Однажды при дворе Бирен громогласно объявил:
– Господин Маслов! Я не раз уже был извещен о благородстве вашем. И прошу вас впредь, по должности своей прокурорской, правды никогда не таить, высказываясь прямо… Я верю вам, как не верю здесь никому!
У графа Остермана даже уши посерели, будто их пеплом посыпали. «Что за новые конъюнктуры? Ага, – догадался он, – Маслов есть клеотур Ягужинского, а сам Ягужинский… Что ж, – решил Остерман, – пришло время сломать шею Ягужинскому!»
Обер-прокурор Сената, Анисим Александрович Маслов, вскоре занял при дворе особое положение. Даже генерал-прокурор Ягужинский не скажет того, что приходилось вельможам слышать от его помощника – Маслова…
А время-то каково было – подумать страшно.
Чуть что, и ноги – в ремень, плечи – в хомут…
Дыба!
Но зато у Маслова был страх иной, и того страха ему не изжить, вином не залить, не закричать. Когда спрашивали его о корени, то отвечал Анисим Александрович так: «Фамилии я старой и благородной, но корени своего за выморочностью сродственников не ведаю…» И это была – ложь!
Ведал он свой «корень», еще как ведал. Даже сны ему иногда снились – детские. Вот он сам, пастушонком малым, в ночном коней стережет. Вот и матка его квашню месит, а бабушка Лукерья прядет очески льняные. Потом хватит внучка, ткнет головой в колени себе, и так приятно Аниське, так хорошо ищется в голове его родимая бабушка… Одного не вспомнить Маслову – где это было? Вставали в памяти равнины, поросшие ольшаником, да речка узкая, в которой пескари жили да голавли. И – раки. А что за речка, а что за равнины? – места урождения своего не знал Маслов.
Вот это и был его корень – корень мужицкий. Вышел он из крепостных, от земли оторвался, выбился из «сказок» ревизских в люди на дорогу шляхетскую – дорогу служивую. Знал об этом, да молчал, и Дунька его (рябая умница) тоже помалкивала: сама-то она была из дворянок!
– Посуди сама, Дуняшка, – признавался ей Маслов, – каково же мне, империи обер-прокурору, в происхожденье подлом сказаться? От дел отринут… А кто, кроме меня, мужика защитит?
И, плоским носом в подушки зарывшись, тихонько выла жена-умница. Единая на свете – любимая и рябая.
Анисим Александрович понимал: страшно бабе!
– Горбатого, – говорил он ей, – меня токмо одна могила исправит…
И засыпал – в тревогах. Вскрикивал, зубами скреготал.
«О, ночи, ночи вы мои! Ночи обер-прокурорские…»
Глава девятая
Когда до Берлина дошла весть, что Анна Иоанновна разодрала кондиции и вновь обрела самодержавие, король был счастлив:
– Теперь-то у меня руки развязаны, и я не стану бояться Польши. Курляндию мы приладим к Пруссии, а крон-принца я женю на племяннице русской царицы… Велите же от моего имени завтра в богадельнях Берлина приготовить беднякам подливку из лука. Пусть и они порадуются вместе с королем!
А сегодня – день будний. Пять гамбургских селедок и кружка пива – завтрак Soldaten-Konig’a. Бранденбургского курфюрста и короля прусского – Фридриха Вильгельма, дай бог ему здоровья!
Год был у короля неудачным: сын Фриц хотел бежать из Пруссии к этим противным французам. Отрезать ему нос и уши, конечно, неудобно. Фриц заключен в крепость Кюстрина, а товарищу его отрубили голову… Вот к чему приводит игра на флейте и чтение парижских журналов! Мысли короля из Кюстрина перенеслись в цейхгаузы Берлина: там немало сукна, которое давно уже сгнило… Неужели у проклятых англичан сукно лучше? Весь мир должен знать: нет товаров лучше, чем прусские товары!
«Может, – задумался король, – съесть еще одну селедку? Нет, – остановил он себя, – нужна разумная экономия… Пруссия и Бранденбург небогаты!»
Пришел советник и доложил, что из России в подарок от Анны Иоанновны прибыли восемьдесят длинных парней:
– Вот их длина от пяток до макушки, ваше величество!
Фридрих Вильгельм глянул в реестр: «Ого, богатыри…»
– Сколько Анна просит за каждую голову?
– Она их дарит, вам платить не надо.
– Тогда, – решил король, – надо придумать, как отблагодарить Анну за этих мунстров. Россия заводит кирасирские полки, для этого нужны тяжелые лошади. Но лошадей пусть покупают у голштинцев… Я думаю о Людольфе Бисмарке – он добрый малый! Не послать ли его в Россию инструктором – в обмен на этих длинных парней?
Лицо советника изображало глубокую скорбь верноподданного:
– Ваше королевское величество, полковник фон Бисмарк вчера нечаянно схватил шпагу и насквозь проколол своего лакея, а теперь ждет вашего высочайшего милосердия.
Фридрих Вильгельм торопливо обернулся:
– Он ждет, конечно, за этой дверью? Так позови его…
Вошел фон Бисмарк – детина хоть куда. Правофланговый!
– Негодяй! – сказал король. – Отвечай по чести: за что ты убил моего исправного налогоплательщика?
– Ваше величество, – отвечал Бисмарк без тени трусости, – не было глупее человека на белом свете…
– Ты ошибаешься! – сказал король. – Весь свет таков!
– Но это был дурак особый… Вчера после плацмунстра я попросил его подать мне ботфорты.
– Он их не подал?
– Подал! Но оба были с правой ноги.
– Дурак, конечно, – согласился король. – Но у тебя же две пары ботфортов, Бисмарк?
– Ваше величество, этот болван принес мне и другую пару. Но эти ботфорты, естественно, были оба с левой ноги… Тут я не выдержал, а шпага как раз была в руке. Бац! – и готово.
– Но я не вижу законного повода для казни, Бисмарк.
– Ах, ваше величество… У вас было уже столько поводов наградить меня раньше, но вы этого не сделали, так наградите же меня теперь своим высочайшим помилованием!
Король дал Бисмарку пощечину и нежно поцеловал:
– Ступай же в крепость! И сиди там тихо. Если ты когда-нибудь придешь мне на память, то я тебя, может быть, и выпущу.
– Ваше величество, я исполню приказ. Но что мне делать, чтобы вы вспомнили меня поскорее?
– Примерное поведение, Бисмарк, есть как раз именно то, на что я обращаю свое частое внимание… Ступай! Марш!
Король-солдат отправился на прогулку. Внимание, господа берлинцы, внимание… Если вы успеете, то лучше спрячьтесь! Пора уже знать всем добрым немцам, что Берлин – не Афины, а Спарта; порядок и ранжир солдатской казармы куда как величественнее афоризмов Лейбница. Его величество едет на плац. Прогулка для короля – для народа ревизия. А трость короля – непогрешимый закон. Око короля Пруссии недреманно, как у беркута:
«Вон тот чиновник, показавшийся в окне, с утра дует пиво. С чего он так расточителен? Может, налоги чиновникам повысить?.. Женщины чинно идут на базар, – похвальное усердие! Собачка гадит на улице. Нехорошо. Надо ввести налог на собак… О-о-о, стоит малый на улице и ничего не делает… Какая наглость!»
Король пулей вылетел из коляски:
– Ты кто таков?
– Я стекольщик…
– Мерзавец, кто догадается об этом? Почему ты не работаешь?
– Увы, мой король! Сегодня нет работы. Все стекла в Берлине целы…
Король тростью переколотил стекла в соседних домах.
– Трудись! – сказал. – Нельзя быть праздным, ибо праздность развращает немца… – И он поехал далее, на Потсдам.
Улицы ровные. Деревья замерли в строю. Плац. Красота.
Посреди плаца в Потсдаме – голые – стоят русские великаны. Вологодские, ярославские, рязанские. Капралы ходят с аршинами – ранжируют. Как же отблагодарить Анну Иоанновну за ее подарок? «Жаль Бисмарка! – подумал король. – Добрый он малый, и как бы теперь не избаловался, сидя в крепости, а не в казарме…»
Король вышел на середину. Плац подметен. («Чисто ли?..»)
– Забудьте, что вы русские, – сказал король, – отныне вы мои верноподданные… В ремесле прусского солдата заключен для вас единственный путь к славе. Оцените свое превосходство над распущенной статской сволочью… Эй, кто там? Переведите олухам!
Русский толмач-раскольник перевел.
– Порядок, экономия и симметрия, – добавил король. – Сейчас вы получите в знак прусского гостеприимства по кружке доброго немецкого пива. Однако не советую обольщаться. Вторую кружку вы получите от щедрот королевства, когда я уволю вас в отставку – за ранами и болезнями…
Раскольник перетолмачил, и король закончил:
– За любое нарушение дисциплины – пытка и отрезание носа! За побег из моей армии, что есть измена Пруссии, – смертная казнь!
Внимание, господа берлинцы, внимание: король возвращается из Потсдама! Ревизия – закон, а закон – ревизия. Кто-нибудь спорит? Нет, все берлинцы согласны с королем. И сын-кронпринц сидит в крепости, а полковник Бисмарк шагает в крепость…
Чистенькие небеса Бранденбургского курфюршества.
А над лесами и болотами Пруссии волокнами лежит туман.
– Хайль, кёниг! Хох, зольдатен!
Русские великаны допивают пиво из фаянсовых кружек.
К вечеру из восьмидесяти осталось семьдесят шесть.
Четверо удрали. Не зная языка. Но сразу же – прямо с плаца…
– Убыток, – опечалился король. – Опять убыток! Пусть только посмеют теперь в России не купить наше замечательное сукно…
Над королевством Пруссии и курфюршеством Бранденбургским царила, как говорил об этом сам Фридрих Вильгельм:
– Непостижимая тайна государственности…
* * *
– Пруссия, – сказал Остерман, табачку нюхнув, – может служить для нас образцом просвещенной монархии…
– Какой же образец, – спросила Анна Иоанновна, – ежели король всех ученых из Берлина разогнал? Я-то своих не разгоняю!
– Ваше величество, – резко отвечал Остерман, – просвещение это еще не значит – грамотность! Немцы просвещены потому, что любят своего короля и от уплаты налогов не уклоняются, как это мы наблюдаем в России непросвещенной… Пароль Пруссии таков: будь солдатом, плати налоги и держи язык за зубами!
– Вот бы и нам так, – с завистью вздохнула Анна, грезя.
– Король же прусский, – продолжал Остерман усыпляюще, – издавна благосклонен к Рейнгольду Левенвольде. [13] И, ваше величество, при создании нового славного регимента вам следует обратить внимание и на его шефа…
Задумано было так: собрать под новые знамена курляндцев и немцев и – однодворцев, нищих и злых, которые были потомками казненных стрельцов. Старая же гвардия (семеновцы и преображенцы) были потомками петровских «потешных» и тем стрельцам – исконные враги.
Разгон гвардии начали с кавалергардов. Лейб-регимент больше других орал, когда надо было кондиции рвать. А теперь-то они помалкивали. Пьяное «виват Анна» и трезвое «покорнейше благодарим». А им – в шею, да кого в армию, да кого в провинцию.
Преторианцев нового полка одели в зеленые кафтаны до колена. На шею офицерам повязали (бантом назад) полотняные галстуки. Ботфорты звякали медными шпорами. На шляпах сделали плюмажи из белых и красных перьев. Портупеи лосиновые, темляки из цветной шерсти, ножны черненые, шпаги – в аршин длиною, землю царапали. Под конец офицерству выдали по протазану и поставили всех в строй.
Полк был готов, и принц Людвиг Гессен-Гомбургский умильно глядел в лицо императрицы.
– Ваше величество, – намекал, – имею немалый воинский опыт. И желал бы развить его для пущей славы вашей в полку новом…
Но Бирен грубо принца того отшиб и командиров подсказывал:
– Годятся: Вейссбах… де Бонн… Ласси…
Анна Иоанновна имела иные намерения. Боясь, как бы Бирен не стал более просить паса, она все реже делила свое ложе с Густавом Левенвольде. А чтобы задобрить фаворита в любовном абшиде, Анна Иоанновна решила откупиться – широко, по-царски:
– Родилась я в селе Измайловском, и тому полку приказывают называться Измайловским тож! А тебе, Густав, – повелела Анна, – быть при нем полковником… Мунструй и верь: благосклонна я!
Густав Левенвольде мунстрования не жаловал. Спонтировать бы – вот это дело! Приятное и благородное. Сунул он за обшлаг мундира четыре колоды карт и долго выражал свое неудовольствие таким назначением. «Ну, до мунстра-то охотники сыщутся… Вот и барон Густав Бирен, тля, выпавшая из польского панциря! Его можно в майоры. А кого же – в подполковники измайловские?..»
– Господа, – спросил Левенвольде, – кто знает достойного?
– Гампф! Гампф! Гампф! – пролаяли дружно.
– Но я майора Гампфа плохо знаю, – сказал Левенвольде. – А вот шотландца Хакоба Кейта король прусский хваливает. Кейт тридцати шести лет и подвижен. Команды выговаривает чисто…
Кейта и назначили (в подполковники). После чего регимент был выведен за Яузу – в лагерный компанент. Перед мунстром решено было осмотреться. Выпустили первый приказ по полку: «На квартирах стоять тихо, обывателям обид не чинить, от огня иметь шибкое опасение…»
– Когда солдат ногу тянет гуськом на шаге, – опечалился Густав Бирен, – то не получается линии отменно ровной и четкой… Нас засмеют в образованных странах, если мы этой линии от солдат не добьемся!
– Но стоят-то они хорошо, – зевнул Левенвольде.
Кейт подошел сбоку строя – глянул вдоль линии.
– Вот тут, – показал себе на грудь. – Тут что-то еще не в порядке. Они не научились еще дышать…
В журнале полка появилась первая запись – вот она:
...
«Понеделок. – Имелась солдатская эксеръциция Леибъгвардии Измайловского полку при присудствии Ея Императорьскаго Величества йптом трактованы штап иобер афицеры вхоромах, аундер афицеры и солдаты налугу…»
Густав Левенвольде перебрал карты в гибких пальцах.
– Время спонтировать, – сказал. – Я пойду, молодчага Кейт, а вы мунструйте их, пожалуйста, по образцу прусскому…
Сел в карету и укатил. Когда осела пыль на дороге, молодчага Кейт со скрипом натянул узкую перчатку и сказал:
– Молодчага Бирен! Я поеду обедать, а вы… линию в носке выпрямляйте. И вот тут, – Кейт показал себе на грудь, – дыхание у них исправьте, чтобы над нами потом не смеялись…
Больше ни Левенвольде, ни Кейта в полку никогда не бывало.
Майор Густав Бирен, младший брат фаворита царицы, остался в Измайловском компаненте полным хозяином. Первым делом загнал он весь полк в баню, чтобы в кипятке солдаты распарили кости. Ногу каждого заставлял вытягивать, и от носка до колена проверял – ровно ли? Слава богу, «гусек» уже получался!
Но Густав Бирен был добрый малый и свои ноги в кипятке тоже выдержал. Великое искусство фрунта наполнено терниями… На обваренных кипятком ногах вышел полк на плацы.
– Мунстр! – ликовал майор Бирен. – Темпы отбивать с промежутком, в коем бы трижды счесть можно было… Айн, цвай, драй!
Бирен писал по-немецки, кричал по-немецки, все тут же быстро переводилось на русский. Полковые палачи-профосы стояли с фухтелями наготове. К вечеру избитых людей уносили на руках. Сами уже не шли. Но какие это были вдохновенные дни для Бирена!..
Среди ночи он проснулся, весь в холодном поту:
– А что, если два темпа с левой ноги отбить – короткие? А третий – длинный? И – линия… Вот здорово!
Так был создан для России Измайловский полк.
– Имею для сего полка особое намерение, – призналась Анна Иоанновна. – Походами Измайловский регимент не отягщать, а быть ему постоянно при охране моей высокой особы… Да зовите Ушакова ко мне: пусть скажет – какая эха идет на Москве?
Эхо было таково: на Москве недовольны, злобятся…
– Ништо им! – сказала Анна. – Кругом меня одни злодеи!
Измайлово – село русское, древнее. Измайловский же полк – войско сбродное, новое. Это уже не гвардия – защита отечества!
Это лейб-гвардия – защита самодержавия!
* * *
Николас Бидлоо – Быдло щупал отвислый живот Анны Иоанновны.
– Дистракция отлична! – утешил он императрицу. – Меланхолии же в кишках ваших не наблюдаю… Но исключите из своего меню декокт, прописанный вам Лаврентием Блументростом. А так же, ваше величество, не препятствуйте выходу газов наружу…
Бидлоо очень завидовал славе врача Блументроста, которого уважали на Москве русские люди, и говорил про старого ученого, что верить этому разбойнику нельзя.
«Нет ли тут злого умысла?» – задумалась Анна Иоанновна, и Лаврентия Лаврентьевича призвали ко двору.
И сказала царица Блументросту слова подозрительные:
– Что же ты, архиятер, рецепт от себя худо пишешь? Гляди-ка сам, что получается… Дядю моего, Петра Первого, лечил – он опочить соизволил; Екатерину Алексеевну ты лечить взялся – тоже духу не удержала; теперь и племянника моего, Петра Второго, говорят, уморил ты…
Низко поклонился ей старый Блументрост – Академии наук президент и лейб-архиятер их императорских величеств и высочеств.
– Напрасно изволите гневаться, – ответил он, выпрямляясь. – Великий дядя ваш, сами ведаете, отчего помер… Екатерина же Первыя, кроме вина, ничего больше не пили. Петр же Вторый, племянник ваш, был охотами истощен и в науках любовных искушен сызмальства… А врачи ведь – не боги!
Анна Иоанновна обозлилась, пошла рукава поддергивать.
– А коли так, – сказала, пыхтя, – то можно ли врачам доверять здоровье богов земных? (И при этом на себя указала.) Каково же сестрице моей, Екатерине Иоанновне, кою ты ныне лечишь?
Дикая герцогиня Мекленбургская Блументроста жаловала: он ей тайные аборты производил, и Анна, конечно, знала о том.
– Ваше величество, – опять склонился старый врач перед царицей. – Эскулапам, как и цезарям, положено быть честными. И потому скажу вам честно: кончина вашей сестры тоже не будет в благоуханье святости. Ибо никакое чрево того не выдержит, что утроба герцогини Мекленбургской ежемесячно выносит… А – вино? Вы знаете, сколько пьет вина ваша сестрица?
Громадная рука Анны Иоанновны обрушилась сверху. Удар! – и старик покатился по полу.
– От Академии моей тебя отрину! – заревела Анна. – Словечко одно скажу, и быть тебе в окно из дворца брошену! Смеешь ли ты рассуждать о нас – о помазанниках божиих! – яко о тварях земных?
Блументрост уехал в Измайлово и – притих. Академией он уже давно не занимался: Лаврентий Лаврентьевич был опытный врач, но никакой не ученый. Теперь место его было упалое, и при дворе снова заволновались.
– Академия свободна, – говорили. – Президент нужен!
– А – кого? Вон барон Корф, он книжки читает…
– Друзья, Кейзерлинг умнее Корфа!
– Ну это еще не выяснено, кто из них умнее…
Блументрост упал. Да столь крепко упал, что в Петербурге еще выше подскочил секретарь Данила Шумахер, хорек удивительный (после него долго Академию «де-сиянс» проветривали). И говорил теперь Шумахер речи деликатные. Вот так он говорил:
– Что ж, я согласен: пусть Россия – господину Бирену, но уж русскую Академию, извините, я не уступлю. Она – моя! Меня еще Петр Великий высочайше изволили жаловать. Да и жена у меня – дочь лейбкухмистера Фельтена, который варит супы ея величеству…
Данила Шумахер тоже науками занимался – по цвету корешков расставлял книги. «Академия игр забавных», «Сатиры галантные и амурные», «Развлечение с тенями». Ровно выстроил он книги. Синенькие на одну полку. Красненькие – на другую. Получалось красиво! Всяк Шумахера за то похвалит…
Наивно думать, будто тогдашняя Академия наук приютила под свою сень одни светила разума и благочиния. Увы, читатель, немало здесь собралось и проходимцев от науки – Буксбаумы, Гроссы, Крафты, все в париках, тевтоногрозные, завистливые к чужим успехам, жадные до казенных дровишек. Не раз уже их усмиряли через полицию за кабацкие драки, за дебоши в храмах божиих. Среди этих «ученых» были герои первых на Руси судебных процессов по выселению из квартиры «за невозможностью совместного проживания»…
От нечего делать собирались они в трактире. Устраивали свалку. Бились насмерть мебелью и посудой. Проливали кровь драгоценную… Но иные академики (экие недоумки!) о науках пеклись. Желали они принесть пользу России и народу русскому. О таких дураках Шумахер просто рапортовал в Москву: «Соскучаясь от многих их глупых вопросов, я раскланялся и ушел». Академики тоже разбредались. Отплывали обратно – в Европу…
Леонард Эйлер нагрянул в Адмиралтейство с просьбой: пусть его определят на флот русский.
– Может, на палубах галер я окажу более пользы. Ибо служба на флоте есть дело чести, а где честь – там нет Шумахера!
– По чину в науках, – отвечали ему, – вы давно уже в адмиралах ходите. Каким же рангом определить вас флотски?
– Согласен… мичманом, – скромно сказал великий Эйлер.
– Будьте лейтенантом! При вашей учености, Леонард Павлович, вы скоро станете президентом Адмиралтейств-коллегии…
Русский флот поставил паруса, задвигал веслами и, ощетинясь пушками, грудью встал на защиту ученого… Таковы были перемены. Плохие то были перемены.
А при дворе царицы еще долго спорили:
– Так вот, я и спрашиваю вас: кто же самый умный на Митаве? Пора уже решить этот спор – Кейзерлинг или Корф умнее?
* * *
В метельную ночь в деревне, под Москвой, умирал фельдмаршал России – князь Михаил Михайлович Голицын-старший. Пальцы старого воина уже «обирались», но вдруг глаза прояснели:
– Жезл-то мой… жезл? Кому? Кто подымет из рук моих?
Были при нем в час последний братья его – Дмитрий Голицын (министр верховный) да генерал Михаил Голицын-младший. Знавший одни победы, фельдмаршал вовремя ушел от поражения.
Умер питомец громких побед, герой Нотебурга и Нарвы, Гангута и Гренгама; кровь его пролита в Полтаве и под Выборгом; вождь армий победоносных, он донес русские знамена до льдяных пустынь туманной Лапландии… Теперь всего этого не стало, только остались в полках гвардии петровской славные стяги, пробитые пулями и картечью. Душа фельдмаршала погрузилась в потемки вечности.
К выпавшему жезлу протянулись сразу две руки – принца Людвига Гессен-Гомбургского и Миниха, сидевшего в Петербурге.
– Я более принца того достоин, – честно заявлял Миних.
Глава десятая
Деревенька Гнилые Мякиши по-над самой речкой. Из сугробов, под берегом, торчат жесткие перья камышей. Присели в снегу избенки мужичьи. Потихоньку светает…
Бабушка Федосья первой встала, огонек вздула. Лучину в зубах зажала и на двор вышла. Крикнул встречь петушок-умница: мол, пора и день начинать, слезай с печи, люд православный! По улице бабы зашастали: у кого огонька не было (затух за ночь), те к соседкам бегали. И на бегу в уголек дули, чтобы не загас. Совали его в печи, соломкой уголек окружали, вспыхнул огонь – сразу повеселели избенки.
Закурились тут Гнилые Мякиши дымом, запахло всяко…
А на горушке – дом господский (такая же изба, только шире, в оконцах не лед, а стекла вставлены). Мирон Аггеевич Тыртов, барин старый, флота мичман отставной, велел из подпола достать полосу мыла. От той полосы кусочек себе отрезал и помылся. Обмылочек же, чтобы дворня не пользовала, в сенцах за матицу спрятал.
На костыль опираясь, прошел Тыртов в горницу. Три вдовые невестки обхаживали свекра, желанья его угадывая. Того подать или этого?.. Старик в красном углу сидел, а под иконою – кортик. А за иконою тараканы жили, они там шуршат себе и шуршат.
– Хорошо, – сказал Мирон Аггеевич. – У других-то хуже…
Только было огурчик из рассола вынул, как хорошее-то и кувырнулось. Влетел на двор Тыртовых малый соседский – от господ Паниных. Без шапки, босой, ноги вразброс на спине лошадиной:
– Барин! Меня к тебе господа прислали… Коли что есть, так спрячь. Да ревизскую сказку сверь – нет ли лишних? Беда, беда! Недоимки за все годы прошлые берут, жгут и порют!
Старик огурчик дожевал и – к себе. Там у него счеты имелись самодельные: на веревочках были желуди лесные навязаны. И стал Мирон Аггеевич на желудях тех считать – чего казне недоплачено?
Вышел к невесткам потом – с бедой в глазах.
– Водки! – сказал. – Да стол накройте загодя. Может, еще и откупимся? Дети-то, сыночки мои… – заплакал старик. – Одна буря архангельская всех в един час забрала. А меня-то вы с бабами своими оставили… без внуков! О господи…
В полдень вошли в Гнилые Мякиши солдаты. На крылечко дома дворян Тыртовых поднялся офицер:
– По указу государыни нашей матушки…
– Уже то ведомо, – ответил старый мичман, а невестки его раскраснелись. – Извольте к столу, сударь, жаловать…
За столом руку офицера нащупал, положил туда для начала.
– Все едино не поможет, – сказал ему офицер, взятку приняв охотно. – Коли с вас не взыщут, так с меня взыщут… Лучше уж вы, сударь, своей властью, властью помещичьей, с мужиков требуйте. А на то я указ имею строгий… времена ныне не жалостливы!
Мирон Аггеевич, невесток не стыдясь, браниться стал.
– Вор ты, вор! – говорил, губы кусая. – Я ж тебе сей миг остатнее свое сунул. А мужики догола выщипаны допрежь тебя… Что взять, коли нечего дать? Боженька-то – эвон! – показал старик на икону, – боженька все видит…
– Тогда… правеж! – ответил офицер и есть не стал.
Из-за стола скинулся – убрел по сугробам вниз, где чернели, словно размокшие снопы, мужицкие избы. А помещик сидел долго. Под любимой иконой – кортик флотский, а на кортике том – слова громкие, слова победные: «Виватъ Россiа».
Снизу дворня прибежала, стали рассказывать ему:
– Мужиков да баб усех на двор выгнали. Иные-то босы, барин. Надеть неча! Мерзнут… А живинку уже забрали в казну царскую. Бабка-то Федосья в уме повредилась. Так и воет, так и воет: у ей, барин, телка остатня, уж така ласкова… Взяли телку ту!
Мирон Аггеевич посмотрел на оконце: там зябко светило солнышко и сверкал снег. Махнул рукой, слезы пряча.
– У кого что есть – сымай! – велел дворне. – Да вниз бегите, отдайте. Не стоять же им босым на снегу. Погибнут, чай…
Отдал подушные недоимки только один мужик – Захар Шустров: он долго в бегах находился, наторговал или разбойничал – того никто не ведал. Но он – отдал! А больше никто!
Когда скотину забрали, сусеки подмели, холсты домотканые смерили, офицер считать стал. И, подсчитав, сказал:
– Не журись, Мякиши! С ваших тягл ишо сорок шесть рублев с гривнами… Отдай и не греши! А то бить вас стану…
Завыли бабы, вся деревня упала ему в ноги:
– Миленькой… родненькой, за что немилость така?
– Воры вы! – кричал офицер, озябнув, валенками стуча. – На вас недоимки старые налегли. И быть вам за беглых в ответе. И за них тож сыщем! Оттого што казне государыни убыток терпеть не след… Волю дай, так вы все разбежитесь, а кто государыню кормить станет? Подати – дело божеское…
А стоял здесь же дедушка Карп, мутноглазый. Сколько лет жил – сам не помнил. Чего-то все, коли бражки выпьет, про царя Михаила молол. То дела очень давние, как и сам дед… Вот к нему офицер и прицепился сдуру:
– Тебя почто в сказке не указано? Ты откель таков?
– Да его забыли, – вступились мужики. – Он старичок тиха-ай. Когда сказку ту писали, он тиха-а сидел. Его и обошли люди письменные. Дедушка тиха-ай…
Тут офицер палку взял и пошел всех по спинам молотить:
– Долго мне тут мерзнуть с вами? Или вы беглых кроете? А может, тихого-то того уже давно ищут?
И улыбался дедушка Карп – беззубый, глухой и тихий.
Захар Шустров (богатей) плечом вперед подался.
– Погоди бить-то! – закричал офицеру. – И пошто старичка убогого тронул? Говорим тебе: нашенский он, тыртовский…
Взяли солдаты трех бобылей-мужиков. Для начала поздоровее выбрали. Привязали к тыну, заголили им спины белые.
– Начинай править, – сказал офицер и отошел…
Мирон Аггеевич велел хрену из погреба принести и стал хрен тот нюхать. Он крики людей слышал, и ему худо было. Тыртов знал наперед, что сколь ни правь, а взять с мужиков его нечего.
Невесткам своим, что притихли, сказал дельно:
– Несите мне «Вертоград Прохладный», я честь буду…
Принесли книгу, свечой закапанную, «Вертоград Прохладный» называемую (в той книге были «врачевские вещи, ко здравию человечества полезные»). Мирон Аггеевич, под крики правежа, листал затерханные страницы. Прочел, как молитву, – с плачем:
...
«Аще кого биют на правеже с утра или весь день, той да приемлет борец-траву сушеную и парит его в щах кислых, и в тую ночь места битые теми щами кислыми с борцом-травою на себя кладет изрядно».
Отбросил помещик книжицу, велел невесткам:
– Чего воете-то? Иль не знаете, что делать вам? Варите щец тех поболее, всяк рваный будет ныне…
Завечерело уже, и Захар Шустров сказал в ухо дедушке Карпу:
– Ступай домой, старче! На тебя глаз вострят…
– Чо? – спросил старик.
– Ступай до дому и спрячься. Ты – лишний!
– Лишний?.. Ну-ну! – И тихо-тихо убрел куда-то.
Тут мужики, от боя ослабев, привели жеребят спрятанных. Офицер оценил их и крикнул:
– Того мало! Ради бедности вашей два рубля скину, а с вас ишо будет сорок четыре с гривнами… То недоимочно!
Снова взлетели палки:
– Во имя отца и святого духа…
– Аминь! – стонала деревня Гнилые Мякиши.
И падала в ноги уже не офицеру, а – Захару Шустрову:
– Родненький, у тебя ж скоплено. Пострадай за обчество. Ведь забьют бобылей… Смягчи сердце-то!
Богатей рвал от баб полы своей шубенки:
– Бог с вами, земляки! Откеда у меня?
Офицер вытер рукавицей усы от инея, послушал ругань.
– Крепче бей, – сказал. – Кажись, до завтрева выправим здеся да в другие деревни пойдем, где посытнее…