло рассказывать о врачах-мошенниках... Это как? Это нормально... по-твоему?
- По-моему - хорошо! - не покривил душой Маровихер. Судя по всему, задача его сильно упрощалась. Нет, велик Бог Израиля! Пока они с Карасиком суетились, не зная, как подступить к Ждану, чтобы заставить его служить, тот возьми да и тронься умом. Не до конца, хвала неизреченному, но ровно настолько насколько в данной ситуации нужно.
- Это, - немедленно взялся Маровихер расставлять все по полочкам, - случается тогда, когда человек начинает осознавать свое истинное призвание.
Ждан поежился.
- Но ты - прирожденный политолог - так говорить не имеешь права, - продолжал втирать очки Маровихер, - в наше время такие люди, как ты, Карасик, я грешный не могут принадлежать только себе. Сейчас нельзя забиваться в угол, читать книжки, догмы, понимаешь, думать! Надо брать народ и вести за собой туда, где всем будет хорошо...
- На кладбище, что ли?
- А?.. - деревянным голосом хихикнул Маровихер. - Да, в общем-то ты прав, конечно. В одиночку наш народ и до кладбища не доберется... Но я, твой старый друг, пришел к тебе не за этим! Людям, простым белорусским людям, как хлеб, нужен настоящий депутат! Как правда! Чтобы сражался за их интересы, за демократические идеалы! Такой откровенный и чистый. Такой... Такой, как ты!
С минуту они молча смотрели друг на друга. Ждан - разиня рот,а Маровихер, скромно потупясь, как бы переживая про себя удовольствие от честно исполненного долга.
^Ж, служить обществу, в котором мы живем. Работать, нужно работать, как, помнишь, еще Чехов призывал...
- Я... я... - и Ждан, давясь и сбиваясь, рассказал ему о своей сумасшедшей, антисемитской выходке на Центральном телевидении: - Мне, Изя, вдруг показалось, что во всем происходящем сейчас виноваты евреи. Я до сих пор не знаю прав я или не прав... - Все это Ждан говорил как-то стороной, частично, самого же завязило на простенькой мысли: а что мы, русские, знаем о евреях, чтобы чему-то верить, а что-то отвергать? Евреям здесь совсем другое дело. Наши Толстые, Достоевские, Шолоховы чуть не до последней нитки на весь мир вывернули русский характер. Бери и пользуйся! А сунься-ка к ним, к меньшинствам... То-то!..
Мешался перед глазами и врач из собственного примера, представлялось, что он тоже косой... Ждан вздрогнул, перестав вдруг слышать собственный голос...
"Если ты сам называешь свой нормальный поступок антисемитским, значит, - наш!", - в свою очередь про себя думал Маровихер, старательно делая вид, что слышит эту историю впервые.
- А иди ты на хуй семимильными шагами, - вслух сказал он Ждану, благодушно улыбаясь. - Чего дурака валяешь? Нашел чего бояться. Жиды, жидочки, милый, нас всех заели. Во как! - показал даже. - Будто вы, русские, такого не знаете. Это проклятье всех настоящих народов - отвечать за свое говно... Брось, твоя публичная принципиальность – вот что тут важнее всего! Ты всем показал себя как борец. Не волнуйся, кто надо - оценит. Объективно говорю: твое телевизионное выступление - плюс в квадрате! Евреи поверят теперь тебе не хуже русских: у нас тоже честность в цене. Ну, выше хвост! Мы же - умные люди...
Маровихер тоже смолк, не испытывая, казалось, ни малейшей неловкости, а последние слова его, точно незримые акушерские щипцы охватили головы обоих, таща каждого на тот белый свет, который ему не мил.
В том-то и беда, что оба - умные. Были бы дураки - ничего бы у них и не получилось, ибо не поняли бы друг друга. Большой это грех, не от Бога, коли понимаешь ты того, кто рожден тебя съесть. Зайцу от лисы бежать надо, а не понимать ее психологическое состояние.
- Определенно, милиционер родился, - не выдержал сгущавшейся тишины Маровихер. - Хитрый гаишник. Такой, что стережет нашего брата в самых неожиданных местах... Никогда не знаешь, где!
- Вот-вот - где? Я об этом сейчас день и ночь думаю - где? - Стараясь обминуть скользкий блеск его косого глаза, Ждан всматривался в Маровихера: - Умный - ты, Изя, а я так - сбоку припека. Я одно хочу понять - где? Пятый десяток добиваю, жизнь, видишь, прошла, а так и не нашел - где? В тюрьме, представь, его тоже нету!
- Какое такое "где"? - вяло ворохнулся Маровихер, - Ты чего? Как с печки упал... А?
- "Где" - это то самое место, на котором еврею тесно не будет, с которого он никого не попрет. Я готов, мне нечего терять, уйти. Да, в пустынь. Вырою себе окопчик и буду сидеть там, волчьей ягодой перебиваться... Но черт меня подери, если не прав, уверен, через неделю припрется ко мне какой-нибудь ученый жид, вроде Коли Баева, окопается рядом и, для отвода глаз, интересуясь в чем моя Вера, станет добиваться, когда я проговорюсь об истинной цели моего ухода: может, я пещерку себе рыл на предмет охраны сказочного клада... Думаешь, не так?
- Ха! - с чувством выдохнул Маровихер; ему очевидно, уже надоело порожняком гонять слова: - Сед стал, стар стал - все равно ничего не понял!.. Еврею не место твое захолустное надо, а ты сам. Место никому ничего заплатить не может, поэтому платить должен тот, кто на нем сидит!
- Так у меня же, прости, ни шиша нет!
- Тьфу, твою мать! А зачем? У тебя же высшее образование. Деньги - только мера стоимости, переносной эквивалент товара. А товаром может быть что угодно. Не знаю... земля... воздух...
- И на небе, выходит, от вас не спрячешься?
Правда, поёрзав несколько здоровым глазом по двери, Маровихер ответил более-менее незамысловато:
- А зачем прятаться, старик? Все для твоей же пользы! Так сложилось веками! У еврея на местную жизнь всегда свежий взгляд. Еврей, пойми, от Бога предприимчив и деятелен, иначе - не еврей. Ты будешь сидеть на своей пустоши и лапу сосать, а еврей построит там курорт и всем вам даст заработать! Тут надо не обижаться, а пользоваться. Не спорю, иногда жиды имеют тенденцию злоупотребить... Так от этого я, сам еврей и поэт, страдаю так же, как и ты - русский. Фифти-фифти!
Слушая, Ждан глаз не спускал с рук Маровихера,с его запястий, с тех мест, где, сокращая жилы, кровь пульсирует так же, как сердце. Нет, тик-так, тик-так, все ровно, похоже, не лжет...
- Оказывается, Изя, мы оба, ты и я - от жидов умученные.
- Не понял, - вертя головой точно ему жало шею, кашлянул Маровихер. - Это из священного писания, что ли?
- Из нашей с тобой жизни, - в сторону ответил Ждан."А что? Маровихер все понимает, я тоже... понимаю... Стоп, не все!". В нем вдруг засуетился досужий, как представлялось, практик: - Я соглашусь с одним условием!
- Так, уже лучше.
- Я хочу точно знать, как ты представишь меня избирателям.
Своим писательством Маровихер очень гордился перед еврейством. Даже среди избранных оно выносило его за скобки, оно давало ему неоценимую возможность увидеть гоя /нелюдь/ изнутри, иной раз так просто, как перчатку, натянуть его на руку, и хватать, хватать им все, что трефно, что смердит... Здоровым глазом, как сверлом, он впился в Ждана.