У Хаджи Генчо учится около двухсот ребят, и в доме этого ученого мужа решительно ничего не делается без того, чтобы каждый из них в отдельности не приложил к этому общему делу своих сил, как верноподданный управляемой Хаджи Генчо монархии. И вот благодаря этой-то деятельной силе, этому могучему братскому участию цыплята Хаджи Генчо очень быстро становятся петухами и курами. Словом, решительно всем хорошо, приятно, утешительно: ученикам весело, Хаджи Генчо выгодно, курам сытно. Хаджи Генчо радуется, что цыплята растут и детям они не в тягость; дети, с удовольствием неся свою повинность, на малом деле приучаются к великим и славным подвигам; любя цыплят с индюшатами, сызмальства привыкают любить ближних и самих себя. А по-моему, только тот, кто любит себя, может принести пользу другим. Спасибо же тебе, старый Хаджи Генчо, за твоих цыплят с индюшатами!
Дети с радостью кормят своих цыплят и с удовольствием замечают, что их питомцы растут и жиреют. Но в одно прекрасное утро вдруг оказывается, что самый лучший, жирный и крупный цыпленок пропал — ну словно в воду канул! Мальчик ищет своего птенчика, своего дорогого питомца, чтобы накормить его, приласкать, полюбоваться на него, но все старания и поиски напрасны, так как питомец его в это самое время, наверно, уж варится в черном котле с красной дужкой, а Хаджи Генчо, словно повар в доме знатного турка, с ложкой в руке ходит вокруг котла да покрикивает жене:
— Прибавь немножко лучку, немножко маслица. И перцу стручкового надо бы еще маленько, чуть-чуть! Да смотри в оба: огонь жаркий; как бы лук не пригорел… Дров много не клади, старуха. Кушанье вкусней, когда варится медленно. Рис для похлебки надо хорошенько выбрать! Помнишь, как в прошлом году я из-за этого проклятого риса зуба лишился? Ну, кто мог подумать, что в голубцах — вдруг камни!
|
Мальчик в слезах идет к Хаджи Генчо:
— Дедушка Хаджи, какое несчастье! Ведь моего цыпленка нет… Никола говорит, вчера орел вился над вашим домом… Верно, он, проклятый, и съел бедняжку, чтоб ему пусто было!
Хаджи Генчо кладет ложку, берет мальчика за руку, тащит его в класс и, откашлявшись два-три раза, начинает:
— Дети! Вы знаете, что наша черная курочка вывела славных цыпляток; все они мохноножки да долгоперки, и я по доброте своей, от чистого сердца, подарил каждому из вас по цыпленку, — подарил для того, чтобы и вы были добрыми, сердечными: хорошо их кормили, любили, как своих родных братьев, оберегали от орлов и ястребов. Но я в вас горько ошибся: вы меня обманули и насмеялись над моей старостью. На днях смотрю: белый цыпленок с черными крылышками и двумя черными перышками на хвосте что-то похудел, загрустил. «Что б это значило? — думаю. — Уж не типун ли у него, не круп ли, и он мучается, а сказать ничего не может?» Поймал я его, смотрю — нет! Пощупал у него зоб — пусто! «А, так вот как твои ученики откармливают твоих цыплят, — думаю. — А я-то, старый дурень, дарю их этим пострелятам…» Взял я его и зарезал. Что было делать? Не оставить же околевать с голоду: ведь перед богом грешно, да и людей стыдно. Но дедушка Хаджи — человек добрый и правду любит: сознаюсь, что был тут тоже немножко не прав; может статься, у Пея хлеба вчера не хватило, может, мать его вчера теста не ставила, а может, и просто позабыл накормить питомца! И я решил исправить свою ошибку и, насколько могу, утешить Пея. Пусть он не плачет и не тужит, что я зарезал его цыпленка: я подарю ему кое-что получше — желтую индюшку, что купил у цыганки за тридцать пар и две шкуры, ту, из-за которой у нас со Стефлеком ссора вышла, что будто ее у него цыганка украла… Дарю эту индюшку Пею, только с условием, чтоб он ее не хуже попа кормил.
|
И Хаджи Генчо, окончив свою речь, потреплет мальчика по щеке, говоря:
— Ну, целуй руку и благодари меня, что вместо цыпленка получаешь индюшечку.
Мальчик целует щедрую руку, а Хаджи Генчо кидает ученикам: «Читайте!», быстро возвращается к очагу и снова берется за ложку, радуясь, что мальчик остался доволен, а индейка нагуляет жиру к заговенью.
Но при всех достоинствах правдолюбивого и почтенного Хаджи Генчо, за ним, по рассказам копривштинцев, водится также много непохвального, и в характере его — немало дурных сторон. Во-первых, у него врожденная страсть быть всегда недовольным, беспрестанно ворчать и мешаться не в свое дело; во-вторых, он ни за что не пойдет в корчму, чтоб угостить приятеля, а ходит туда только затем, чтобы его самого угостили; и, наконец, он очень любит давать советы, когда его не спрашивают, — и всегда не к месту.
Болгары сызмальства привыкают кидать в собак камнями, и эта страсть остается у них потом на всю жизнь. Как-то один из бывших учеников Хаджи Генчо, Петко Ослеков, задумал изжарить мясо в чугунке. Убрал его зеленым перцем да баклажанами и отнес в печь. Когда кушанье было готово, бай Петко поставил чугунок на голову и пошел обратно. У одной калитки сидела собака. Петко опустил чугунок на землю, поднял камень и кинул в пса. Но тот не испугался, а отважно напал на Петко. Между Петко и Куцым началась новая пуническая война. Куцый нападал, а Петко защищался. Во время этой страшной борьбы Петко наступил на чугунок и опрокинул его в грязь. Хаджи Генчо вышел из калитки и, подобно. Гелиогабалу{13}, смотрел, как пар от мяса поднимается к небу. Его возлюбившее справедливость сердце не могло мириться с великими бедствиями, вызванными несправедливой войной… Он подошел к Петко, схватил его за ухо и воскликнул:
|
— Не подобает человеку с псами бороться, ибо пес — животное бессловесное.
Петко Ослеков на время забыл про Куцего и, обернувшись к Хаджи Генчо, спросил:
— Зачем ты дерешь меня за ухо?
— Деру затем, чтоб больно было, — ответил Хаджи Генчо. — Погляди, что сталось с мясом…
У Петко в глазах потемнело: он вывалил мясо в грязь, обжег себе ногу, пострадал от Куцего, а тут еще Хаджи Генчо вздумал его за уши драть! У него лопнуло терпенье: он схватил чугунок и нахлобучил его Хаджи Генчо прямо на голову.
II. Дружба Хаджи Генчо с дедушкой Либеном
В Копривштице нет плодородной земли — все камень, песок да глина; но, видно, по милости этой столь неблагодатной и скудной почвы Копривштица — одно из самых оживленных и полных деятельности местечек Болгарии. Ее бесплодная земля, требующая упорного труда и обильно поливаемая потом, не позволяла людям погрязнуть в сонном азиатском бездействии, а, наоборот, постоянно звала их к борьбе и упорному труду, будила их энергию, делала их деятельными добытчиками и мыслящими существами. Гигантские горы с голыми вершинами и лесистыми склонами обняли это болгарское село со всех сторон, будто заботливая мать детей своих. А нависшие скалы, кажется, готовые обрушиться, приучают человека уже в ранней молодости не бояться никакой опасности. Словно змея, скользит с горы река Тополка, извивается прихотливыми узорами и с шумом и грохотом принимает в свои воды маленькие ручейки, которые, сердито журча, спешат к ней и справа и слева. Склонившиеся над рекой ивы купают свои пышные зеленые ветви в воде, скрывая в их тени целые стаи уток и гусей. Гуси спокойно стоят на одной ноге, чистят перья, потом прячут голову под крыло; неподалеку расхаживает стройный красавец аист с длинными красными ногами и красным клювом, высматривая добычу: ящерицу, лягушку, змею. По улицам разгуливают куры под предводительством своих гордых султанов — петухов; смирно, с глупым видом стоят на берегах Тополки коровы, греясь на солнышке, облизывая свои худые бока и дожидаясь пастуха, который ходит из дома в дом, где его угощают водкой и наделяют хлебом, сыром, жареной свининой и другой снедью, а он, чтоб угодить хозяевам за их хлеб-соль, говорит:
— Ваша коровка — трудолюбивая скотинка: пасется себе да пасется! Другие коровы только и делают, что друг за другом бегают да бодаются. А ваша знай себе пасется.
Понятное дело, дедушка Петр повторяет это в каждом доме, и водочка так и льется ему в горло.
Целый мир птиц и миллионы лягушек тревожат своим щебетом, пеньем и кваканьем тихую балканскую ночь. Ветерок гуляет по селу. Само собой разумеется, роскошная природа не могла не подействовать и на человека. Но лучший перл этой природы, лучшее ее украшение, которому, мне кажется, следует в значительной мере приписать высокий нравственный уровень местной общественной жизни, — это копривштицкая женщина.
В болгарской песне поется:
До чего мне милы девушки-болгарки!
Жнут весь день на солнце ниву золотую,
От зари до ночи рук не покладая:
Сноп тяжелый вяжут, складывают копны,
Заливаясь звонкой песней соловьиной.
А наступит вечер — зашагают к дому,
Словно перепелки, мелкими шажками, —
Поведут свой дружный хоровод девичий.
Лица у них белы, будто лист бумаги,
Щеки розовеют яблочком охридским.
Но как бы ни были хороши и привлекательны все болгарки на нашей земле, настоящая роза посреди огромного сада — это обитательница горных районов страны. Кунино, Радьовене, Нижняя и Верхняя Скравена, Ихтиман и Копривштица славятся красотой своих женщин, а последнее из этих сел и местечек даже турки называют аврат-аалан, то есть женская красота. Черные, тонкие, как шнурок, брови, умный взгляд, белое лицо, высокий лоб, стройный стан, свойственная только южанкам живость движений, черная или русая кудрявая головка, длинные пряди шелковых волос, живописно рассыпающихся по крепким плечам, коралловые губки, большие глаза и высокая, полная грудь — вот портрет женщины из Копривштицы. А если пристальней и ближе всмотреться в это лицо, в эти глаза, то увидишь простую любящую душу, у которой слова никогда не противоречат сердцу и мыслям, а всегда служат выражением того и другого.
В природе словно существует некий слепой инстинкт, бессознательное стремление располагать все свои элементы так, чтобы понравиться человеку, а болгарские горы как бы специально созданы для его блаженства…
И вот перед нами Копривштица. Южное солнце оживило, наконец, балканскую природу, принеся ей запоздалую весну. Утро. Все село залито светом. День праздничный. Роса еще лежит на траве, блестя, словно крупный жемчуг; всюду слышится жужжанье пчел и шмелей, щебет и пение птиц; их тут целые стаи; лес, полный благоуханий, кажется настоящим жилищем самодив; из леса плывет запах молодых трав, разносимый восточным ветерком по всей Болгарии. Знаете, что это за ветер? Он нежит чувства и погружает человека в какое-то непонятное блаженство. Плуги уж бороздят поля; всюду движутся стада овец, коров и коз, целые табуны лошадей. Солнце катится весело над головой, и человек, видя, как радостно, хорошо вокруг, молится, полный надежды, что и его убогая, тяжкая жизнь со временем станет такой же, как эта природа…
Люблю тебя, моя милая родина! Люблю твои горы, леса, обрывы, скалы, твои чистые студеные источники! Люблю тебя, милый мой край! Люблю всей душой и всем сердцем, хотя ты и обречен на тяжкие страдания и муки! Все, что еще осталось в осиротевшей душе моей доброго и святого, — все это твое. Ты — благословенная земля, цветущая, полная нежности, сияния и величия, научившая меня любви и состраданию ко всякому человеческому несчастью, — а это уже много для человека. До сих пор еще чувствую я свежесть твоей душистой зелени, покрывающей все пространство, куда ни кинешь взгляд, до сих пор слышу пение соловья и щебетанье ласточек, до сих пор для меня звучит голосок девушки, которая подметает двор, распевая народную песенку:
Плачет лес и плачет сердце.
Горько плачут вместе:
Лес — о листьях пожелтелых,
Сердце — о невесте.
Другая девушка несет на голове корзинку — хочет выкинуть опавшую с деревьев листву, а парень, сидя под развесистой ивой, крутит ус и улыбается, глядя на то, что под корзинкой. Старухи возвращаются из церкви с пустыми тарелками, мешками и, конечно, совершенно пустыми баклагами: вареная пшеница, хлеб, сыр, мед, водка, вино, пироги, тертые бобы — все роздано нищим, попам, старикам и детям в обмен на их благословения и молитву: «Прости, боже, души усопших». Переваливаясь, идут попы, а за ними бредут старики, вспоминая события чумного года. Молодые женщины идут парами, весело разговаривая, а старухи то и дело останавливаются, чтобы посплетничать. Они толкуют о том, что Пенчо Турта — человек бессердечный, бессовестный, пьет, как могильщик, а у Пенчовицы, жены его, кунтуш вечно рваный; в понедельник продала на базаре пятьдесят аршин сукна, а кунтуш себе сшить не может; а Иван Будак покупает фунт говядины, — так, чтоб собаки не отняли, берет с собой огромную дубину; а Цоковица, жена Цоко Мангарче, выткала полотенца такие узкие, что и кошке не утереться. И много чего еще наговорят друг другу кумушки, но уже на ухо, по секрету…
Между тем время идет, солнце начинает сильно согревать землю, и роса испаряется; все предвещает ясный, веселый день. В Копривштице, растянувшейся примерно на полтора часа ходьбы, по долине и горам разбросано до полутора тысяч домов. Дома двухэтажные; лестница помещается спереди и ведет прямо под крышу; тяжелая черепичная кровля спускается низко, образуя как бы щит от ветра и зимней непогоды; почти все дома обращены фасадом на восток; с этой стороны расположен просторный балкон, где сидят и спят летом. Каждый дом, словно крепость, окружен каменной стеной или высоким деревянным забором. Так обычно выглядят болгарские города и села.
На балконах успели уже появиться румяные личики копривштицких красоток. У каждой в руках кружка: каждая угощает свекра и гостей. На одном из этих балконов, устланном коврами и тюфяками, на которых разложены пестрые подушки, сидит, скрестив ноги, словно турецкий судья, дедушка Либен. Он пыхтит и морщит лоб, так как только что пришел из церкви и едва успел снять свою огромную баранью шапку. От головы его, словно от котла, где бабы кипятят белье, идет пар. Посидев немного, дедушка Либен надевает окантованную шелком белую полотняную феску и снимает свой синий кунтуш. Теперь на нем только кофейного цвета шаровары, зеленый жилет и широкий белый пояс. Но так он одевается, только когда на него находит покаянное настроение, а в другое время выглядит настоящим удальцом: зеленые шаровары, красный пояс, зеленый плащ, большая красная феска и т. д. и т. п. Пистолеты у дедушки Либена арнаутские, а нож сомкамзалийский.
Дом дедушки Либена стоит на холме, так что оттуда видно все село. Вокруг этого знаменитого дома в огромном изобилии растут розы, сирень, всякие душистые цветы, деревья. Слева к дому прилегает большой сад, в котором полным-полно всяких плодовых и других деревьев: тут и яблони, и черешни, и вишни, и персики, и груши, и кизил, и сливы; есть и ореховое дерево и одна груша до того высокая и ветвистая, что вы представить, себе не можете. Словом — рай, да и только!
Борода у дедушки Либена обрита, и длинные, лихо закрученные усы его торчат над губой, как у огромного рака. В Болгарии бороду бреют все, кроме попов, монахов и уже неспособных к продолжению рода стариков. По мнению многих благочестивых людей, дедушке Либену тоже давно пора отпустить бороду, но он не слушает этих советов, так как не хочет утратить свой молодецкий вид. И еще по некоторым причинам…
Рядом с дедушкой Либеном сидит Хаджи Генчо, а вокруг них — ребятишки старшего сына дедушки Либена, и Хаджи Генчо раздает им печеную кукурузу, пироги и пышки, которые он купил на церковной паперти. Это событие приводит дедушку Либена в немалое недоумение.
Но для нас дело объясняется очень просто; мы ведь хорошо знаем Хаджи Генчо, так что нам удивляться не приходится. Он человек умный и если угощает ребятишек, то отнюдь не из любви к ним, а для того, чтобы его самого угостили. Он руководствуется при этом мудрым правилом: «Люби детей, чтоб тебя любили родители». И вот, угощая детей, Хаджи Генчо уже облизывается, твердо уверенный, что за обедом ему подадут хорошего старого винца, а не молодую «кислятину» — так называет он новые вина.
Предвкушая ожидающее его наслаждение, он заводит соответствующий разговор.
— А что, бай Либен, какое вино лучше, по-твоему: пастушское, адрианопольское или салывкиевское? — спрашивает он.
Нужно заметить, что Хаджи Генчо всегда прибавляет к имени дедушки Либена «бай»; хоть сам он ничуть не моложе его, но делает это из уважения к знаменитому человеку, обладателю старых вин.
— Салывкиевское лучше, Хаджи, — отвечает дедушка Либен.
— Ну, уж ты извини меня, бай Либен, но только я всегда скажу, что пастушское винцо гораздо лучше.
— А я тебе говорю, что салывкиевское лучше всех вин в Румелии. Салывкиевское щекочет горло и пощипывает язык, а пастушское только кислит язычок.
— Н-е-ет, я другого мнения. Мне во сто раз больше по вкусу вино, которое лишь слегка кислит язычок и растекается по жилам, когда отведаешь его натощак. Но зачем напрасно спорить? Лучше вели принести того и другого по кружке — и попробуем. Ведь у вас, наверно, есть и то и другое. Вы в этом году припасли пастушеского вина, бай Либен, или нет? — спрашивает Хаджи Генчо, глядя на дедушку Либена, как жених глядит на свою юную невесту.
— Припас, понятное дело, припас и того, и другого, и третьего. Шестнадцать бочек в этом году налил, Хаджи! И краставосельского бочку — это уж для работников.
— Мне думается, бай Либен, старые вина не так хороши, как новые; тем более что нынешний год такое вино уродилось… Не вино, а просто слезы, искра, пламя!
— Ну, уж извини, Хаджи, — старое вино куда лучше нового. Старое вино, старый табак и старый друг всегда лучше новых. Потягивай старое винцо и ничего не бойся, — смеется дедушка Либен.
— Нет, я думаю иначе. Я старые вина во многих домах пробовал, и мне всегда казалось, что они простоквашей отзываются. Но я не стану с тобой спорить и утверждать, что и у тебя старое вино — такое; я хорошо знаю, что вы и сортировать его умеете и перелить, когда нужно. К тому же и виноградник у вас старый. Другого такого, можно сказать, во всей Румелии не найдешь. Виноградник твой лучше, чем в Кане Галилейской{14}.
Слыша, как гость хвалит дорогой его сердцу виноградник, дедушка Либен радостно потирает руки и сам идет в погреб нацедить старого винца, а Хаджи Генчо улыбается, ликуя и от удовольствия пощипывая свой подбородок.
Налив пять-шесть кувшинов вина, дедушка Либен возвращается, садится на свое место и, глядя с лукавой улыбкой на Хаджи Генчо, произносит:
— Теперь посмотрим, Хаджи, то ли ты скажешь, отведав моего винца! Заранее тебе говорю, что ты признаешь свою ошибку насчет старых вин… Конечно, ты скажешь правду: приходилось тебе пить такое винцо или нет… Но как ты думаешь? Мне кажется, не мешало бы нам до обеда выпить водочки да закусить маленько. По-моему, не плохо будет сперва заморить червячка. Какой водочки хочешь, Хаджи? Рутовой, греческой или болгарской? Может, настоянной на кизиле? Только скажи, какой? Для такого гостя ничего не пожалею.
— Я люблю подогретую, с медом, — задумчиво произносит Хаджи Генчо.
— А я люблю теплую только зимой, — сообщает дедушка Либен.
— Нет, я всегда ее люблю, — говорит Хаджи Генчо.
Дедушка Либен зовет младшую сноху и шепчет ей на ухо:
— Поди, голубушка, налей графинчик самой лучшей водки, вылей в кофейник, подмешай медку побольше и вскипяти на огне, да подержи на нем немножко. И скажи матери — пусть возьмет кочан капусты, посыпет его красным перцем, только немного. Да принеси инжиру, изюму. Поджарьте печенки бараньей да нарежьте колбаски потоньше… Да еще там что получше из закуски. Надо Хаджи Генчо, как почетного гостя, попотчевать. Дядя Хаджи для меня дорогой человек. Знаешь, какой он ученый! И — у него ведь славная дочка. Смекаешь?
Отдав еще десяток таких же приказаний, дедушка Либен с достоинством садится на свое место, напевая себе под нос:
Роза в саду расцветала.
Девица венок заплетала
И эту розу сорвала.
Всем свой веночек дарила, —
Только меня позабыла.
Хаджи Генчо начинает снова расхваливать дедушку Либена, хорошо зная, что каждая похвала выманит на балкон новое кушанье или еще один кувшин старого вина.
— Славная лошадка у тебя, бай Либен! — говорит он. — Вчера я прямо залюбовался на нее, когда ты в церковь ехал. Можно сказать, зверь, а не конь. Ты ведь и заплатил за нее недорого. А как играет, бестия, как фыркает: индейский петух, да и только. Словно Шарец — конь королевича Марко. Славный конь! Жеребец, верно?
— Жеребец, Хаджи! — отвечает польщенный дедушка Либен. — Ах, Хаджи, не то дорого, что конь хорош, а то, что хороший конь дешево достался. Я ведь знаток в этом деле. Знаю толк в лошадях. Когда русские приходили, я купил у них лошадь, вместе с седлом, за триста грошей, а продал за тысячу — без седла. Оно у меня до сих пор в чулане висит.
— Да, да, дедушка Либен, ты большой знаток: понимаешь, что купить, что продать. А помнишь, у тебя был еще маленький жеребчик, всех парней с ума сводил. И зачем ты только продал его.
— Вот и видно, Хаджи, что сам ты не знаешь толку в лошадях. Насчет этого ты со мной поговори. Правда, тот жеребчик — золотая лошадка был, да у него был порок: в табуне ему ухо разрезали. К тому же он с норовом был, а такие лошади для хозяина — сущее несчастье. Ты, Хаджи, человек ученый, должен знать. Разве про это в книгах не пишут?
— Пишут, пишут… Ну ладно, дедушка Либен, в этом я с тобой согласен. Но скажи мне, зачем ты продал своего вороного скакуна? Славный конь был этот черный дьявол!..
— Я его не продал, а променял. Видишь, Хаджи, — у Петра Будина было вот это ружье с красным ремнем, что висит там на стене, да пара арнаутских пистолетов, — отвечает дедушка Либен, показывая пальцем на стену, всю увешанную ружьями, пистолетами, ножами.
— Славное ружьецо, — говорит Хаджи.
— Дело не в ружье: пистолеты хороши, — возражает дедушка Либен. — Захотелось мне их купить, а Петр и говорит: «Отдай мне, дедушка Либен, свою Черную стрелу — и по рукам». Отдал я ему лошадь и взял пистолеты с ружьем да сто грошей впридачу. Вот как дело было.
Дедушка Либен, великий знаток и в конях и в ружьях, не зря провел свою молодость. За долгую жизнь ему довелось все испытать: большое счастье и большую беду, зла и добро, нищету и богатство, горючие слезы и великую радость… Бывал он и бродягой, и домовитым хозяином, и разбойником, и почтенным мирным гражданином. В молодые годы он бродил по лесам, истребляя турок, потом соединялся с турками и разбойничал вместе с кирджалиями, делибашами{15}, арнаутами, убивал христиан, бунтовал против правительства и поддерживал Кара-Фезию{16}. При всем этом у дедушки Либена была маленькая слабость: он любил свою родину, — только не всю целиком, а одну Копривштицу. Когда кирджалии или делибаши задумывали какую-нибудь пакость против нее, дедушка Либен спешил в родное село, предупреждал жителей о грозящей опасности и уговаривал их бежать, оставив свои дома. Таким-то способом: то грабежом, то разбоем, то сбором десятины с овец и коз — этим ремеслом он занялся несколько позже — дедушка Либен добывал огромные богатства. Но богатства эти так же легко исчезали, как добывались. Наполнив свой кошелек, дедушка Либен оставлял кирджалиев и разбой, возвращался в Копривштицу и начинал тратить свои золотые. Он жил на широкую ногу, иногда просто кидая деньги на ветер: держал целые стаи борзых и легавых, табуны коней, толпы слуг, оруженосцев, чубукчиев и т. п. Бывало, выезжает на охоту, потеху молодецкую, а за ним человек пятьдесят слуг и телохранителей. Если бы кто из современных мелких людишек, особенно европейцев, увидал эту картину, он подумал бы, что какой-нибудь рыцарь, граф или король едет драться с соседом, чтобы отвоевать у него по меньшей мере Люксембург.
Тогдашняя молодежь называла дедушку Либена «Муса-Разбойник»{17}, а нынешняя называет его просто «дедушка Удалец». Но я уже сказал, что в те счастливые времена он был большим человеком и его легко было принять за короля или рыцаря. Впрочем, это возможно было бы лишь в том случае, если б бабушка Либеница была тогда хоть сколько-нибудь похожа на королеву или благородную даму, сидела бы сложа руки и ничего не делала; но, напротив, бабушка Либеница вязала чулки и продавала их на базаре, чтоб этим прокормить своих детей.
Дедушка Либен не любил вмешиваться в домашние дела, поэтому не любил и давать на них деньги. Он жил сам по себе, а жена сама по себе.
Вернувшись с охоты, дедушка Либен собирал где-нибудь на поляне молодых таборных цыганок и заставлял их плясать и петь, а цыганы играли ему на свирелях и били в барабаны, так что от этой музыки гудело все село. «На поляне близ Кесяковцев, — рассказывала бабушка Либеница (то есть там, где стоит богатый дом Кесяковцев), — молодцы разводили огонь и жарили оленей, серн, кабанов, а дедушка Либен восседал, словно цыганский король, ел, пил, веселился. В это время дети его кукурузой питались». Насытив свое «алчущее чрево», дедушка Либен садился верхом, объезжал дома и требовал, чтобы его угощали. Цыганы и цыганки шли впереди, играли и пели;
Выходи, красавица Цвета,
Привечай юнаков.
Выноси, красавица Цвета,
Руйного{18} стаканы.
В каждом доме девушка или молодица выносила кувшин вина и потчевала гостя, после чего дедушка Либен приказывал парням стрелять из ружей в честь хозяина и хозяйки, а цыганы и цыганки пели песню.
Вот его любимая песня:
Долго мы ходили, долго мы гуляли.
Долго мы гуляли в Шумадии{19} ровной,
Долго мы скрывались, бедные скитальцы.
Подымай же знамя, Мануш-воевода!
Матери все наши — в черных покрывалах,
Жены молодые — горькие кукушки,
Ни отцы, ни братья бороды не бреют,
Сестры от печали кос не заплетают,
Малые ребята — в рабстве злом у турок.
Долго мы ходили, долго мы гуляли,
Долго мы скрывались, бедные скитальцы,
Долго мы бродили в Шумадии ровной,
Долго угощались жареным барашком.
Долго утоляли руйным нашу жажду,
Долго заедали пирогом пшеничным.
А теперь ударим на проклятых турок,
Вызволим из рабства наших малых деток!
Так дедушка Либен ездил из дома в дом, пока не расцветал, как пион, то есть, попросту говоря, не напивался, как сапожник.
Когда у дедушки Либена выходили золотые, он опять ехал на промысел, и никто не знал, где он в это время находится и чем занимается, кроме нескольких молодцов, которых он брал с собой. Но эти юнаки скорей дали бы себя повесить, чем рассказали, куда они ездили с дедушкой Либеном и что там делали. Дедушка Либен сам не любил рассказывать о своих молодых годах и другим не позволял. Даже теперь, когда ему уж нечего и некого опасаться, он страшно сердится, если отец Генчо начнет вспоминать о том, как дедушка Либен чуть не убил его прямо в церкви.
Дело было так. Дедушка Либен, исповедуясь отцу Генчо, рассказал ему о кое-каких своих грехах, а тот, как истинный и непогрешимый пастырь духовный, объявил великому грешнику, что закон запрещает причащать таких разбойников. Дедушка Либен, не долго думая, вытащил из-за пояса один из своих арнаутских пистолетов и заявил:
— Причащай, а не то в пекло отправлю!
Поп Генчо исполнил желание дедушки Либена и остался очень доволен, так как получил от грешника целых два египетских золотых.
Дедушка Либен женился, когда ему уже стукнуло сорок. В Болгарии, а тем более в Копривштице, такой брак, можно сказать, небывалое дело. Видя, что он обзавелся хозяйством и семьей, копривштинцы подумали, что он бросит свою кочевую жизнь и остепенится. Но они обманулись в своих ожиданиях: дедушка Либен продолжал вести холостяцкий образ жизни и только старость и тучность усадили его, наконец, у домашнего очага.
Но если дедушка Либен и постарел телом, то душа его осталась молодой; старость не могла вовсе уничтожить прежних юнацких его привычек. И еще нет-нет да случается, что сидит он у очага, курит свою длинную трубку, варит кофеек, подогревает винцо, печет каштаны, греет руки, напевая себе под нос:
Девица-красавица,
Золотая рыбка!
Ты не стой передо мной.
Я томлюсь, пленен тобой,
Как лен по воде,
Как цветок по росе!—
а потом вдруг вскочит, схватит ружье и выстрелит в дымоход. Кроме того, дедушка Либен и теперь, на старости лет, держит несколько слуг и на конюшне несколько лошадей. Когда один из сыновей посоветовал ему продать лошадей и рассчитать слуг, дедушка Либен ответил:
— Коней заройте вместе со мной в могилу, когда я умру… А насчет слуг — я скорей прогоню жену и детей, чем моего Ивана.
Дедушка Либен любил Ивана, как иной богач любит щенка или котенка. Иван принадлежал к разряду существ, слепо привязанных к хозяину. Он прожил в доме целых двадцать четыре года и за все это время только раз почувствовал обиду на хозяина. Дело было так. Однажды дедушку Либена стала трясти лихорадка.
— Ты не знаешь, как надо лихорадку, лечить, Иван? — спросил он слугу.
— Сердись поменьше — как рукой снимет. Больно ты сердит, вот тебя и трясет, — ответил тот.
Прошло пять лет. Иван уже забыл про этот случай, но дедушка Либен запомнил его. Как-то раз заболел лихорадкой Иван и не явился к столу — подавать хозяину вино: в его обязанности входило присутствовать при трапезе дедушки Либена и потчевать его вином из серебряной чарки.
— Где Иван? — спросил дедушка Либен.
— Его бьет лихорадка, — ответила жена.
— Позови!
— Лакай без него. Дай ему отлежаться. Человек ты или дьявол?
— Зови сюда! — крикнул дедушка Либен.
Либеница пошла исполнять приказание тирана. Когда Иван предстал пред светлые очи хозяина, тот спросил его:
— Что с тобой, Иван?
— Лихорадка треплет, дедушка Либен!
— Спой мне что-нибудь!
— Не могу, дедушка Либен!