ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 13 глава. ? В воспоминаниях есть своя прелесть




– Подобные безмолвные фантазии не лишены смысла, месье, но их никогда не будет достаточно для облегчения моего сердца.

– В воспоминаниях есть своя прелесть. Порой они даже приукрашают отсутствующих. – Он поднял руку, вытер слезы с моей щеки и погладил, ласково и нежно. – Если между нами протянется море, вот что я сделаю: в конце дня, когда померкнет свет, я завершу все дела, сяду у себя в библиотеке и закрою глаза. Я представлю ваш образ, и вы придете ко мне, даже против вашей воли. Будете стоять передо мной как сейчас. Мы снова встретимся, в мечтах.

Глубокий тембр его голоса словно звенел во мне, кровь стучала в ушах; я лишилась дара речи. Полная луна освещала мое лицо, и месье не был слеп. Несомненно, он как на ладони видел всю глубину чувств, которую я не умела скрыть.

И тогда это случилось: он приподнял мой подбородок, склонился ко мне и нежно поцеловал сначала в одну щеку, потом в другую, по французскому обычаю. Затем я ощутила мягкое прикосновение его губ к моим. Поцелуй был кратким и нежным, и все же насквозь пронизал мое тело, отчего я содрогнулась.

Месье немного отстранился, не отпуская моего подбородка и не сводя с меня глаз, его лицо оставалось в нескольких дюймах от моего. Я вся горела; мне казалось, я сейчас растаю и впитаюсь в землю; я не могла дышать и первая отвела глаза. Тут я заметила слабое, далекое мерцание за стеклянной дверью пансионата. В окне горела свеча. Месье Эгер стоял к зданию спиной и ничего не видел. Неужели кто‑то следил за нами? Но кто? По моей спине пробежал внезапный холодок; меня затрясло.

– Вы замерзли, мадемуазель. Нельзя так долго дышать ночным воздухом. Возвращайтесь в дом.

Не в силах проронить ни звука, я кивнула и убежала. Мои щеки все еще пылали. Когда я распахнула дверь в задний холл, там не было ни человека, ни свечи.

 

До самого утра я носилась по бурному и радостному морю. Вновь и вновь я переживала сцену в саду, вспоминая каждое слово месье, его взгляды, прикосновение его губ. Я пыталась убедить себя, что не сделала ничего дурного, как и он. Месье – человек безупречной репутации, честности и незыблемых принципов. У него пылкое и любящее сердце; часто я видела, как он целовал своих друзей и учениц подобным образом, но не думала ничего плохого – во Франции так принято. Его поцелуй был лишь ласковым и ни на что не намекающим знаком внимания. Несомненно, он уже забыл о нем, и я тоже должна забыть. Все будет как прежде, мы останемся друзьями, словно ничего не произошло.

Однако на следующее утро принесли записку от мадам.

 

10 апреля 1843 года

Мадемуазель Шарлотта!

Мой муж и месье Шапель просили уведомить вас, что, к сожалению, все более насыщенные расписания не позволяют им впредь пользоваться вашими услугами учительницы английского языка. Они благодарят вас за усилия, поскольку оба получили немалую пользу. Кроме того, мой муж больше не имеет времени обучать вас французскому языку частным образом, хотя вы, разумеется, можете по‑прежнему посещать уроки литературного мастерства, а также выполнять свои преподавательские обязанности.

Искренне ваша,

м‑м Клэр Зоэ Эгер.

 

Я была поражена и расстроена. Неужели урокам английского, которые доставляли столько радости и удовольствия обеим сторонам, внезапно настал конец? Я не могла поверить, что это желание месье. Неужели он избрал этот час – сразу после ночи таких откровений, – чтобы отказаться от наших занятий? Несомненно, это происки мадам; по‑видимому, она наблюдала за нами из окна. Возможно, даже прежде меня разглядела мои истинные чувства к ее мужу; возможно, ревновала. Ревновала ко мне! Какая нелепость!

С того дня я больше не оставалась с месье Эгером наедине. Если после урока я слышала его шаги в коридоре и выбегала поприветствовать его, он исчезал волшебным образом, словно в облаке сигарного дыма. Если во время прогулки в саду ветерок доносил до меня едкий аромат и я пыталась найти его источник, тот снова растворялся в воздухе. Если месье заходил в трапезную во время занятий и я с надеждой смотрела на него, через пару мгновений появлялась мадам и увлекала его прочь.

Лишенная общества учителя, я стала еще больше ценить наши краткие встречи. Но теперь нас связывали только исправленные сочинения, которые я находила в своем столе, и книги, которые он по‑прежнему любезно оставлял мне по ночам – но теперь без единой записки. Эти книги были моим единственным удовольствием и развлечением. Я никогда больше не видела цепочку для часов, стоившую мне стольких трудов. Шкатулка, подаренная мною, тоже исчезла; когда он раздавал ученицам конфеты, они лежали в его старой бонбоньерке.

Однажды месье Эгер застал меня в классной комнате одну. Он нахмурился, за его ощетинившимися темными бровями угадывалась злость.

– Вы очень замкнуты, мадемуазель. Мадам считает, что вы должны подружиться с другими учителями. Полагаю, немного простого расположения и доброй воли с вашей стороны принесут немалую пользу.

С этими словами он удалился.

Я не желала дружить с другими учителями. Я уже пыталась, но тщетно. Раздражительность месье не пролила ни малейшего света на мое положение. Когда он целовал меня в саду, он проявлял ко мне приязнь – я ощущала ее! видела! – пусть даже всего лишь дружескую. Куда испарилась эта приязнь? Возможно, месье зол и избегает меня из‑за чувства вины? Может, боится, что своим кратким поцелуем преступил границы или создал у меня неверное представление о его отношении? Может, понял мои чувства и опасается раздуть их пламя еще сильнее? Или же просто повиновался приказу жены прекратить со мной всякое общение?

Мадам удвоила мои обязанности, оставив единственной учительницей английского в школе, вследствие чего мое жалованье слегка возросло, но у меня почти не осталось свободного времени. Я была обречена целыми днями вдыхать спертый воздух классной комнаты, пытаясь вбить в бельгийские головки правила английского языка. По вечерам я была завалена грудами тетрадей, которые следовало проверить и исправить.

Была ли эта новая ответственность «наградой», как утверждала мадам, или наказанием? По слухам, мадам расхваливала меня перед другими. Она продолжала оставаться со мной вежливой, но часто я замечала, как она смотрит на меня в коридоре или через стол в трапезной, и от выражения ее темных голубых глаз у меня кровь стыла в жилах, как будто мадам пыталась проникнуть мне в душу. Когда ее не было рядом, я становилась объектом изучения мадемуазель Бланш, которая пристально следила за каждым моим движением.

Однажды днем, сославшись на головную боль, я отпустила учениц пораньше и направилась в дортуар отдохнуть. Вдруг я заметила тень за занавесками, отделявшими мои личные владения, и уловила, что кто‑то осторожно открывает ящик комода. Встревожившись, я бесшумно прокралась на цыпочках и заглянула в щель между занавесками.

Гостем – или, вернее, шпионом – была мадам Эгер. Она стояла перед моим небольшим комодом и спокойно и педантично изучала содержимое верхнего ящика и рабочей шкатулки. Словно пораженная заклятием, я в ужасе наблюдала, как она открывает каждый ящик по очереди. Мадам изучила форзацы всех книг, открыла все коробочки, обратила особое внимание на письма и записки, затем старательно сложила их и вернула на место. Меня терзали ярость и негодование, и все же я не смела обнаружить свое присутствие, надеясь избежать скандала, стремительной, ожесточенной схватки. Я непременно наговорила бы лишнего и в результате была бы уволена.

Дальнейшие действия мадам поразили еще больше: она достала из кармана связку ключей и отперла длинный гардеробный ящик под кроватью! Затем вытащила платье и залезла в карман, хладнокровно вывернув его наизнанку. Забрезжило понимание: однажды ночью, когда я спала, мадам прокралась в спальню, украла мои ключи и сделала восковой слепок. Как давно она шпионит за мной?

Она вернула платье на место и начала просматривать другую одежду. Ее пальцы схватили платок, однажды подаренный месье Эгером; сокровище, которое я тщательно отгладила и сложила. Это уж слишком! С меня довольно! Я покашляла, давая мадам мгновение на то, чтобы собраться, затем отдернула занавеску. Невероятная женщина! Ящик был закрыт, рабочая шкатулка стояла на месте. Мадам поприветствовала меня холодным безмятежным кивком.

– Я заменила ваш кувшин и таз на новые, мадемуазель. Заметила, что они обкололись. Приятного отдыха.

Она поспешно покинула комнату.

Дневник! В письмах Эллен и родным я намекала на свои страдания и одиночество и признавалась, что мадам, похоже, больше не любит меня. Я утверждала, что не представляю, каким необъяснимым образом утратила доброе расположение женщины, столь любезно пригласившей меня вернуться в Брюссель. Что еще мне оставалось делать? Разумеется, я не могла назвать им истинную причину перемены поведения мадам, равно как и не могла скрывать правду от себя. Я знала. Знала! Моя хозяйка подозревала меня, а возможно, и своего мужа в поступках и чувствах, сама природа которых была вероломной, развращенной и пачкающей душу. И ее подозрения были совершенно беспочвенны.

Я любила месье Эгера и не могла этого отрицать. Однако у меня не было на него планов, я не стремилась им завладеть. Я всего лишь мечтала вновь испытать радость близости наших душ. Мое расположение к нему, простое и нетребовательное, не могло причинить мадам вреда! Несомненно, рассуждала я, достаточно немного подождать, доказать, что я не представляю угрозы, и мадам поймет свою ошибку, все благополучно вернется на круги своя.

Время текло, но легче не становилось. Наступил август. Экзамены прошли; призы были розданы; к семнадцатому числу школьный год завершился, ученицы разъехались по домам, и начались долгие осенние каникулы.

В канун своего отпуска месье Эгер (полагаю, без ведома или одобрения жены) преподнес мне еще одну книгу – двухтомник Бернардена де Сен‑Пьера, который, как он надеялся, «поможет заполнить одинокие дни впереди». С какой благодарностью я приняла этот редкий дар! Но что за страшное пророчество таилось в словах месье?

 

О! Как я содрогаюсь, вспоминая эти ужасные долгие каникулы!

В том году все ученицы отправились к родным. В школьном здании не осталось никого, кроме меня и поварихи. Я отчаянно хотела вернуться домой, но было непрактично предпринимать долгое и дорогостоящее путешествие ради столь короткого визита. Пять недель, однако, никогда еще не казались мне вечностью.

Это лето полностью отличалось от прошлого, когда мы с Эмили наслаждались каждым мгновением свободного времени, проведенного вместе. На этот раз в безлюдных тихих школьных коридорах гуляло эхо; два ряда занавешенных белых кроватей в дортуаре глумились надо мной своей пустотой, подобно насмешливым призракам. Мои силы, которые с апреля постепенно слабели, окончательно иссякли. Лишившись работы и общества, мое сердце зачахло. Я ела в одиночестве. Пыталась читать или писать, но одиночество угнетало меня. Когда я посещала музеи, картины не вызывали у меня ни малейшего интереса.

Первые недели выдались жаркими и сухими, затем погода переменилась. Целую неделю бушевал равноденственный шторм. Я была заперта в огромном пустынном доме, а буря ревела и дребезжала стеклами. Однажды поздно ночью, не в силах более выносить эти яростные звуки, я распахнула створчатое окно у кровати и выбралась на крышу. Там, под порывами дождя и ветра, я наблюдала зрелище во всей его красе. Небо было черным, диким и полным грома; время от времени его пронзали ослепительно яркие вспышки молний.

На крыше я молила Господа избавить меня от одиночества и горя или хотя бы указать направление, объявить свою волю. Но ничего не произошло. Огромная десница Господня не опустилась, драгоценное наставление не прозвучало в моих ушах. Я вернулась в свою комнату, промокшая и дрожащая, и легла в постель. Когда я наконец уснула, мне привиделся сон.

Меня заточила в высокой башне жестокая и коварная ведьма. Вокруг неистовствовала буря. Всеми забытая, я умирала от голода и ждала, когда возлюбленный спасет меня. Я почти лишилась сил. Несомненно, он помнит обо мне, несомненно, примчится, пока еще не слишком поздно! В окно постучали; я бросилась к нему и распахнула створки. В башню стремительно ворвалась темная фигура в богатой одежде. Мужчина заключил меня в объятия и крепко поцеловал. Это был он! Это был мой возлюбленный герцог Заморна! Но он отстранился и одарил меня нежнейшим взглядом, и я задохнулась от смятения. Это был не герцог. Это был месье Эгер.

Сон продолжался не более минуты или двух, но этого хватило, чтобы, проснувшись, я скорчилась от унижения. Я так старалась убедить себя, что не питаю романтических чувств к своему хозяину, что моя любовь к нему невинна и совершенно благопристойна! Несчастная, несчастная Шарлотта! Что мне делать со столь нежеланными мыслями и образами?

Утром повариха принесла мне чай в постель. При виде моего смятенного лица она встревожилась.

– Vous avez besoin d'un docteur, mademoiselle. J'appel‑le un.[51]

– Non, merci, – ответила я, поскольку знала, что врач не может помочь мне.

Буря наконец улеглась, восстановилась хорошая погода; я оделась и отправилась развеяться. Много часов я блуждала по бульварам и улицам Брюсселя. Даже побывала на кладбище, на полях и на холмах за ними. Во время прогулки мои мысли обратились к дому. Я пыталась представить, чем сейчас занимаются родные: Эмили, несомненно, на кухне нарезает рагу, а Табби раздувает огонь и собирается сварить из картофеля подобие клейстера. Папа сидит в кабинете и пишет жалобу в «Лидс интеллидженсер» касательно какого‑нибудь вопроса местного импорта. Анна играет с детьми Робинсонов в Торп‑Грин, а Бренуэлл декламирует своему ученику какое‑нибудь классическое стихотворение. Какие чудные картинки мне грезились! Как я скучала по родным!

Я подняла глаза и обнаружила, что нахожусь в центре города у католического собора Святой Гудулы. Отец с презрением отвергал католицизм, а потому моей природе он был чужд. Тем не менее, живя в пансионате среди его приверженцев, я познакомилась с ним ближе.

Мне почудилось, что звон колоколов приглашает меня к вечерней службе. Неслыханно, но я вошла. Внутри молились несколько пожилых женщин. Я помедлила у двери, пока они не закончили. Я увидела шесть или семь человек на коленях на каменных ступенях, в открытых нишах, которые служили исповедальнями, и направилась туда, влекомая неведомой силой. Исповедующиеся шептались через решетку со священниками. Дама, стоявшая на коленях рядом со мной, ласково предложила мне пройти первой, поскольку сама еще не была готова.

Я колебалась, но в ту минуту любая возможность обратиться с искренней молитвой к Господу была мне желанна, как глоток воды умирающему от жажды. Я подошла к нише и преклонила колени. Через несколько мгновений деревянная дверка за решеткой отворилась, и я увидела ухо священника. Внезапно я поняла, что не знаю, с чего положено начинать исповедь. Что мне сказать?

И я прибегла к неоспоримой истине.

– Mon рère, je suis Protestante.[52]

Священник удивленно повернулся ко мне. Хотя лицо его было в тени, я заметила, что он старик.

– Une Protestante? En се cas, pourquoi avez‑vouz appro‑ché moi?[53]

Тогда я сообщила, что какое‑то время страдала в одиночестве и нуждаюсь в утешении. Священник ласково пояснил, что как протестантка я не могу насладиться таинством исповеди, но он с удовольствием выслушает меня и даст совет, если сможет.

Я заговорила, поначалу сбивчиво, затем все более поспешно и страстно, пока слова не полились рекой. Я поведала ему все – открыла давно сдерживаемую боль, терзающую мое сердце, – и закончила свою речь вопросом, который мучил меня особенно сильно:

– Отец мой, если наши мысли и намерения чисты и благородны, должны ли мы держать ответ перед Господом за греховные видения, которые вторгаются в наш сон?

Насколько я могла судить сквозь решетку, священник испытал замешательство. Наконец он сочувственно произнес:

– Дочь моя, если бы вы принадлежали к нашей вере, я сумел бы вас наставить; но я не сомневаюсь, что в глубине души вы уже знаете, как поступить. Возможно, видения, которые причиняют вам тягостные страдания, ниспосланы Богом для того, чтобы вернуть вас в лоно истинной церкви. Я хотел бы помочь вам, но мне нужно больше времени. Приходите ко мне домой, и мы все обсудим.

Он дал мне свой адрес и велел прийти на следующее утро в десять.

Поблагодарив священника, я встала и бесшумно удалилась. Я была у него в долгу за проявленную доброту, однако понимала, что не вернусь. Он казался порядочным человеком, но в моем смятенном состоянии я боялась, что сила его убеждения окажется чересчур велика и вскоре мне придется перебирать четки в келье монастыря кармелиток.

Придя в пансионат, я подробно рассказала об этом случае (который, дорогой дневник, позднее произошел с Люси Сноу в «Городке») в письме к Эмили, скрыв, правда, содержание своей исповеди. Я ощущала пользу оттого, что поделилась страданиями с сестрой, равно как и со священником – человеком умным, достойным и благим. Мне уже стало легче.

 

«Не сомневаюсь, что в глубине души вы уже знаете, как поступить». Таковы были слова священника, единственное и верное его наставление. Той ночью я лежала в кровати, вокруг меня сгущался мрак, и мысли бушевали во мне, словно темный и бурный прилив.

– Что мне делать? – воззвала я к пустоте.

В голове незамедлительно возник совет: «Ты должна покинуть Бельгию!» Он был так ужасен, что я невольно заткнула уши. Я не хотела возвращаться домой, к праздности, поскольку там меня не ждало никакое занятие, и еще меньше хотела покидать месье Эгера, понимая, что потеряю его окончательно. И все же мысль о том, чтобы остаться, была не менее мучительной. Как я могла оставаться в этом доме и день за днем лелеять единственную надежду – увидеть его хотя бы мельком? Как я могла так жить, зная, что никогда не смогу открыто выразить свое расположение?

– Если я должна уехать, пусть меня оторвут от него! – крикнула я. – Пусть другие примут решение!

– Нет! – тиранически отчеканила Совесть. – Никто не поможет тебе, Шарлотта. Ты должна сама себя оторвать. Должна вырезать себе сердце.

– Подумай о долгих одиноких днях впереди! – воскликнула Страсть. – Ты будешь отчаянно мечтать о весточке, но тебе останутся лишь воспоминания!

Много недель я сгорала в агонии тягостной нерешительности. У меня не было желания оставаться и не было сил бежать. Наконец внутренний голос заявил, что пора действовать: отказаться от Чувства и последовать велению Совести. Тайная любовь, которая пылала в моей груди, неразделенная и неизвестная, могла лишь погубить питавшую ее жизнь. Одно только страшное слово звучало в моих ушах, напоминая мне мой мучительный долг: «Бежать!»

Вскоре после возобновления учебы я собралась с духом. Улучив момент, когда мадам Эгер останется в гостиной одна, я с извинениями уведомила о своем отъезде. На мгновение привычно безмятежное лицо мадам затопили удивление и облегчение, затем маска вернулась на место.

– Ничего страшного, мадемуазель, – ледяным тоном промолвила она. – Мы справимся. Можете отправляться хоть сегодня, если угодно.

На следующий день месье Эгер послал за мной. Когда я появилась в его библиотеке и села на предложенный стул, я изо всех сил сдерживала слезы и готовилась к тому, что считала неизбежным: спокойным, взвешенным словам прощания. Вместо этого, к моему изумлению, он воззрился на меня с поднятыми бровями и воздетыми руками; глаза его горели недоумением и болью.

– Что за безумие? Вы уезжаете? Что на вас нашло? Вы здесь несчастливы?

– Месье, я была счастлива. Мне горько покидать пансионат и вас. Но мне придется.

– Почему? Вам предложили другое место?

– Нет.

– Тогда зачем вы возвращаетесь?

– Это неважно, месье, но я должна вернуться.

– Повторяю: зачем?

Как я могла ему объяснить? Даже его собственная жена, по‑видимому, не осмелилась озвучить истину.

– Я… я слишком давно не была дома, месье. И стосковалась по родным.

– Понимаю вашу тоску, мадемуазель. Вам следовало отправиться домой на долгие каникулы, как я и советовал. Но уезжать теперь… школьный год только начался! Отыскать хорошего учителя английского совсем непросто. Что мы будем делать?

– Найдете другого учителя, месье. Вы забудете меня намного раньше, чем я вас.

– Как вы можете так думать, мадемуазель? Столько времени мы провели вместе, так часто общались; я никогда не забуду вас. Вы одна из самых ярких учениц, какие у меня когда‑либо были, – произнес он с такой нежностью, что скорбь и ужас объяли меня и лишили сил, ибо этот тихий голос был рыком просыпающегося льва. – Разве мы не добрые друзья, мадемуазель?

Я подавила рыдание. То, что он говорил, было для меня мукой.

– Мы добрые друзья, месье.

– Когда вы только появились, полагаю, вы боялись меня. И смотрите, чего нам удалось достичь! Уверен, что теперь вы понимаете меня, способны угадывать мое настроение, и также уверен, что понимаю вас.

(Дневник! Он ошибался.)

– Месье. – Я смахивала слезы, но старалась хранить спокойствие. – Я получила знания, которых искала в Брюсселе. Настала пора вернуться домой.

– Нет! Вы добились многого, но еще столько предстоит сделать! Послушайте меня: еще слишком рано. Вы не должны уезжать. Я не потерплю этого!

Боль в его глазах и голосе поразила меня до глубины души. О! Зачем он еще больше все усложняет? Несомненно, я дорога ему по‑своему; наше расставание огорчит его; он видит во мне друга, который обманул его ожидания. Совесть и Разум изменили мне и предались ему. В тот миг я была готова исполнить свое намерение не более, чем прыгнуть с высокой скалы; но знала, что если уступлю, то точно так же погибну.

Я осталась до конца декабря. Каждый день был мукой. Когда я все же объявила о своем окончательном решении, неподдельное горе учениц очень тронуло меня. Месье Эгер уступил с любезной печалью. В последнее утро меня позвали в гостиную Эгеров, где месье вручил мне прощальный подарок – антологию французской поэзии, – а также диплом, удостоверяющий мое право управлять школой.

– Непременно дайте знать, когда откроете свою школу, – попросил месье Эгер с большим чувством, прощаясь и искренне обещая писать. – Мы пошлем к вам одну из своих дочерей.

Наступило первое января 1844 года. Мадам вызвалась сопровождать меня на корабль в Остенде, вероятно, желая удостовериться, что я не передумала. Проливая горькие слезы, я попрощалась с Бельгией, в глубине души, несмотря ни на что, не переставая верить, что когда‑нибудь вернусь.

Но я не вернулась.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

 

Два года спустя я лежала одна в темноте своей комнаты в пасторате, и сердечная боль в моей груди была такой же свежей и невыносимой, как после возвращения из Бельгии. Два года спустя я продолжала тайно любить человека, который жил по другую сторону моря; человека, который всегда был для меня недосягаем; человека, который через год прекратил переписку (по собственной воле или настоянию жены) и тем самым дал понять, что мне не следует надеяться даже на дружбу на расстоянии. Сколько времени необходимо, чтобы перестать любить? Можно ли намеренно и навсегда вырвать любовь из сердца? И если да, то как это сделать?

Дверь спальни отворилась, и вошла Эмили со свечой. Я села, вытерла глаза и попыталась собраться с мыслями, в то время как сестра опустилась на краешек кровати.

– Шарлотта, прости, что проболталась Бренуэллу о месье Эгере. Я хотела как лучше, но теперь понимаю, что, пытаясь утешить брата, жестоко предала тебя. Ради бога, прости меня за мой несдержанный язык. Я говорила, не подумав. Я люблю тебя всем сердцем, ты моя любимая сестра, ты для меня весь мир. Невыносимо сознавать, как глубоко тебя ранили мои слова. Я не нарочно причинила тебе боль.

– Знаю, что не нарочно.

Я взяла протянутую в мерцающем полумраке руку Эмили, заметив на ее щеках следы слез. Сестра крепко обняла меня, и мы несколько секунд черпали друг в друге утешение.

Отстранившись, она тихонько спросила:

– Шарлотта, теперь ты расскажешь? Расскажешь, что случилось между тобой и месье Эгером?

Я покачала головой.

– Пока не могу. Возможно, позже.

Лишь на следующее утро, когда папа присоединился к нам с сестрами за завтраком, я с внезапным стыдом припомнила, что прошлым вечером они с мистером Николлсом присутствовали при моей ссоре с Бренуэллом и Эмили.

После того как папа проглотил овсянку и поспешно удалился в свой кабинет, едва ли издав хоть звук, я задала вопрос:

– Папа или мистер Николлс упоминали… о том, что услышали прошлым вечером?

Анна сочувственно взглянула на меня и ответила:

– Они были слишком шокированы для этого.

– О! – в смятении воскликнула я.

– Не переживай, – успокоила Эмили. – Я заверила их, что вышло недоразумение, что Бренуэлл извратил мои слова, переврав их дальше некуда. Не сомневаюсь, они все забудут.

Ее объяснение показалось мне излишне оптимистичным. По моему опыту, люди не скоро забывают подобные обвинения, даже если они оказываются ложью. С горящими щеками я гадала, какого теперь мнения обо мне мистер Николлс. Несколько дней мне было стыдно смотреть ему в глаза. Затем мои чувства переменились. Я как раз закончила урок в воскресной школе и с улыбкой отпустила учеников, когда чуть не столкнулась в двери с мистером Николлсом и Джоном Брауном.

– Вы идете в церковь сегодня вечером? – обратился к нему Джон Браун. – Будут выступать прославленный тенор Томас Паркер, а также миссис Сандерленд из Галифакса и множество оркестрантов и хористов.

– Мне только баптистских песнопений не хватало, – фыркнул мистер Николлс, пропуская меня.

Мне оставалось лишь покачать на это головой. Разумеется, все викарии‑пьюзеиты отказались посетить концерт, который был одним из главных событий года. Молитвенный дом был набит до отказа. В тот вечер, слушая, как великолепная музыка плывет под сводами храма, я напомнила себе, что мистер Николлс – узколобый фанатик. С какой стати мне беспокоиться о его мнении? В отличие от него, я не совершила ничего по‑настоящему дурного. «Вспомни Бриджет Мэлоун, – пронеслось у меня в голове. – Это мистеру Николлсу должно быть стыдно смотреть в глаза честным людям, а не тебе!»

Тем я и довольствовалась. Если мистер Николлс более не уважает меня, это не моя вина и не моя забота, поскольку я никогда особо не любила и не уважала его. Просто буду избегать его и впредь.

Однако избегать мистера Николлса оказалось не так‑то просто. Он жил по соседству, встречался с папой каждый день, вел все три воскресные службы и надзирал за школами – он был повсюду. Частые визиты мистера Николлса в пасторат дали пищу отвратительным слухам, о которых я узнала из письма Эллен. Кто‑то осведомился у нее, весьма торжественно и заинтересованно, правда ли, что мы с мистером Николлсом тайно помолвлены! Я немедленно ответила, что это ложь, но письмо на несколько недель выбило меня из колеи.

Мое намерение плохо думать о мистере Николлсе подверглось суровому испытанию в середине марта. День был свежий и холодный, уже не зимний, но еще не весенний. Мы с Анной навещали бедных и раздавали им детскую одежду, которую сшили за последние месяцы.

Первыми в нашем списке стояли перенаселенные домишки, сбившиеся вдоль Мейн‑стрит, – не самые приятные объекты, поскольку, несмотря на обходительность жильцов, дома были тесными и часто очень грязными, а также настолько дурно пахнущими, что мы не могли себя заставить провести в них и пары минут. Нам больше нравилось посещать прихожан, которые жили вдали от деревни, – фабричных рабочих в долинах и бедных фермеров, добывающих свое скудное пропитание из земли.

Мы с Анной отправились в путь под великолепным балдахином голубого неба. Ветер пел в безлистых ветвях редких разбросанных деревьев; снег, оставшийся во впадинах холмов и долов, дотаивал под яркими лучами солнца. Вскоре мы достигли жилища Эйнли, крошечной лачуги у самой дороги с соломенной крышей и белеными стенами.

Трое из восьми детей Эйнли, еще не доросшие до школы, играли на улице, одетые в разномастные, старые, плохо сидящие обноски. Пока мы с Анной шли к входной двери, малыши окружили нас, вопя во всю глотку, дергая за юбки и корзинки и допытываясь, что мы принесли. Ласково потрепав курчавые головки, я объяснила, что надо проявить терпение, поскольку подарки сначала должна посмотреть их мать. Миссис Эйнли встретила нас с годовалым ребенком на бедре.

– А! Неужто божьи леди принесли одежку моим деткам? – С этими словами она пригласила нас в дом.

Высокой, доброй, изнуренной женщине в поношенном коричневом платье исполнилось сорок, но она казалась лет на десять старше.

– Боженька знает, что у меня всего две руки, а детских ртов целых восемь, только успевай еду засовывать, не то что шить одежку, особенно в такую холодрыгу, когда от риматиса ломит пальцы и все тело.

Дети попытались проскользнуть в дом, но мать выгнала их обратно.

– Кыш на улицу, мелюзга! В наш крошечный домишко всем не влезть, а мне страсть как хочется посудачить с гостьями по‑взрослому.

Когда мы вошли в холодную, тесную, темную хижину с пропитанным дымом душным воздухом, но очень чистенькую и прибранную, я поежилась. Хозяйка предложила нам выпить эля, но мы отказались, зная, что она не может позволить себе угощение. Не спуская с рук ребенка (цветущей улыбчивой девчушки с копной белокурых волос), миссис Эйнли быстро смахнула пыль с двух лучших стульев у очага; памятуя, что один из стульев – ее любимый, я попросила позволения занять жесткую скамеечку в углу у окна.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: