ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 14 глава. Мы с Анной выразили искреннюю озабоченность ужасными условиями труда




– Не пеняйте за холод, – извинилась миссис Эйнли, помешивая скудное содержимое очага, где в кучке углей дотлевала небольшая головешка. – Уголь и торф закончились, а новых купить не на что. С тех пор как на фабрике урезали зарплату, дела у нас совсем плохи. С такими ценами на хлеб и картошку еле хватает на еду, а ведь муж работает с рассвета до заката. Наша старшая дочка – прислуга на все руки и время от времени присылает денег, да только это жалкие крохи.

Мы с Анной выразили искреннюю озабоченность ужасными условиями труда, которые, как мы знали, служили для многих источником нужды и лишений.

– Ладно, все равно ничего не попишешь; якобы во всем виноват упадок торговли.

Миссис Эйнли положила дочку на одеяло у своих ног, где благонравное дитя тихонько лежало и сосало большой палец. Женщина села рядом с нами и принялась с энтузиазмом восклицать и щедро благодарить при виде очередного подарка.

– Такую тонкую работу, леди, редко увидишь. Ах! Вот бы мне так шить. Вязать я еще могу, слава богу, когда есть время, но иголка так и валится из пальцев. Уже четыре месяца я шью воскресную рубашку для своего сына Джона; ему позарез нужно, но неизвестно, смогу ли завершить.

– Я с удовольствием завершу за вас, – вызвалась я.

– А я помогу, – добавила Анна. – Мы можем начать прямо сейчас, если пожелаете.

– Ох! Да вы сама доброта! Мне в жизни вас не отблагодарить.

– Нас не за что благодарить, миссис Эйнли, – возразила я. – Если мы сможем облегчить ваше бремя, это доставит нам огромную радость.

Хозяйка с признательностью принесла кусочки недошитой рубашки и шкатулку со швейными принадлежностями. Внутри я нашла два медных наперстка, которые мы с Анной укрепили на своих тонких пальцах с помощью клочков бумаги. Вскоре мы с сестрой уже шили рубашку, а миссис Эйнли вязала чулки. Через несколько минут из соседней комнаты выплыл большой полосатый кот и лег у камина, с прищуренными глазами лениво вылизывая подушечки лап и поглядывая на гаснущие угольки за прогнутой решеткой.

– Этому коту почти двенадцать лет, – сообщила миссис Эйнли, с любовью глядя на животное. – Он нам совсем как родной. Не знаю, что и делать без него. Большой везунчик, кстати. На днях мистер Николлс спас ему жизнь.

– Мистер Николлс? – удивленно отозвалась я.

– Он самый. С неделю назад кот пропал. Четыре дня о нем не было ни слуху ни духу. Дети обрыдались, будто конец света настал. Я и сама всплакнула, решила, что кота нам больше не видать. И тут идет мистер Николлс и несет его. Кота заперли в кладовке в воскресной школе, а викарий услышал мяуканье. Ясно дело, кот бы там помер. Мы в долгу перед мистером Николлсом. И не только за кота. Знаете, я благословляю день, когда этот джентльмен появился в наших краях.

– Неужели? – спросила Анна. – И почему же, миссис Эйнли?

– Он очень добр к нам. Не то что бывший викарий, мистер Смит, которого мы только в церкви и видели. Тот, кроме как о себе, ни о ком не заботился. Нет, мистер Николлс частенько заходит, читает мне любимые места из Библии, я‑то не большая грамотейка. И потом мы так душевно беседуем о Боге, о жизни и вообще. Он разговаривает ласково так и сидит рядом, точно брат или сын родной. Сущая благодать, когда он заходит в гости.

Я атаковала шов иголкой, еле сдерживая раздражение. Неужели мне нигде не скрыться от восхвалений мистера Николлса? Досада превратилась в тревогу, когда через несколько минут на улице раздался грохот колес, а после стук в дверь. Миссис Эйнли открыла. На пороге стоял помянутый джентльмен со шляпой в руке.

– Добрый день, миссис Эйнли, – поздоровался мистер Николлс, гладя по головкам хихикающих юных Эйнли, которые тянули шеи за его спиной. – На днях я случайно увидел, что у вас почти закончился уголь. Я подумал, что пройдет немало времени, прежде чем вы купите новый, и потому взял немного церковных пожертвований и привез вам угля, которого, надеюсь, хватит до лета.

Внезапное появление священника так поразило меня, что я нечаянно уколола палец иголкой. Приглушенно вскрикнув, я сжалась в углу, проклиная неудачное время, выбранное нами для визита, и надеясь, что викарий меня не заметит.

– Мистер Николлс, вы сама доброта! – Казалось, миссис Эйнли вот‑вот расплачется от радости. – Какое счастье!

– У вас есть тачка выгрузить уголь? – осведомился он, заглядывая в дверь и замирая от удивления при виде нас с Анной.

– Тачка за домом, сэр, – промолвила миссис Эйнли. – Давайте покажу.

Последовала небольшая суматоха, во время которой мистер Николлс помог возчику выгрузить уголь в хранилище, после чего лошадь и тележка уехали. Когда миссис Эйнли и мистер Николлс вернулись к входной двери, я услышала его голос:

– Позвольте, я наполню ваше ведерко для угля, мэм. День выдался холодный, а ваш очаг почти потух.

– Благослови вас Боже, сэр! – воскликнула благодарная женщина, когда мистер Николлс проследовал за ней в дом.

Пройдя мимо нас с Анной, он признал наше существование спокойным, равнодушным кивком; в ответ я кивнула не менее холодно. Затем он достал ведерко для угля, наполнил и принес в дом. Осторожно лавируя между спящим ребенком и котом, он подсыпал немного угля в огонь. Я склонилась над шитьем. После короткой паузы, во время которой я ощущала взгляд мистера Николлса, он задал вопрос:

– Вы организовали швейный кружок, леди?

– Нет, – пояснила миссис Эйнли. – Сестры Бронте принесли чудесную новую одежку для моей детворы. Они остались поболтать и сшить рубашку для моего сына Джона.

– Неужели? – уже более любезно произнес мистер Николлс и погладил кота, который издал довольное урчание. – В таком случае не буду мешать, леди. Всего вам наилучшего, мисс Бронте, мисс Анна.

Мы с сестрой отреагировали должным образом.

– Увидимся в воскресенье в церкви, миссис Эйнли.

– Не сомневайтесь, мистер Николлс. Вы же знаете, мы никогда не пропускаем воскресную службу.

– Если хотите, я зайду в следующий понедельник и почитаю вам.

– Еще как хочу, сэр, буду ждать с нетерпением. И еще раз спасибо за заботливый и щедрый подарок.

– Я всего лишь привез немного угля, миссис Эйнли. Эти добрые женщины – вот кто заслуживает вашей благодарности. Сшитая ими одежда потребовала долгих часов труда, и оттого их подарок намного более щедрый, чем мой.

Он поклонился и вышел. Через окно я увидела, как он подхватил на руки одну из крошек Эйнли. Он смеялся и болтал с ней, а остальные дети радостно скакали вокруг, провожая гостя.

Через полчаса мы с Анной тоже покинули Эйнли. В корзинке лежали части рубашки Джона, которую мы собирались дошить дома.

– Вот видишь? – подала голос Анна. – Я же говорила, что мистер Николлс добрый и любезный человек. Теперь ты веришь мне?

– Не знаю, что и думать! Он постоянно поворачивается совершенно разными сторонами! Сегодня изрекает фанатичную чушь или поносит бедного прихожанина за нарушение правил, а завтра читает вслух и привозит уголь. Разве ты не разозлилась, когда на прошлой неделе мистер Николлс отказался посетить концерт?

– Какое нам дело, был он на концерте или нет?

– Причина, по которой он так поступил, может многое сказать о человеке. Это отражение его предубеждений.

– Верно, но предубеждения есть у всех. Это мера человеческой сложности, и среди самых лучших людей, которых я знаю, есть и самые сложные.

Анна покосилась в мою сторону. Я расстроенно вздохнула.

– Кто поверит, что человек, о котором миссис Эйнли отзывается с таким почтением, – тот же самый, кто несколько лет назад так жестоко обошелся с Бриджет Мэлоун?

– Мистер Николлс был тогда очень молод. Мы должны судить о нем по сегодняшним благодеяниям, а не по вчерашним проступкам.

– Постараюсь переменить о нем мнение к лучшему. Но даже если мистер Николлс привезет уголь всем бедным семьям в поселке, для меня он всегда останется человеком, который назвал меня безобразной старой девой.

 

* * *

 

Весна 1846 года была временем мощного – хотя и тайного – порыва вдохновения, поскольку мы с сестрами трудились над своими романами. Несмотря на суровую критику Эмили, я не желала переделывать или переосмысливать «Учителя». Он такой, какой есть; если окажется, что он ни на что не годен, мне будет некого винить, кроме себя.

В начале мая в пасторат прибыли первые три копии нашего поэтического сборника, вызвав немалую суматоху. Когда я увидела сверток, осторожно адресованный «мисс Бронте», я сразу же поняла, что скрывается внутри.

Вне себя от волнения, я побежала за сестрами, которые играли на пианино. Уединившись в моей спальне наверху, мы вскрыли сверток и, увидев книгу, издали лишь один звук:

– О!

Она была отлично переплетена в тисненую бутылочно‑зеленую ткань. На самом видном месте красовалась золоченая надпись: «Стихотворения Каррера, Эллиса и Актона Беллов». Невозможно описать, какое наслаждение я испытала, впервые взяв в руки маленький томик.

– Он такой прелестный! – восхитилась Анна.

– Мы опубликованы! – гордо заявила я.

– Ты была права, Шарлотта, – признала Эмили. – Весьма приятно видеть нашу работу напечатанной, в такой прелестной обложке.

Смеясь от восторга, мы принялись обниматься. Наша мечта сбылась. Прошло, однако, два долгих месяца, прежде чем книга удостоилась отзыва. Тем временем наш дом сотрясла катастрофа таких невероятных масштабов, что мы оставили всякие мысли о литературных успехах.

Преподобный Эдмунд Робинсон умер. Нам стало известно об этом в первую неделю июня, сразу после Пятидесятницы,[54]когда Бренуэлл получил письмо от одного из своих осведомителей в доме Робинсонов.

– Наконец‑то! – крикнул он вне себя от радости.

Прижимая к груди драгоценное послание, он ворвался в столовую, где мы с сестрами усердно переписывали свои черновики набело. Мы быстро прикрыли бумаги, но Бренуэлл был настолько переполнен эмоциями, что не обратил на наше занятие ни малейшего внимания.

– Старик умер! – ликующе сообщил он. – Умер и погребен! Моя Лидия свободна! Теперь это вопрос времени. Очень скоро мои надежды и планы осуществятся. Я стану мужем леди, которую люблю больше всего на свете. Мне уже не будут докучать бесчисленные мелкие заботы, которые, подобно москитам, жалят нас в мире будничного труда. Я буду жить в праздности и сделаю имя в мире процветания!

Мы не знали, что и ответить. В любом случае наши слова не произвели бы впечатления. Бренуэлла настолько захватило лихорадочное предвкушение, что три дня и четыре ночи он не ел и не спал, а только изливал свои чувства, галдел и с нетерпением ждал весточки от «своей Лидии».

Весточка эта разбила все чаяния Бренуэлла. Миссис Робинсон прислала своего кучера, мистера Эллисона, и тот изложил следующие факты: мистер Робинсон недавно изменил завещание; согласно новому пункту, его вдове запрещалось впредь под страхом утраты имения иметь дело с Бренуэллом. Более того, сожаление о недостойном поведении по отношению к покойному мужу и горе о его безвременной кончине превратили миссис Робинсон в совершенную развалину, и она – по словам мистера Эллисона – подумывала удалиться в монастырь.

Было неизвестно, правда ли это, в особенности момент, связанный с завещанием. Нам всегда казалось маловероятным, что богатая, избалованная женщина вроде миссис Робинсон, которая на отдыхе швыряла деньги на ветер (если верить Анне), поставит под угрозу свой приятный образ жизни и навлечет презрение общества браком с безденежным и безработным бывшим учителем. Помянутая леди, однако, настолько очаровала моего брата, что он так ничего и не понял.[55]

Когда этот гром грянул, Бренуэлл уже настолько физически и эмоционально деградировал, что балансировал на грани безумия. Мы считали, что ниже пасть некуда, однако брат немедленно доказал, как жестоко мы ошибались. Остаток дня он лежал ничком на полу пастората, много часов подряд блея, как новорожденный ягненок, и вопя, что его сердце разбито навеки. Вечером, когда домочадцы собрались прочесть молитву в папином кабинете, в комнату ворвался Бренуэлл с безумными глазами.

– Дай денег, старик! Немедленно! – крикнул он, наставив на отца пистолет.

Марта, Табби и сестры завизжали от ужаса.

– Бренуэлл, – обратилась я к брату; мое сердце колотилось от страха. – Что ты делаешь? Убери оружие.

Папа побелел как мел.

– Сын, ты взял мой пистолет?

– Взял, и он заряжен и направлен тебе прямо в сердце. Дай мне шесть шиллингов, или, клянусь, я вышибу мозги тебе и сестрам тоже.

– Шарлотта, – тихо промолвил отец, – ты знаешь, где мой кошелек. Дай ему денег.

– Да, папа. – Я медленно встала, не сводя глаз с брата. – Ты получишь свои грязные деньги, Бренуэлл, но не раньше, чем опустишь оружие.

Он опустил пистолет, я покинула комнату, а Марта и Анна разразились слезами. Лишь после того как я принесла монеты, Бренуэлл отдал мне пистолет и украденные ключи от ящика отцовского бюро, где тот хранился. Затем схватил шляпу и выбежал из дома. Я села на каменный пол прихожей. Меня атаковала такая тревога, какой я никогда не испытывала. Я с ужасом и презрением разглядывала холодный стальной смертоносный предмет в своих руках. Наконец в прихожую вышла Эмили, осторожно забрала у меня оружие и ключи и вернула их на законное место.

Наутро брат упал перед отцом на колени и умолял о прощении, заливаясь горючими слезами. Мое сердце тоже молча заплакало, когда я увидела, с каким стыдом, жалостью и отчаянием папа поднялся и ласково обнял Бренуэлла.

 

Той ночью, лежа в полудреме, я вспомнила случай из детства.

Мне было пятнадцать лет; я недавно поступила в Роу‑Хед. Стояло субботнее майское утро, и я долгих четыре месяца не была дома и не видела никого из родных. Неожиданно меня позвали в гостиную мисс Вулер, где на одном из лучших стульев я нашла Бренуэлла.

– Бренни? – удивленно и радостно воскликнула я. – Это правда ты?

Он встал, сжимая шапку в руке, и утомленно улыбнулся.

– Привет, Шарлотта.

Тогда он был совсем еще подростком, через месяц ему исполнялось четырнадцать, но его лицо с красивым римским носом и изящно очерченным подбородком принадлежало двадцатипятилетнему юноше. Брат показался мне выше, чем прежде; его лучшая рубашка промокла от пота, а копна морковно‑рыжих волос торчала в стороны, как две растопыренные ладони. Несомненно, он был раскрасневшимся и усталым, и все же я в жизни не видела более приятного зрелища.

– О! Ты не представляешь, как я соскучилась по тебе! – Я кинулась к нему и насладилась теплом крепкого объятия. – Как ты сюда попал?

Я была поражена, поскольку знала, что Бренуэлл не отходит далеко от дома.

– Пешком.

– Ты отмахал двадцать миль?

– Двадцать миль по дороге, но с тех пор как ты уехала, я изучал карту. Я свернул на тропинку через поля и холмы. Видела бы ты, Шарлотта, как я бросился напрямик через луга и пашни, по стерне и проселкам, продираясь сквозь изгороди, перепрыгивая через канавы и заборы. Уверен, что срезал половину расстояния, по крайней мере треть, хотя по ощущениям прошел все двадцать миль. – Брат отступил и с насмешливой улыбкой оглядел меня с ног до головы. – Ну вот, я повидал тебя и рад, что ты совсем не изменилась, так что можно попрощаться и отправиться назад.

– Только не это, – засмеялась я и хлопнула его по плечу. – Такой длинный путь! Ты наверняка устал.

– Ничуточки, – храбро возразил он.

Понимая, что он должен вернуться до темноты, а значит, мы можем провести вдвоем совсем немного времени, я была полна решимости получить удовольствие от каждого мгновения. Сначала я отвела брата на кухню, где повариха подкрепила его силы; затем показала ему школу внутри и снаружи; наконец мы разлеглись на широкой передней лужайке в тени моего любимого дерева и премило болтали два драгоценных часа.

Он рассказал, как продвигается его последняя литературная попытка. Я призналась, что была очень занята уроками и не нашла ни минутки подумать о Стеклянном городе. Брат пообещал продолжать сагу самостоятельно, пока я в школе. Он поведал множество мелочей о доме и обо всех, кого мне не хватало. И не успели мы оглянуться, как настала пора расставаться.

– Ты ведь скоро вернешься домой? – спросил Бренуэлл, когда мы прощались на передней дорожке.

– Да. Семестр закончится через пять недель.

Слезы избороздили мои щеки, и я видела ответные слезы в глазах брата. Мы крепко обнялись.

– Огромное спасибо, что пришел, – выдохнула я ему в ухо. – Это так важно для меня!

Теперь, через пятнадцать лет, воспоминание о том золотистом майском дне разбередило мне душу, и я судорожно всхлипнула. Эти невинные блаженные дни никогда не повторятся. Судя по всему, мой любимый брат – мальчик, который был нашей радостью и гордостью, такой цветущий, подающий множество надежд, – утрачен для нас навсегда.

 

Слава богу, литературные попытки отвлекали нас с сестрами от мрачной атмосферы, воцарившейся в пасторате. Четвертого июля 1846 года две рецензии на наш сборник стихотворений наконец появились в газетах.

К нашему ужасу, первая рецензия уделила немало внимания личностям загадочных Беллов.

– «Кто такие Каррер, Эллис и Актон Беллы?» – вслух прочла я сестрам отрывок из «Критика».

Мы лежали на лугу за пасторатом, под зеленым шелестящим деревом. Дул западный ветер, по небу быстро проносились яркие белые облака. Вересковые поля стелились вдали, пересеченные темными прохладными ложбинами; но рядом зыбилась высокая трава и ходила волнами на ветру, и жаворонки, дрозды, скворцы, малиновки и коноплянки звенели наперебой со всех сторон.

– «Принадлежат ли они к поэтам настоящего или прошлого, живы они или мертвы, англичане или американцы, где родились и где живут, сколько им лет и каково их общественное положение, не говоря уже о христианских именах – издатели не решились открыть любопытному читателю». – Я в замешательстве опустила газету. – Похоже, пытаясь скрыть свой пол, мы невольно сотворили загадку.

– Он хоть что‑нибудь пишет о качестве стихотворений? – осведомилась Эмили.

– Да, чуть ниже. – Я продолжила: – «Прошло немало времени с тех пор, как мы наслаждались сборником столь искренней поэзии. Среди груд рифмованного мусора и мишуры, которые загромождают стол литературного критика, этот маленький томик в сто семьдесят страниц блеснул подобно солнечному лучу, радуя взгляд настоящей красотой, а сердце – обещанием приятных часов. Перед нами добротная, живительная, мощная поэзия…»

Эмили выхватила газету из моих рук и с удовольствием процитировала:

– «Те, в чьих сердцах природой натянуты струны, способные сопереживать всему, что прекрасно и правдиво, найдут в сочинениях Каррера, Эллиса и Актона Беллов больше гения, чем наш практичный век, казалось, выделил подобным возвышенным упражнениям разума». – Она изумленно повторила единственное слово, которое больше всего привлекло ее внимание: – «Гения».

– Вторая рецензия так же хороша? – тихо поинтересовалась Анна.

– Не совсем, – сообщила я, открывая «Атенеум», который уже изучила. – Тут обвиняют Актона и Каррера в «потворстве чувствам», но высоко превозносят Эллиса, обладающего «несомненной мощью крыла, которое способно достичь высот, не достигнутых здесь».

Эмили лежала на траве и удовлетворенно улыбалась.

– Что ж, это уже кое‑что.

– Несомненно, – торжествующе согласилась я. – Мы не зря вложили деньги в издание.

Однако внешний вид обманчив, как мы вскоре убедились. Несмотря на то что в октябре появился еще один благожелательный отзыв и мы потратили десять фунтов на рекламу, наш стихотворный сборник не имел успеха. За год после его публикации было продано всего два экземпляра! Но в тот теплый июльский день 1846 года мы с сестрами ничего не знали о судьбе своей книги. Даже если бы некий прорицатель мудро предупредил нас, что наше первое вторжение в издательский мир со временем обернется бесповоротным поражением, полагаю, мы не упали бы духом, поскольку стремились к чему‑то большему и яркому: каждая из нас была готова предложить к публикации законченный и переписанный набело роман.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

 

На сей раз мы не собирались печататься за свой счет. В начале июля я упаковала наши рукописи и отправила первому лондонскому издателю из составленного мной списка, отметив, что авторы уже выставляли свои работы на суд читателя. Поскольку чаще всего продавались трехтомники, я преподнесла романы как «три истории, каждая размером с один том, которые могут быть опубликованы вместе или по отдельности, в зависимости от целесообразности».

Пока мы ждали новостей о наших произведениях, моим вниманием полностью завладел отец. Папа давно уже нуждался в помощи в большинстве повседневных дел, а теперь окончательно ослеп.

В августе 1846 года я поехала с папой в Манчестер на операцию у мистера Уилсона, довольно известного специалиста по глазным болезням, с которым я и Эмили проконсультировались в начале месяца. Мы поселились на съемной квартире, где двадцать пятого августа мистер Уилсон с двумя ассистентами произвели операцию. Врач решил оперировать только один глаз, на случай если разовьется инфекция. Папа проявил удивительное терпение и твердость на протяжении всего сурового испытания. После его отправили в кровать в темной комнате, наложили повязки на глаза и вызвали сиделку, которой было велено ставить по восемь пиявок на виски, чтобы избежать воспаления. Отца нельзя было беспокоить четыре дня; он должен был оставаться в квартире в течение пяти недель и как можно меньше говорить.

Началось томительное ожидание.

Утром перед операцией пришло письмо от Эмили, где сухо сообщалось, что Генри Колберн, первый издатель, которому я послала наши рукописи, вернул их, сопроводив коротким отказом. Я упала духом, но почти не думала о новости весь день, полностью сосредоточившись на обеспечении необходимого уюта и поддержки для папы. Когда жарким августовским вечером операция закончилась и я осталась одна в тесном, душном кирпичном доме в Манчестере, мои мысли невольно вернулись к нашему будущему.

Я не могла – не желала – смириться с поражением. Достав из чемодана складной секретер, всегда сопровождавший меня в дороге, я установила его на поцарапанный столик у окна и настрочила короткое письмо Эмили, в котором велела отправить наши работы еще раз. Затем я вскочила, лишенная покоя, и стала расхаживать по маленькой гостиной.

Как странно жить в незнакомом месте в вынужденном уединении! Чем мне заняться в следующие пять недель? К моему разочарованию, мне запретили даже ободрять отца беседой. Я знала, что мои дни будут долгими и полными тревоги и праздности. Хуже того, я страдала от сильной зубной боли. Физическая боль была не менее мучительной, чем мое вынужденное одиночество. Мне отчаянно нужно было отвлечься.

Выход из затруднительного положения подсказал внутренний голос, такой ясный и четкий, что я застыла от неожиданности.

«Есть одно место, – пронеслось в моей голове, – где ты всегда находила утешение и убежище в час нужды: твое воображение».

«Да! Верно! – продолжила я мысленный монолог. – Недостаточно полагаться на завершенные рукописи как на единственный ключ к успеху. Сестры могут поступать как угодно, но если я действительно хочу когда‑нибудь издаваться, я должна писать дальше. Я должна начать новую книгу, и чем скорее, тем лучше – а разве сейчас не идеальное время?»

О чем же мне писать?

Эмили настаивала, что моему роману «Учитель» не хватает элемента случайности, что он лишь поверхностное изображение, не имеющее глубины. Она критиковала меня за то, что я повествовала от лица мужчины, и называла мой слог бесстрастным и бездушным. Возможно, Эмили была права. Возможно, самоконтроль, который я так усердно сохраняла после возвращения из Брюсселя, губительно повлиял на мой слог. Возможно, издатели и читатели ищут чего‑то более бурного, чудесного и волнующего, чем моя непритязательная история.

Я вышагивала по комнате туда‑сюда, глубоко погрузившись в раздумья и пытаясь изобрести свежую тему для новой книги, но все, что приходило на ум, ничуть не привлекало меня. Наконец, когда солнце село, я поняла, что сильно проголодалась и в немалом разочаровании оставила размышления. Я спустилась на кухню, зажгла свечу и попыталась что‑нибудь съесть, но зуб болел немилосердно, и я едва сумела, морщась, откусить немного хлеба и холодного мяса, которое купила по прибытии. Затем я навестила спящего отца, после чего вернулась к своему одинокому бдению.

Было уже около полуночи. Голодная, скучающая и расстроенная, я выглянула в окно гостиной и увидела яркую луну и россыпь звезд. Внезапно меня охватило необъяснимое ощущение, и я затаила дыхание. Мне казалось, что я уже смотрела в это окно, испытывала те же эмоции. Я знала, что это невозможно; я никогда не бывала в этих комнатах. Тогда откуда взялось столь удивительное чувство? Что в моем печальном настоящем настолько сверхъестественно знакомо?

Ответ явился внезапно. Я действительно уже была заперта в таком же странном и пустынном месте, где была так же голодна и несчастна. Я точно так же стояла перед окном и смотрела на ночное небо с безнадежной тоской, мечтая, чтобы луна перенесла меня на своем луче обратно в Хауорт. Мне ясно вспомнилось, словно это было вчера: мне восемь лет, и я томлюсь в темнице под названием Школа дочерей духовенства.

 

В августе 1824 года, сопровождая меня в Школу дочерей духовенства в Кован‑Бридж, папа не мог знать, какие ужасы ожидают нас с сестрами и какое губительное воздействие окажет на семью наше пребывание там. По всей видимости, он считал немалой удачей, что сумел наконец найти заведение, где его дочери получат образование за разумную плату. Новую школу, основанную для дочерей священников евангелической церкви, поддерживали самые выдающиеся люди страны, и плата оставалась низкой благодаря сбору средств по подписке.

Моей сестре Марии было десять лет – всего на два года старше меня. Однако благодаря своему прелестному бледному личику и облаку длинных темных волос, своей любви к учебе и семье и блестящему уму (она могла полемизировать с отцом по всем злободневным вопросам) Мария всегда казалась мне очень взрослой и мудрой и служила образцом хорошего поведения для остальных сестер. Именно семилетняя Мария сжимала меня в объятиях, когда наша мать умерла, именно она утешала меня, когда я тревожилась о будущем. Хотя тетя Бренуэлл самоотверженно покинула родной Корнуолл, чтобы позаботиться о нас, она была строгой и взыскательной женщиной. В отношении чувств маму нам заменила Мария, и я обожала ее.

Элизабет, на год старше меня, также была милой сестрой и почтительной дочерью; я любила ее и восхищалась ею. Элизабет была общительнее Марии, она обожала веселые игры, ей нравилось помогать на кухне, а ее заветной мечтой было получить в подарок красивое платье.

В ту весну мы все переболели корью и коклюшем. Поскольку Мария и Элизабет оправились первыми, они первыми же поступили в школу. Через месяц папа отвез к ним меня. Тогда я ничего не знала о школах, ни хорошего, ни плохого; знала только, что в восемь лет увижу мир за пределами родного дома, и подобная перспектива волновала меня.

Школа дочерей духовенства располагалась в сорока пяти милях от Хауорта в крошечной уединенной деревушке Кован‑Бридж. В этом большом, построенном у моста каменном здании из кирпича и камня с видом на ручей и бесконечную вереницу низких лесистых холмов когда‑то мастерили катушки. Его мрачная холодная утроба стала на первом этаже вместилищем просторной классной комнаты с высокими потолками, а наверху – обширного дортуара, где более пятидесяти учениц спали по двое в тесно поставленных койках.

Основатель и директор школы, знаменитый преподобный Карус Уилсон, был огромной глыбой черного мрамора с пронзительными серыми глазами под кустистыми бровями. Он появлялся в классе без предупреждения, отчего ученицы и учительницы безмолвно и почтительно вскакивали, и величественно изрекал множество критических замечаний касательно старания и внешнего вида как учительниц, так и учениц. Через несколько недель после моего приезда, к моему ужасу и к отчаянию сестер, он послал за парикмахером и остриг их длинные прекрасные волосы. Главной целью его визитов, однако, было неистовое желание преподнести очередной урок религии и морали на злобу дня.

– Предназначение этого заведения, – сурово произнес мистер Уилсон однажды, – не баловать тело и не приучать вас к роскоши и потворству; школа основана исключительно для вашего духовного развития, поскольку это путь к спасению вашей бессмертной души.

Прежде я мало размышляла о небесах или аде, но суровый подход мистера Уилсона, его ужасные посулы вечных мук оказали совершенно обратный эффект. На всю жизнь я приобрела страстное отвращение к любым религиозным доктринам, осуждающим свободу мысли или выражение чувств.

Повседневный школьный распорядок был строгим. Каждое утро мы вставали в темноте под громкий звон колокола, одевались в тусклом, мерцающем свете тростниковой свечи в одинаковые закрытые нанковые[56]платья и коричневые холщовые передники, равно неудобные и некрасивые. После полутора часов нудных утренних молитв следовал несъедобный завтрак, затем начинались уроки. Методы преподавания были примитивны: ученицы в зависимости от возраста собирались группами вокруг учительниц, и те вслух излагали идеи, которые нам следовало зазубрить и механически повторить. Поначалу я находила это сложным, поскольку не имела опыта зубрежки, а невразумительное бормотание других классов в огромной гулкой комнате очень отвлекало. Со временем я наловчилась выполнять положенные мне задания; учеба оказалась самой несущественной из проблем.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: