Глаголы, все утомительные 5 глава




Она спала долго, и ей приснился сон, в котором она оказалась на железнодорожной станции среди толпы ожидающих поезда пассажиров. Посреди комнаты находился стеклянный ящик, и в нём стоял скелет человека, очень сильно похожий на анатомический экспонат, который она видела однажды в музее. Пока она сидела в ожидании поезда, ящик наполнился голубым свечением, свет разгорался медленно, как дрожащий фитиль в фонаре. Ада с ужасом наблюдала, как скелет оделся плотью, и, по мере того как это продолжалось, ей становилось ясно, что это её отец.

Другие пассажиры в ужасе жались к стенам комнаты, но Ада, хотя также замирала от страха, подошла к ящику и, положив руку на стекло, стояла так в ожидании. Монро, однако, так и не стал полностью самим собой. Он оставался трупом, но одушевлённым; кожа на его костях была тонкой, как пергамент. Его движения были замедленными, хотя он и предпринимал бешеные усилия, словно человек, борющийся под водой. Он прижался губами к стеклу и начал что-то говорить Аде необычайно серьёзно и настойчиво. Он как будто пытался сказать ей самое важное из всего, что он знает. Но Ада, даже прижав ухо к стеклу, не слышала ничего, кроме неясного бормотанья. Затем раздался шум ветра, какой бывает перед грозой, и ящик вдруг опустел. Вошёл кондуктор и пригласил пассажиров садиться в поезд, и Аде стало ясно, что конечным пунктом назначения будет Чарльстон в прошлом и что если она сядет на этот поезд, то приедет в своё детство, как будто часы отсчитают двадцать лет назад. Все пассажиры сели в поезд, они были веселы, махали руками из окон и улыбались. Обрывки песни донеслись из какого-то купе. Поезд покатил прочь, и Ада осталась одна на подъездном пути.

Она проснулась, когда небо уже потемнело. Ржавый маяк Марса сполз ниже линии леса к западу. Это подсказало ей, что, должно быть, уже за полночь, так как она отмечала у себя в дневнике, каким бывает его положение на небосклоне ранним вечером. Месяц стоял высоко в небе. Ночь была сухой и чуть прохладной. Ада развернула шаль и набросила её на плечи. Раньше она, конечно, никогда не проводила ночь в лесу одна, но теперь вдруг поняла, что это не так страшно, как она думала, даже после её ужасного сна. Луна струила изумительный голубой свет на леса и поля. Холодная гора казалась лишь тусклым тёмным пятном на фоне неба. Не слышно было ни звука, кроме крика перепёлки где-то вдалеке. Она почувствовала, что ей совсем не обязательно спешить домой.

Ада сняла восковую затычку с горшочка с ежевичным вареньем, погрузила туда пальцы, зачерпнула ягоды и отправила их в рот. Варенье было не очень сладким и имело свежий и острый вкус. Ада сидела в течение нескольких часов, наблюдала за движением месяца по небосклону и ела варенье, пока маленький горшочек не опустел. Она думала о своём отце в том сне и о тёмной фигуре, которую она увидела в колодце. Хотя Ада любила Монро всем сердцем, она была странно поражена его появлением в её снах. Она не хотела, чтобы он приходил за ней, не хотела следовать за ним так спешно.

Ада сидела довольно долго, наблюдая, как разгорается день. Вначале едва забрезжил серый свет, и потом, когда он окреп, стали вырисовываться очертания гор, оставивших темноту ночи в своих громадах. Туман, который цеплялся за их вершины, поднялся выше и растаял в тепле утра. На пастбище деревья отражались в росе, выпавшей на росшей поблизости траве, и казалось, что под ними залегла тень. Когда Ада встала, намереваясь отправиться к дому, аромат ночи всё ещё царил под двумя каштанами.

Дома Ада взяла переносную доску для письма и пошла к своему креслу у окна. Комната оставалась в полной темноте, но золотистое пятно утреннего света падало на доску, которую она положила на колени. Свет, проходя через окно, ложился яркими квадратами, и в светящемся воздухе парили пылинки. Ада положила лист бумаги на один из таких квадратиков света и написала короткое письмо. Она поблагодарила адвоката за предложение, но отклонила его на том основании, что в настоящее время у неё сложилось впечатление, что её знаний для управления почти нулевым состоянием более чем достаточно.

В часы ночного бодрствования она обдумывала снова и снова открывающиеся перед ней перспективы. Их было не так уж много. Если ей удастся продать ферму и она вернётся в Чарльстон, то те небольшие деньги, которые она сможет выручить от продажи фермы в эти тяжёлые времена, когда покупателей почти нет, едва ли дадут ей возможность продержаться долго. Она вынуждена будет, когда кончатся деньги, обратиться к друзьям Монро и стать, по сути дела, приживалкой, предложив свои услуги в качестве домашней учительницы, или преподавательницы музыки, или кого-нибудь ещё в этом же роде.

Либо это, либо замужество. Сама мысль о возвращении в Чарльстон в качестве отчаявшейся хищной старой девы была ей ненавистна. Ада представляла, как это будет. Истратив большую часть денег, она будет вести матримониальные переговоры с пожилыми — поскольку все мужчины её возраста ушли на войну — и незавидными представителями определённого слоя чарльстонского общества, причём далеко не высшего. Всё, что она могла себе представить, — это как она говорит кому-то, что любит, тогда как на самом деле имеет в виду, что он удачно подвернулся под руку. Эта мысль настолько подавляла её, что она не могла даже при нынешнем её положении вообразить свадьбу с таким мужчиной.

Если она вернётся в Чарльстон при таких унизительных обстоятельствах, то вряд ли можно ожидать сочувствия, скорее, её осудят, так как, по мнению большинства, она глупо потратила быстротечные годы расцвета, когда мужчины почтительно преклоняли колена перед леди, в то время как всё общество внимательно наблюдало за продвижением девушек к замужеству, как будто на этом были сосредоточены все первостепенные духовные силы мира. Именно в этот краткий период друзья и знакомые Монро обнаружили у неё странное отсутствие интереса к этому процессу.

Ада почти ничего не предпринимала, чтобы преуспеть в этом, так как в узком кружке дамских гостиных на званых обедах, где те, кто уже состоял в браке, и те, кто ещё находился в поисках супруга, обменивались колкими замечаниями, она была склонна высказываться в том духе, что ей так смертельно скучно с поклонниками — все их интересы ограничены делами, охотой и лошадьми, — что она чувствует необходимость повесить табличку при входе в дом: «Джентльменам вход воспрещён». Она рассчитывала на то, что такое заявление вызовет принципиальный ответ либо одной из самых старших дам, либо одной из дебютанток, желающих снискать расположение к себе среди тех, кто придерживался того мнения, что самым высшим предназначением замужней женщины является благоразумное подчинение мужской воле. «Замужество — это конечная цель для женщины», — говорила одна из них. И Ада отвечала: «И в самом деле. Можно с этим согласиться, по крайней мере, пока мы не вдумываемся в смысл слова „конец“, означающего последний период вашей жизни». Она наслаждалась молчанием, которое следовало за её словами, когда все присутствующие пытались понять, соглашается она с ними или возражает.

Как следствие такого поведения у их знакомых создалось впечатление, что Монро воспитал какое-то чудовище, создание, совершенно не приспособленное для жизни в обществе, которое делится на мужчин и женщин. Поэтому никого не удивил, хотя и вызвал сильное негодование, ответ Ады на два предложения о браке в тот год, когда ей исполнилось девятнадцать: она отказала, объяснив позже, что обнаружила отсутствие у своих поклонников определённой широты в мыслях, чувствах и образе жизни. Это и было причиной её отказа, а ещё тот факт, что оба имели привычку придавать своим волосам блеск, смазывая их помадой, очевидно таким образом пытаясь компенсировать отсутствие блестящего остроумия.

Для многих её подруг отказ от предложения руки и сердца, сделанного любым мужчиной со средствами, который не проявлял очевидной умственной отсталости, был если не невозможен, то по крайней мере непростителен, и в тот год перед их отъездом в горы многие девушки перестали с ней общаться, находя её слишком колючей и эксцентричной.

Даже теперь мысль о возвращении в Чарльстон была невыносима, её гордость не позволяла ей даже думать об этом. И потом, ничто ведь не тянуло её туда. У неё не было родственников ближе кузины Люси — ни добрых тётушек или любящих бабушек, которые пригласили бы её вернуться. И отсутствие многочисленных родственных связей тоже вызывало у неё горькие мысли, учитывая, что в горах все жители были связаны узами такими обширными и крепкими, что едва ли кто-то мог пройти милю по речной дороге, чтобы не встретить родственника.

Но всё же какой бы чужой она здесь ни была, это место, эти голубые горы, кажется, удерживали её. С какой бы стороны она ни смотрела на своё положение, единственное заключение, к которому она приходила и которое оставляло ей хоть какую-то надежду на то, что она сможет сама содержать себя, было следующее: она может рассчитывать только на то, что видит вокруг. Горы и желание добиться того, чтобы сделать пребывание здесь в целом сносным — и то и другое, кажется, обещает более содержательную и полную жизнь, хотя она не могла представить её даже в общих чертах. Довольно легко сказать — и Монро часто это говорил, — что, для того чтобы быть удовлетворённым жизнью, нужно твёрдо следовать собственной натуре, идти своей дорогой. Она считала, что это истинная правда. Но если человек не имеет ни малейшего представления о том, какова его натура, тогда даже ступить на этот путь становится довольно затруднительно.

Поэтому она сидела у окна этим утром, искренне и с некоторым смущением задаваясь вопросом, какой следующий шаг ей следует предпринять, как вдруг увидела на дороге чью-то фигуру. Когда та приблизилась к дому, Ада решила, что это, скорее всего, девушка небольшого роста, издали казавшаяся тоненькой за исключением чётко очерченных бёдер, где она была существенно широка. Ада вышла на веранду и села в ожидании, чтобы узнать, что ей понадобилось.

Девушка взошла на крыльцо, без спроса уселась в кресло-качалку рядом с Адой, поставила пятки на перекладину и начала покачиваться. Она была крепкая, приземистая, с широкими бёдрами, но угловатая и худая во всех остальных частях тела. На ней было платье с квадратным вырезом, из грубого домотканого полотна грязно-голубого цвета, какой даёт краска, полученная из сока амброзии.

— Хозяйка Суонджера, Салли, сказала, что вам нужна помощь, — сказала она.

Ада продолжала рассматривать девушку. Та была смуглой, с жилистыми руками и шеей, едва заметной грудью. Чёрные волосы завязаны сзади в конский хвост. Переносица широкая. Глаза большие, чёрные, такие тёмные, что не видно зрачков, с поразительно яркими белками. Она пришла босиком, однако ноги у неё были чистые. Ногти на пальцах ног отсвечивали серебром, как рыбья чешуя.

— Миссис Суонджер права. Мне действительно нужна помощь, — сказала Ада, — но мне требуется работник для тяжёлой работы. Для пахоты, ухода за посевами, для рубки дров и прочего. Эта ферма должна приносить доход. Я полагаю, что для такой работы нужен мужчина.

— Первое, — сказала девушка, — если у вас есть лошадь, я могу пахать хоть целый день. Второе, хозяйка Суонджера сказала мне, что вы в нужде. Вот что я вам скажу: все мужчины, которых можно нанять, или уже наняты, или ушли на войну. Это горькая правда, но так уж получилось, ничего тут не поделаешь.

Как вскоре выяснилось, девушку звали Руби. Она утверждала, что способна выполнять любую работу на ферме, хотя, если судить по её внешнему виду, в это трудно было поверить. Но главное, когда они разговаривали, Ада вдруг поняла, что Руби необыкновенно её бодрила. У Ады создалось впечатление, что она очень энергичная. И хотя Руби не провела в школе ни единого дня и не могла прочитать ни слова, не могла написать даже своё имя, Аде показалось, что она видит в ней искру такую яркую, какая возникает при ударе стали о кремень. И вот ещё что: как и Ада, Руби росла без матери с самого рождения. У них было нечто общее, и в этом они понимали друг друга, хотя в остальном были совершенно чужды. Довольно быстро, к удивлению Ады, они начали обговаривать условия сделки.

Руби сказала:

— Я никогда не нанималась в батрачки или в служанки и слышала, что ничего хорошего в такой работе нет. Но Салли сказала, что вам нужна помощь, и она права. Так вот, нам нужно кое о чём договориться.

«Это означает, что мы будем говорить о деньгах», — подумала Ада. Монро никогда не посвящал её в вопросы найма работников, но у неё сложилось впечатление, что бескорыстная помощь обычно не лежит в основе договора найма. Она сказала:

— Сейчас и, возможно, в течение какого-то времени денег будет недоставать.

— Я не о деньгах, — сказала Руби. — Как я и сказала, я не собираюсь наниматься в прислуги. Так вот, если я здесь для помощи, тогда мы обе должны знать, что каждый сам выносит свой ночной горшок.

Ада засмеялась, но потом поняла, что это было сказано не для того, чтобы её рассмешить. Что-то вроде равенства — вот чего требовала Руби. Это требование казалось, с точки зрения Ады, странным. Но поразмыслив, она решила, что, поскольку никто другой не предлагает ей помощь и поскольку она всё это лето сама выносила помои, предложение Руби было достаточно справедливым.

Когда они обговаривали остальные детали, жёлто-чёрный петух подошёл к крыльцу, остановился и уставился на них. Он дёргал головой, и его красный гребень переваливался с одной стороны головы на другую.

— Терпеть не могу эту птицу, — сказала Ада. — Он всё время пытается меня клюнуть.

Руби пожала плечами:

— Ни за что не стала бы держать драчливого петуха.

— Как бы нам от него избавиться? — спросила Ада.

Руби посмотрела на неё с величайшим удивлением. Она поднялась, сошла с крыльца и, одним быстрым движением схватив петуха, прижала его левой рукой, а правой открутила ему голову. Он с минуту бился под её рукой, затем затих. Руби швырнула голову в барбарисовый куст у изгороди.

— Он будет жилистый, так что лучше потушить его подольше, — сказала она.

К обеду мясо петуха было отделено от костей, и катыши из пресного теста размером с кошачью голову варились в жёлтом бульоне.

 

Цвет отчаяния

 

В другое время эта картина могла бы показаться романтичной. Всё в ней наводило на мысль о легендарной свободе, которую обретает человек, пускаясь в путь: рассвет, косо падающие лучи солнечного света; дорога, с одной стороны обсаженная красными клёнами, с другой — огороженная изгородью из жердей; высокий человек в шляпе с опущенными полями, с вещевым мешком за спиной идёт на запад. Но после таких сырых и беспокойных ночей, которые он проводил последнее время, Инман чувствовал себя самым обделённым созданием Божьим. Он остановился, поставил ногу на нижнюю жердь ограды и посмотрел вдаль через росистые поля. Ему хотелось бы встретить день с благодарным сердцем, но в бледном свете раннего утра первое, что он увидел, была змея, какая-то отвратительная разновидность коричневой равнинной гадюки, которая вяло скользнула с дороги в густую заросль мокричника.

За полями стоял равнинный лес. Ничего, кроме дрянных пород. Серая сосна, ежовая сосна, красный кедр. Инман ненавидел эти беспорядочно разросшиеся густые сосновые заросли. Всю эту равнину. Красную землю. Плохонькие городишки. Он воевал от предгорья до моря, в местах, похожих на эти, и эта земля казалась ему лишь местом, куда стекалась и скапливалась вся грязь и мерзость. Страна помоев и нечистот, выгребная яма континента. Настоящая грязная трясина, от которой его прямо-таки тошнило. В лесу повсюду трещали цикады, и рядом, и поодаль, пульсирующим треском, как будто множество зазубренных осколков сухой кости тёрлись друг о друга. Таким плотным был это звук, что вибрация, казалось, возникала в голове Инмана от гудения его собственных тревожных мыслей. Тревожных скорее из-за несчастья, постигшего его лично, чем из-за ощущения мира в целом. Чувствовалось, что рана на его шее совсем сырая, она пульсировала в такт ритмичному гудению цикад. Он просунул палец под повязку, почти ожидая ощутить под ним щель, глубокую и красную, как жабры, но вместо этого наткнулся на большой, покрытый коркой рубец.

Инман подсчитал, что за дни своего путешествия он совсем недалеко ушёл от госпиталя. Он был ещё слишком слаб и не мог идти быстро, ему требовалось отдыхать чаще, чем того хотелось, и он делал лишь несколько миль за один переход. Даже такое медленное передвижение требовало от него неимоверных усилий. Он был измучен и почти потерял направление, всё ещё стараясь найти путь, ведущий прямо на запад, к дому. Но эта местность сплошь состояла из маленьких ферм, была вся покрыта путаной сетью переплетённых дорог, на которых не было ни одного указателя, извещающего, что дорога ведёт на запад, а не куда-то там ещё. У него было такое чувство, что он зашёл дальше на юг, чем ему хотелось. И погода стояла скверная, в течение всего его путешествия шли сильные дожди, и днём и ночью налетали внезапные ливни с громом и молниями. Повсюду стояли дощатые фермерские дома, один подле другого, в окружении кукурузных полей, которые шли сплошняком, не разделённые изгородями, отмечающими владения. На каждой ферме было две-три злобные собаки, не подававшие голоса заранее, молча набрасывавшиеся из темной тени придорожных деревьев; они кусали его за ноги, оставляя следы от клыков, острых, как косы. В первую ночь он отбил несколько таких нападений, и всё же одна пятнистая сука прокусила ему икру, как будто пробила кожу дыропробивным прессом. После этого он вынужден был искать оружие и нашёл в канаве крепкую ветку акации. Не слишком успешно он отбился от другой собаки, колотя по ней палкой, но больше попадая мимо, как будто утрамбовывал землю вокруг только что поставленного столба. В течение большей части той ночи и других последовавших за ней он постоянно и упорно отбивался от собак, обращая их в бегство; они исчезали в темноте так же беззвучно, как и нападали. Собаки, угроза со стороны отрядов внутреннего охранения, рыскавших повсюду, и мрак безлунных ночей способствовали тому, что путешествие вконец измотало ему нервы. Минувшая ночь была самой худшей из всех. Облака разошлись, оставив открытым клочок неба, и оттуда посыпались метеориты. За их ослепительными ядрами тянулись яркие хвосты, маленькие снаряды летели с высоты вниз, и Инману казалось, что они целили прямо в него. Потом из темноты с грохотом прилетел огромный огненный болид, двигавшийся медленно, но угрожавший врезаться прямо в Инмана. Однако прежде чем коснуться земли, он просто исчез, как пламя свечи, которое гасят, зажав пальцами. За этим болидом пролетела какая-то ночная птица, со свистом рассекавшая воздух короткими крыльями, или же это была летучая мышь со свиной мордой; она пронеслась низко над головой Инмана, заставив его присесть на корточки и так по-утиному пробежать несколько шагов. И тут же прямо перед его носом появился огромный мотыль, махавший серыми крыльями с пятнами в виде глаз, которого он принял за какое-то странное зелёное лицо, возникшее вдруг из темноты, чтобы передать послание. Инман вскрикнул и ударил кулаком, но попал в пустоту. Позже он услышал топот лошадей, скакавших лёгким галопом, и забрался на дерево, наблюдая оттуда, как отряд внутреннего охранения прогромыхал мимо, разыскивая таких, как он, чтобы связать, избить и вернуть на службу. Когда он слез вниз и снова пустился в путь, ему казалось, что за каждым стволом притаилась засада; однажды он даже наставил свой револьвер на лохматый миртовый куст, который был похож на толстяка в большой шляпе. Уже глубокой ночью, пересекая какой-то ручей, текущий между высокими берегами, он дотянулся до мокрого глинистого берега, пальцем сковырнул немного глины, нарисовал на отвороте своего сюртука два концентрических круга с точкой в центре и пошёл дальше, помеченный как мишень для небесной сферы, — ночной странник, беглец, изгой. Подумал: «Этот путь домой будет стержнем моей жизни».

Долгая ночь наконец закончилась, и его величайшим желанием сейчас было перелезть через ограду, пересечь заросшее поле и войти в лес. Забраться в заросли сосен и заснуть. Но, поскольку он достиг открытой местности, необходимо было двигаться по ней, поэтому он снял ногу с жерди и снова отправился в путь.

Солнце поднялось высоко в небе, и снова наступила жара. Казалось, все насекомые мира пленились телесными флюидами Инмана. Полосатые москиты жужжали у него над ухом и жалили его в спину через ткань рубашки. Клещи с кустов вдоль дороги присасывались у линии волос и на талии над поясом и разбухали от его крови. Оводы всё время следовали за ним, кусая его в шею. Было ещё какое-то жужжащее насекомое размером с фалангу большого пальца, и он долго пытался убить его, но так и не смог, как ни отмахивался и ни бил по себе ладонями, когда оно садилось на него, чтобы впиться в его тело и насосаться крови. Шлепки раздавались в тихом воздухе. Со стороны он мог показаться музыкантом, пытающимся освоить новый способ игры на ударных инструментах, или сумасшедшим, сбежавшим из лечебницы, который, не владея собой и преисполнившись отвращением к самому себе, хлещет себя ладонями.

Он остановился и помочился на землю. Тут же на жидкость слетелись лазуритовые бабочки, их крылышки отсвечивали синим металлом. Они казались слишком прекрасными, чтобы пить мочу. Однако это было, по-видимому, в природе этого места.

После полудня Инман подошёл к какому-то поселению, расположенному на пересечении дорог. Остановившись на окраине городка, он огляделся. Там не было ничего, кроме лавки, нескольких домов, пристройки с односкатной крышей, под которой кузнец, нажимая на педаль, крутил точильный круг и затачивал длинное лезвие косы. Неправильно точит, подумал Инман, так как кузнец заострял лезвие от режущего края, а не к нему, держа его под прямым углом к точилу, а не наискось. Больше никакого движения в городке не было заметно. Инман решил рискнуть и зайти в лавку — побеленный известью маленький домик, чтобы купить съестных припасов. Револьвер, чтобы его не было заметно, он заткнул в складку одеяла, свёрнутого в скатку.

Два человека, сидевшие на веранде перед лавкой в креслах-качалках, едва взглянули на него, когда он поднялся по ступеням. Один из них был без шляпы, волосы у него с одной стороны торчали дыбом, словно он только что встал с постели и не успел их пригладить. Он чистил ногти шомполом от мушкета и был полностью погружен в своё занятие. Он настолько сосредоточился на выполнении этой задачи, что от усердия даже высунул кончик языка, серый, как гусиная лапа. Второй изучал газету. На нём были обноски униформы, козырёк фуражки был оторван, так что она скорее напоминала серую феску. Она была лихо заломлена набок, и Инман подумал, что этот человек хочет казаться лихим повесой. За его спиной к стене было прислонено прекрасное ружьё системы Уитфорта, искусно отделанное медью, с множеством сложных маленьких колёсиков и винтиков для регулировки от сноса пули ветром и вертикальной наводки. Шестиугольный ствол был заткнут кленовой затычкой, чтобы предохранить его от попадания грязи. Инман видел раньше всего несколько «уитвортов». Их очень любили снайперы. Эти ружья привозили из Англии, поэтому бумажные патроны для них встречались редко и были очень дороги. Имевшие сорок пятый калибр, «уитворты» были не слишком устрашающими по мощи, но били точно и на расстояние почти в милю. Если видишь цель и хотя бы немного умеешь стрелять, из «уитворта» обязательно попадёшь. Инман удивился, как это прекрасное ружьё могло попасть в руки таким людям.

Он прошёл мимо них в лавку, а они так и не взглянули на него. Внутри помещения у очага два старика играли на верхней крышке бочки, поставленной на попа. Один положил руку на деревянный круг и растопырил пальцы. Другой ударял между его пальцами острием карманного ножа. Инман наблюдал с минуту, но так и не смог понять правил игры, и какой был счёт, и что должно произойти, чтобы тот или другой объявил себя победителем.

Из скудных запасов лавки Инман купил пять фунтов кукурузной муки, кусок сыра, несколько лепёшек из пресного теста и большой маринованный огурец, затем вышел на веранду. Тех двоих, что сидели там, уже не было, но они ушли только что, потому что кресла всё ещё качались. Инман спустился по крыльцу вниз и направился на запад, похрустывая на ходу огурцом. Перед ним пара черных псов перешла из одного пятна тени в другое.

Когда Инман дошёл до границы города, два человека, сидевшие до этого на крыльце, вышли из-за кузницы и остановились перед ним, преградив ему путь. Кузнец перестал нажимать на педаль и стоял, наблюдая.

— Куда идёшь, сукин сын? — сказал человек в фуражке без козырька.

Инман ничего не ответил. Он уже доел огурец и засунул остальное — сыр и лепёшки — в мешок для провизии. Человек с шомполом двинулся на него, заходя сбоку. Кузнец, в тяжёлом кожаном фартуке, с косой в руках, вышел из-под навеса и стал обходить Инмана, чтобы зайти с другой стороны. Все они на вид были не слишком крупные, далее кузнец, внешний вид которого вовсе не соответствовал его ремеслу. Они выглядели бездельниками, может, были пьяны и казались слишком уж самонадеянными, так как, по-видимому, предполагали, поскольку их было больше, что смогут справиться с ним и одной косой.

Инман завёл руку за спину и сунул её в скатку, когда все трое прыгнули одновременно к нему. Но тут же встретили отпор. У него не было времени даже снять мешок, и это мешало ему, когда он вступил в драку.

Инман дрался, всё время пятясь. Он боялся, что они окружат его, поэтому отступал, пока его не прижали к стене лавки.

Кузнец сделал шаг назад и махнул над его головой косой так, словно хотел расщепить полено. По его мысли, видимо, он должен был развалить Инмана на две половины, от ключицы до паха, но удар вышел неловким, главным образом потому, что коса вовсе не подходила для такого рода ударов. Он промахнулся, и лезвие воткнулось в землю.

Инман вырвал косу из рук кузнеца и использовал её так, как должно, делая ею длинные подметающие удары близко от земли. Он пошёл на них, чуть не касаясь косой их ног, и они вынуждены были отступить, иначе он подрезал бы им лодыжки. Для него было так естественно снова держать косу в руках и работать, хотя теперешняя работа отличалась от косьбы, поскольку его удары были сильнее и предназначались для того, чтобы резать не траву, а кость. Но даже при таких неблагоприятных обстоятельствах он обнаружил, что все элементы косьбы: манера держать косу, широко расставленные ноги, угол наклона лезвия по отношению к поверхности земли — всё встало на свои места, и он вдруг понял, что у него в руках грозное оружие.

Нападавшие отскакивали и уклонялись, стараясь избежать длинного лезвия, но вскоре они перегруппировались и бросились на него снова. Инман хотел ударить с плеча по ноге кузнеца, но лезвие лязгнуло о камень фундамента, выбив сноп белых искр, и сломалось у самого черенка, так что в руках у Инмана осталось лишь косовище. Он продолжал отбиваться, используя теперь его, хотя косовище было сделано из плохой древесины, было непропорционально длинным и сильно гнулось.

Тем не менее под конец даже этого неудобного орудия оказалось достаточно, чтобы заставить всех троих встать на колени в пыли, так что в этой позе они напоминали молящихся католиков. Затем он приказал им лечь ничком.

Инман бросил косовище в куст амброзии. Но как только он остался с пустыми руками, кузнец перевернулся, приподнялся и, вытащив из-под фартука револьвер малого калибра, стал наводить его дрожащей рукой на Инмана.

Инман сказал:

— Кишка тонка.

Он выхватил у него револьвер, приставил к его лицу ниже глаза и спустил курок, испытывая полнейшее разочарование от упрямства этих жалких подонков. Однако либо капсюли отсырели, либо что-то другое было испорчено, но револьвер щёлкнул четыре раза вхолостую; тогда он ударил кузнеца рукояткой по голове, затем забросил револьвер на крышу кузницы и зашагал прочь.

Выйдя из городка, он свернул в лес и пошёл через него куда глаза глядят, чтобы только скрыться от преследователей. Весь остаток дня до вечера ему ничего другого не оставалось, как продолжать путь через сосновый лес в западном направлении, продираясь через кусты, временами останавливаясь, чтобы послушать, нет ли за ним погони. Иногда ему казалось, что он слышит в отдалении голоса, но они были слабые, а может, и вовсе звучали лишь в его воображении, как бывает, когда спишь у реки и всю ночь кажется, что слышишь чей-то разговор, такой тихий, что нельзя разобрать слов. Собачьего лая не было слышно, так что Инман решил, что, даже если голоса принадлежали людям из городка, он в достаточной безопасности, особенно когда наступит ночь. Пока Инман шёл, солнце катилось над ним, его свет проникал сквозь ветви сосен, и он следовал за ним, в то время как оно скользило к западному краю земли.

Пробираясь через лес, Инман думал о заклинании Пловца, которому тот научил его, о заклинании, имеющем особенную силу. Оно называлось «Разрушить жизнь», и слова его сами возникали у Инмана в голове снова и снова. Пловец сказал, что оно действует только тогда, когда произносится на языке чероки, и поэтому Инману нет смысла его заучивать. Но Инман подумал, что все слова имеют своё влияние, так что он шёл и произносил заклинание, направляя его против мира в целом и всех своих врагов. Он повторял его про себя раз за разом, как люди в страхе или надежде бесконечно произносят единственную молитву до тех пор, пока она не внедряется в их мысли, так что они могут работать и даже вести разговор, а слова её всё звучат у них в голове. Слова, которые вспомнил Инман, были такие:

 

«Слушай. Твоя тропа протянется в Ночную Страну. Ты будешь одинок. Ты будешь как пёс на жаре. Ты будешь нести в руках собачье дерьмо. Ты будешь выть, как собака, когда пойдёшь в Ночную Страну. Ты будешь смердеть собачьим дерьмом. Оно присохнет к тебе. Твои чёрные кишки будут висеть на тебе. Они будут путаться у тебя в ногах, когда ты будешь идти. Ты будешь жить словно в судорогах. Твоя душа поблекнет и приобретёт голубой цвет, цвет отчаяния. Твой дух будет убывать и совсем исчезнет и никогда не восстанет. Твоя тропа идёт в Ночную Страну. Это твой путь. Другого нет».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: