— Нюх у тебя, как у настоящего хищника, — сказал, усмехаясь, Брычков, — смотри не уничтожь ее всю… А то чутье потеряешь.
Приглаживая время от времени усы, Македонский с ожесточением ел.
Затем он снова запустил руку в шкаф, достал бутылку вина и выпил ее одним духом.
— Ты ешь и пьешь, как Кралевич Марко на свадьбе… Помнишь? Придется тебе отвечать перед Владыковым. Где же ты пропадал до сих пор?
Македонский доел последний кусок злополучной колбасы, вытер платком усы и губы и, засунув нож за пояс, сказал:
— Откуда я пришел, ты спрашиваешь? Пришел из-под Богдана… А почему, спросишь, — потому что меня уволили с работы среди зимы проклятые мамалыжники{60}.
— Тебя уволили?
— Если угодно точнее: выгнали, как проходимца.
— Ты опять совершил какое-нибудь «геройство», Македонский? А тебе известно, что у нас, может быть, скоро начнутся славные дела? В Болгарии уже к этому готовятся. Следует и нам подумать, что делать здесь… Понимаешь?
— Ура! — закричал Македонский.
— Мы должны организовать отряд сами, своими силами… Богачи противятся, но мы справимся и без них… Понял? Этот отряд пойдет в Сербию…
— Браво, Брычков! Я говорил, что из тебя выйдет славный хэш! Браво! Конечно, в Болгарию мы пройдем через Сербию. Эти турецкие псы не дают даже пичужке перелететь через «тихий белый Дунай», как ты назвал его в своих стихах… Эх, это стоит того, чтобы распить еще бутылочку…
Он завладел еще одной бутылкой, поднял ее и воскликнул:
— Да здравствует свобода!
И выпил все до капли. Брычков громко расхохотался.
— Да ты с твоим дьявольским аппетитом и жаждой уничтожишь всю провизию отряда. Воздержись, Македонский! Помни, что твой соотечественник Александр Македонский умер от невоздержанности.
|
— Ну что ж, вот и я умру, как великий человек. Ты, брат, не знаешь, что значит поститься, подобно святому Ивану Кукузеле, пять дней подряд… Смею тебя заверить, что если б я умер в эти дни, я попал бы в рай.
Дверь тихонько отворилась, и вошел Владыков.
— О-го-го, Македонский! Добро пожаловать! Где ты пропадаешь? Настоящий вечный жид!{61} — И Владыков горячо пожал ему руку. Но Македонский этим не удовольствовался и трижды поцеловал его в губы.
— Да ты где-то нализался? Ну, как твои дела? Что нового?
— Привет тебе от всех молдаван. Послушай, Владыков! Я готов! Брычков мне рассказал о новом плане, и я с ним согласен… Через Сербию лучше…
— Садись, садись, поговорим об этом! — сказал Владыков, удобно усаживаясь на стул перед ярко пылавшей печью.
Но, увидев открытый и опустошенный шкаф, он полушутя, полусерьезно обратился к гостю:
— Ты что же, друг любезный! Опять меня обчистил?
— Да здравствует коммуна! — воскликнул Македонский, сверкая веселыми глазами.
Владыков вынул из внутреннего кармана распечатанное письмо, прочел его, затем аккуратно сложил и опять спрятал. Внимательно посмотрев на Брычкова и Македонского, он заговорил серьезно:
— Вчера я получил второе письмо из Бухареста. Сейчас там активно работают наши товарищи; они решили, что весной следует послать отряд в Сербию. Надо энергично приняться за дело. Панайот и сам хотел приехать в Бухарест. Необходимо расшевелить болгарский народ. Правильно? Ты, Македонский, останешься в Браиле. Ты здесь нужен.
Услышав приказ Владыкова, Македонский как будто обиделся.
|
— Останусь я или не останусь, это мое дело, — пробурчал он, нахмурившись. — Вы скажите прямо, потребуйте от меня, что вам нужно. Хотя бы даже привести связанным Мидхад-пашу… Македонский бежит от голода, но не бежит от смерти. Если вы его не знаете, тем хуже для вас.
И при этом Македонский сердито подкрутил усы.
— Не отпевай его без попа, — хмуро сказал Владыков, — дело серьезное. Нужно собрать всех ребят из Браилы и ее окрестностей, чтобы присоединить к тем товарищам, которые соберутся в Бухаресте. Это поручается тебе, Македонский.
— Принимаю. Я соберу ребят и сам поведу их, куда потребуется.
— И ты все это берешь на себя, Македонский?
— Все будет исполнено.
— А откуда возьмутся средства? — спросил Брычков.
Владыков задумался.
— Об этом в письме ничего не сказано. Черт возьми! Кто же даст средства на обмундирование и питание ребят?..
Македонский принял таинственный вид и торжественно заявил:
— Для таких дел средства не даются, а берутся…
Владыков вопросительно посмотрел на него.
— Я не понимаю тебя.
Македонский нахмурился.
— Коли не понимаешь, значит думаешь, что я пьян и сам не знаю, что говорю.
И, засунув руки в карманы, он сел в угол и замолчал.
Обычно сразу после выпивки Македонским овладевала бурная веселость, а потом он впадал в мрачность. Таков уж был у него характер. Поэтому Владыков, не обращая внимания, продолжал разговор с Брычковым.
До позднего вечера хэши пробыли у учителя, обсуждая новый план. Протрезвившийся Македонский начал снова доказывать, что деньги не даются, а берутся, однако собеседники не пришли ни к какому решению. Владыков вскоре ушел в театр — его пригласили в ложу какие-то болгарские знакомые. Македонский и Брычков остались одни. Они еще долго разговаривали, но в конце концов Брычков заснул. Македонский все еще сидел у печки, сжимая голову руками, точно стараясь побороть в себе какую-то тяжелую мысль. Так просидел он почти до полуночи. Затем встал, внимательно посмотрел на крепко спавшего Брычкова, тихонько пожелал ему «спокойной ночи» и на цыпочках вышел.
|
Проснувшись наутро, Брычков с удивлением увидел, что Владыков уже одет и расхаживает по комнате с озабоченным и встревоженным видом.
— Брычков, — сказал он, подойдя к приятелю. — Этой ночью произошло неприятное событие.
— Событие?
— У меня украли всю одежду.
— Что? — взволновался Брычков. — А я ничего не слышал… Неужели всю одежду?
— Да. Вернувшись ночью, я обнаружил, что мой шкаф почти пуст. Когда ушел Македонский?
— Не знаю… я заснул.
— Это дело его рук. Клянусь, что эту кашу заварил Македонский.
Брычков даже рот разинул от удивления.
— Эдакая скотина этот сторож — спал и ничего не слышал. Представь себе, украдены не только мои, но и твои вещи.
— Значит, и меня раздели? — спросил, растерянно оглядываясь, Брычков.
— И тебя и меня. Ну что ж делать? Надо идти искать этого мошенника.
И Владыков, захватив шапку и палку, открыл дверь.
На пороге он столкнулся с Македонским.
— Доброе утро, доброе утро… Какие ранние птахи! — приветствовал он, весело и непринужденно улыбаясь.
Ни слова не отвечая, Владыков смотрел на него злобно и мрачно.
— Сегодня опять чертовски холодно, — продолжал Македонский, завязывая перед зеркалом красный платок вместо галстука.
Наконец Владыков заговорил.
— Македонский, — начал он тихо, — сегодня ночью меня обокрали.
Македонский вытаращил глаза.
— Украли у нас всю одежду: и у меня и у Брычкова.
— Сегодня ночью? — удивленно переспросил Македонский.
— Да.
— Но я ведь был здесь почти до полуночи!
— Тем более непонятно, как можно было обокрасть. Я вернулся домой в половине первого, и вещей уже не было.
Македонский принялся сочувственно охать и ахать; ругал бессовестных воров; удивлялся, как он ничего не заметил, и даже корил себя за то, что не остался здесь на всю ночь; грозился найти злодеев и пустить им кровь; поносил мамалыжников за то, что у них нет хорошей полиции; поклялся в отместку забраться к начальнику полиции и так обчистить его спальню, что даже мамалыжники ничего не почуют; жалел Брычкова, искренно ему сочувствовал и метал громы и молнии, расточая тысячи устрашающих слов, чтобы доказать, как глубоко возмутила его кража и как он зол на воров.
Полчаса спустя Македонский встретился на одной узенькой улочке с маленьким горбатым евреем. Это был старьевщик.
Они довольно долго шептались… А затем, насвистывая какую-то гайдуцкую песню, Македонский перешел на другую сторону улицы и скрылся.
Вернувшись на окраину в хижину Попче, где они с Хаджией нашли себе приют, он застал своих друзей дома. Попче читал Хаджии какую-то рукопись и громко смеялся.
Поздоровавшись с ними кивком головы, Македонский бросил шапку на неубранную постель и, тяжело вздохнув, повалился на нее.
Помолчав некоторое время, он не вытерпел и сказал:
— А вы знаете, что сегодня ночью обокрали Владыкова?
Попче остановился.
— Что ты говоришь? Не может быть!
— Я только что оттуда. Украли у него всю одежду.
— Только-то? Пустяки. Бьюсь об заклад, что его обокрал не Зильберштейн, — сказал Хаджия. (Зильберштейн был самым богатым торговцем готового платья в городе.)
— Да, но подумай, в какое я попал скверное положение? Мне пришлось истратить черт знает сколько слов и без конца убеждать, что я тут совсем ни при чем. Представь себе проклятое мое положение.
Хаджия засмеялся.
— Видишь ли, в чем дело, — продолжал. Македонский, понизив голос, — до полуночи я был у него, с Брычковым, то есть… Брычков тебе кланяется… Да, был вместе с Брычковым… А Владыков в театр ушел. Ну да, в театре был Владыков… Потом ушел и я… И вот, не угодно ли, как раз после моего ухода забираются воры и уносят все до нитки… До ниточки, понимаешь? Представьте только мое положение… Подозрение падает на честного человека., да, на честного человека.
И он крепко выругался по-румынски.
Хаджия лукаво взглянул на него и повернулся к Попче:
— Ну, Поп, читай, читай дальше… Македонский, слушай Попа, какой он памфлет написал на Петреску.
— На кого? На Петрова, который орумынивается? Этого осла надо проучить… Читай, Поп!
Попче по привычке несколько раз погладил свою несуществующую бороду, важно посмотрел на дверь и начал с увлечением читать сначала:
Эх ты, батенька Петреску…
— Как, в стихах? — воскликнул Македонский..
Попче гордо кивнул головой и продолжал:
Без мозгов твоя башка,
Ты ворона или галка.
Изменив своему народу,
Продался за мамалыгу…
— Нет, нет… тут что-то не получается… — заволновался Македонский, его поэтическое чувство было оскорблено. — Нельзя так рифмовать.
— «Изменив своему народу…» Как там следующая строка?
Попче слегка нахмурился и повторил:
Без мозгов твоя башка,
Ты ворона или галка…
— Это я слышал, это еще так-сяк сойдет, — благосклонно одобрил Македонский.
Попче продолжал:
Изменив своему народу…
Продался за мамалыгу…
— Не годится… Тут народу, а там мамалыгу, — с непререкаемым авторитетом заявил Македонский.
— Нет, хорошо, очень хорошо, — вмешался Хаджия. — Почему не годится? Народууу… мамалыгууу… видишь, все на «у» кончается. Читай дальше, Поп… там пойдет еще лучше.
Бледное лицо Попче расплылось в блаженную улыбку. Он снова погладил несуществующую бороду и продолжал:
И растишь ты свое брюхо
На бедняцкой голодухе!
Эй, Петреску…
— Тссс!.. — с негодованием шикнул на него Македонский. — Ты, брат, должно быть, учился писать стихи по святцам… Прости меня, но Генко Ланджуняк, который играет на скрипке в кабаке Барышикова, пишет лучше тебя.
Такой злой насмешки Попче не выдержал. Он аккуратно сложил исписанный листок, сердито сунул его в карман и язвительно сказал:
— Много ты понимаешь в стихах… прости господи! Да ты же ничего не понимаешь! В стихах все дозволено… Хочешь, я тебе прочту: «О Българ-рода»{62}? Ты увидишь, что и поэты так пишут. В стихах можно по-всячески…
Попче быстро вытащил какую-то книгу и, погладив бороду, приготовился читать.
— Смотрите, вот и Брычков идет, — сказал вдруг Хаджия, глядя в окно.
Дверь отворилась, и вошел запыхавшийся Брычков в своей старой, изорванной одежде.
— Ну вот и Брычков… сейчас он рассудит, может ли Попче писать стихи, — обрадовался Македонский.
Поздоровавшись со всеми, Брычков поздравил Хаджию с освобождением и объявил:
— Господа, я пришел к вам по важному делу.
Македонский виновато посмотрел на него.
— Есть важные новости, — продолжал Брычков. — Из Бухареста опять приехал человек. Пойдемте скорее, у Владыкова собрание.
Вскоре все четверо были в школе на квартире учителя.
IX
Там уже собралось несколько «народных» и много хэшей. На столе перед Владыковым лежали распечатанные письма и пачка газеты «Свобода». Лицо Владыкова было серьезно, но отнюдь не по случаю ночного происшествия. Так же серьезны были и остальные. Всех их, очевидно, интересовал очень важный вопрос.
Вновь прибывшие хэши поздоровались и сели.
— Братья, — заговорил спокойно и проникновенно Владыков, — дело очень важное. Довольно мы скитались и голодали на чужбине. Близится, как видно, час, когда мы сможем быть полезными нашей любимой родине, когда мы снова будем нужны Болгарии. Необходимо с честью выдержать новые испытания. Турецкие тираны стали невыносимы и бесчеловечные — обо всем этом вы прочтете в «Свободе». Народ готов подняться и сбить оковы тиранов, мучивших его в течение пяти веков, и мы должны протянуть ему братскую руку помощи. Не так ли?
— Надо помочь! — согласился Хаджия.
— Мы должны помочь, — поддержал Попче.
— Война тиранам! — горячо воскликнул Македонский.
Владыков одобрительно кивнул головой и продолжал:
— Только что в Бухаресте товарищи решили, что пришло время послать в Сербию отряд, который оттуда перейдет на нашу дорогую родину. В связи с этим и прибыл к нам от них человек. Они просят нашего содействия. Вы согласны?
— Все, все согласны.
— Хорошо. Кроме того, необходимо оповестить наших братьев в Браиле и в окрестностях, например, огородников и других, рассказать им обо всем, чтобы они тоже были готовы. Собрать их необходимо: нам надо знать, какими силами мы располагаем. Давайте поручим это дело Македонскому.
— Правильно, Македонскому.
В знак благодарности Македонский по-военному отдал честь собранию.
— Панайот будет ждать отряд на сербской границе в Кладово, а в Болгарии, в Софийском округе, население уже подготовлено комитетами{63}. Готовы и горожане и крестьяне. Левский сейчас в Рущуке, у бабушки Тонки{64}. Но переправиться сюда не может. У него накопилось множество дел, о которых ему нужно сообщить нам. Как же это сделать? Письмом нельзя. Короче говоря, к нему надо послать нашего товарища, человека бесстрашного и находчивого, с поручением добыть все необходимые сведения о плане, дне восстания, о важнейших его точках и других важных подробностях. Для такого ответственного поручения нужен человек отважный и ловкий, который сумел бы встретиться с Левским в Рущуке и вернуться не замеченным турками. Вы знаете, что на турецком берегу на каждые сто шагов стоят караулы. Найти такого человека в Бухаресте сейчас не удалось, наиболее подходящие уже получили задания. Дунай стал, и лодки не потребуется. Можно, скажем, за одну ночь перейти с румынского на турецкий берег. Но главное — отыскать человека… Без указаний Апостола{65} мы будем работать вслепую.
— Неужели у этих бухарестских патриотов не нашлось человека для такого дела… позор — проворчал один из присутствующих.
— А может быть, и нет, — ответил ему другой.
— Есть, да только никто не хочет лезть в петлю. Хитрые все ребята, — добавил третий.
— Господа, тут нечего критиковать. Есть у них человек или нет, я не знаю, но нам пишут, что такого нет. Конечно, это дело опасное, и тот, кто на него отважится, как только что сказал Христов, рискует попасть в петлю. Но кто из нас пожалеет жизнь ради такой великой цели? Мы покажем, что браилские ребята не страшатся опасности, когда надо помочь народному делу. Я уверен, что на это пойдет каждый из нас.
Хэши молчали.
Владыков оглядывал всех, ожидая, не попросит ли кто слова.
Но желающих не было.
— Если кто-нибудь против моего предложения или имеет другое, пусть выскажется.
— Нет, против никого нет… правильно, правильно, — послышалось несколько голосов.
И снова стало тихо.
Владыков машинально взял со стола номер «Свободы» и начал читать про себя. Вероятно, он хотел дать им время потолковать между собой о том, кого же следует направить к Левскому. Они перешептывались, но высказаться не решались.
Создалось затруднительное положение как для самого председателя, так и дли членов собрания. Ни один из них не мог отважиться сказать товарищу: иди ты и умри! Каждый понимал, что как бы ни было необходимо послать человека к Левскому, но переход через Дунай все же опасен. Надежды на то, что удастся уйти от пуль прибрежной турецкой стражи пли избежать виселицы в Рущуке, было мало.
Прошло несколько минут — они показались всем долгими часами.
Наконец Владыков молча положил газету на стол, поднялся и, побледнев, произнес сдавленным голосом всего лишь два коротких слова;
— Пойду я.
И сел.
Послышался глухой ропот.
— Мы не согласны! — крикнуло несколько человек.
— Не годится это! Владыков не может идти… — загудели другие.
Страсти разгорались. Хэши шумели, махали руками и, раскрасневшись, спорили между собой. В такие минуты легко рождаются решения.
И Владыков воспользовался этим.
— Братья, я хочу идти. Согласны ли вы? Считаете ли вы меня достойным такой чести?
— Да, да, мы все достойны умереть за отчизну!
— Жребий! — закричал кто-то.
И тотчас все подхватили:
— Жребий! Жребий! Правильно, правильно… бросим жребий!
— Принято!
Казалось, вопрос разрешился, и хэши с облегчением вздохнули.
Молчавший до сих пор Брычков попросил слова. Воцарилась тишина.
— Господа, — опустив руки и склонив голову, начал он, — был бы жив знаменосец, он расплакался бы от счастья. Все мы готовы умереть за свободу нашей любимой родины. Болгария еще может гордиться своими храбрыми сынами. Никто не посрамит славного имени хэша. Никто!
— Правильно! Правильно! — ворвался чей-то голос.
Пораженный волнением Брычкова, Владыков сделал знак не перебивать его. Брычков продолжал:
— Да, это правда, кто решится пойти сейчас в Рущук, тот, как говорится, пойдет прямо в пасть чудовища, я сказал бы даже — на смерть. Но в боях, которые нас ожидают, — дай бог, чтобы они были, — разве нас не ждет смерть? Разве в открытом бою пули тиранов менее опасны, чем ночью на берегу Дуная?
— Верно, смерть ждет нас повсюду. Брычков прав! — крикнул один из хэшей.
— Она ждет нас, как мать сына, — добавил другой.
— Как возлюбленная своего любимого, — подхватил Брычков. — По-моему, вопрос не в том, кто готов пожертвовать собой, а в том, кто лучше всех сможет выполнить поручение. Скажем, если он не знает Рущука, если у него нет там надежных друзей, которые помогли бы ему в случае надобности, если он не знает героической бабушки Тонки и если она его не знает, как же может он встретиться с Левским, не попав в лапы к туркам? К чему эти бессмысленные жертвы? По-моему, жребий тут не годится. Давайте-ка лучше как следует, по-товарищески, подумаем, кто из нас хорошо знает Рущук. Если среди нас есть такой, ему по праву принадлежит честь выполнить поручение. Итак, для пользы дела, товарищи, я предлагаю себя, как знающего…
И опять кругом зашумели.
— Нет, я пойду! — вскочив, закричал Македонский. — Брычкову нельзя. Брычков плохо знает Рущук, он был там только проездом. Его обнаружат, поймают и повесят… А Македонский жил в Рущуке шесть месяцев. Македонский знает в Рущуке каждую собаку; сто раз ел и пил с сыновьями бабушки Тонки; ночевал раз шесть у бабушки Тонки; знает, как войти к бабушке Тонке: и с переулка, и с дороги, с берега; и притом он старше на двенадцать лет и не дастся в руки, чтобы его повесили. Да что и говорить, ему нужно идти, а не Брычкову.
Македонский замолк. Лицо его пылало. Маленькие серые глаза беспокойно бегали и остро, почти злобно, смотрели то на Брычкова, в котором он, казалось, видел врага, то вызывающе на Владыкова. Снова раздались крики:
— Македонскому, Македонскому идти! Брычков пусть откажется.
Окинув всех торжествующим взглядом, Македонский многозначительно посмотрел на Владыкова, словно хотел сказать ему: «Видел, каков Македонский!»
— Я отказываюсь, — согласился Брычков.
— Братья, — заговорил Владыков, — на опасное и славное дело — пойти к Левскому — собравшиеся избрали Македонского. Значит, Македонский, ты должен завтра или не позже, чем послезавтра, выехать по железной дороге в Гюргево{66}; Левский будет ждать в Рущуке только два дня, до двадцать четвертого. А теперь решим, кто будет собирать хэшей. Я предлагаю Хаджию.
— Принято! — закричали хэши.
— Нужно подумать и о путевых расходах Македонского, — добавил Владыков.
— Об этом не беспокойтесь, — прервал его Македонский. — Завтра я сорву сотню франков с какого-нибудь богатея. Это мое дело.
Дав друг другу слово хранить в тайне от чорбаджии все, о чем здесь говорилось, хэши разошлись.
На следующий день Македонский, снабженный необходимыми указаниями и письмами, выехал с браилского вокзала в Бухарест.
Деньги, вырученные от продажи украденной у Владыкова одежды, пошли на его путевые расходы. Он не счел нужным искать их в другом месте.
X
Двадцатое февраля. В эту зиму поздние холода усиливались с каждым днем северными ветрами, бушевавшими уже недели две подряд. Дунай стал. Мороз сковал крепким льдом величественную реку. Там, где синели гордые волны Дуная, простиралось теперь ровное белое поле, к северу слившееся с валашскими равнинами, с юга огражденное высокими холмами. Над ними тоскливо кричали галки. Там, где еще недавно, вздымая тихие воды, сновали пароходы и лодки, пролег спокон веков создаваемый природою мост, по которому, поскрипывая, проезжали повозки и скользили темные фигуры пешеходов, бесстрашно переходивших с берега на берег по застывшей, безжизненной реке. А на глубине одного метра бурлила черная, шумная, сердитая пучина, славно буйная страсть беспокойной души, скрытая под маской хладнокровия. На турецкой стороне кое-где мелькали низенькие деревянные хижинки, казавшиеся издали могильными холмами, разбросанными в пустыне, и открывались обнаженные дали, затянутые снежной пеленой. Ночью там поблескивали веселые огоньки, привлекавшие взгляд одинокого путника, который в это время брел по темному румынскому берегу.
Этим одиноким ночным путником был Македонский. Одетый в румынский полушубок и барашковую шапку, он сошел бы за настоящего крестьянина, если бы не спрятанный сзади под полушубком револьвер, который легко могла бы нащупать опытная рука.
Было уже часов девять-десять вечера. Над пустынной рекой проносился свирепый ветер. Македонский стоял на берегу, точно застывший на часах солдат, и пристально вглядывался в красные огни сторожевых постов.
И вдруг эта неподвижная фигура зашевелилась в полутьме и тронулась к Дунаю. Быстро спустившись по отлогому скату, Македонский начал ощупью продвигаться по неровному льду, опираясь на палку с острым наконечником. Не было ничего страшнее, таинственнее и зловещее этой черной тени, двигавшейся ночью, как привидение, над спящими просторами реки.
Македонский шел напрямик, без дороги. Неслышными шагами он пробирался по крепкому ледяному покрову. Только острие палки глухо постукивало, врезаясь в лед.
Дойдя до середины, Македонский остановился немного передохнуть. Он повернулся спиной к холодному восточному ветру и перевел дыхание. Пройденный путь был невелик, но неровности и бугристость льда сильно утомили его. Он весь вспотел.
Ветер выл и наполнял безлюдье ночи замогильными стонами, словно погребальным пением над покойником, окутанным белым саваном снежной пустыни.
Отдохнув, Македонский снова двинулся вперед уверенно и бодро.
Внезапно путь ему преградила темная полоса. Она тянулась вдоль Дуная, и конца ее не было видно. Это чернела своего рода небольшая речушка во льду шага в три шириной. Вероятно, здесь был стрежень, еще не скованный морозами. Озабоченный Македонский остановился перед этим неожиданным препятствием. Вода, свинцовая, страшная, глухо шумела перед ним, образуя грозную преграду на пути. Он внимательно посмотрел вправо и влево, но на белизне снега, тонким слоем покрывавшего Дунай, темная полоса казалась бесконечной. Обойти ее было невозможно. Несколько минут Македонский стоял в раздумье. Ночной ветер обжигал ему лицо, но он этого не чувствовал. Наконец, решительно повернувшись, он быстро зашагал обратно. Его осенила внезапная мысль. Он шел прямо к тому месту, где на румынском берегу виднелась одинокая хибарка. Ловко выбравшись на откос, Македонский оказался подле деревянной постройки. Бросив палку, он принялся растирать озябшие руки, чтобы хоть немного отогреть их, затем потянулся к стрехе, ухватился за торчавшую доску, подергал ее, пораскачал и оторвал. Раздался сильный пронзительный треск, и в тот же миг дверь хижины распахнулась.
Вышел лохматый человек без шапки и в тяжелой румынской шубе. Грубо схватив Македонского за руку, он заорал:
— Стой, разбойник! Зачем доску отдираешь?
Но Македонский, не обращая на него внимания, продолжал тащить.
Неизвестный с силой толкнул его.
— Разбойник!
Не выпуская добычи из рук, Македонский угрожающе взглянул на румына и тихо сказал:
— Пошел прочь!
— Оставь! Кто ты такой?
— Пошел прочь! — сдавленным голосом повторил Македонский, продолжая тянуть доску.
Неизвестный вцепился в нее и яростно завопил:
— Нет, не пущу, разбойник!
— Марш домой! — тяжело дыша, выговорил Македонский, толкнув его в грудь.
— Караул! Караул! — закричал румын, не уступая своего имущества.
Этот крик разнесся далеко в ночи.
Македонский растерянно оглянулся.
— Я заплачу тебе, братец, вот возьми два франка, — забормотал он, протягивая деньги.
— Караул! Грабят! — кричал во все горло упорный румын, вырывая своими цепкими руками спасительную доску.
Македонский понял, что имеет дело с сильным противником и что положение его становится критическим. Без мостика он полыньи не перейдет и останется на румынском берегу, а может быть, даже попадет в руки полиции. Итак, простой кусок дерева мог погубить все дело. Надо было действовать решительно. Держа крепко доску, в которую вцепился румын, Македонский напряг все силы, ухнул, опрокинул своего противника на землю и повалился на него сам. Сбитый с ног румын, лежа на спине, с силой прижимал к себе доску и, задыхаясь, хрипел. Взбешенный его отчаянным сопротивлением, Македонский вскочил, ухватился за конец доски, резким движением вырвал ее из рук врага, затем размахнулся и со страшной силой ударил румына по голове.
Румын не шелохнулся.
Взяв свою добычу под мышку, Македонский подобрал палку и вернулся к полынье. Подойдя к ней, он измерил взглядом ширину, испытал палкой крепость льда по краям и осторожно перебросил кладку.
Этот непрочный мост, шириною немногим более полутора четвертей, едва касался концами краев льда. Малейшая неосторожность, одно неловкое движение, и он мог рухнуть.
Не крестившийся годами, Македонский, очутившись перед зияющей могилой, невольно поднял руку и перекрестился, а затем благополучно перешел по этому гибельному мосту на другую сторону полыньи.
Точно так же потом, в 1876 году, сделали Бенковский и Волов, когда перед Бекетом{67} полынья преградила им путь на середине замерзшего Дуная.
Подходя к турецкому берегу, Македонский уже ясно видел свет, пробивавшийся из окошечек сторожевых будок. Наметив себе точку как раз посреди двух караулов, он шел прямо, зная, что там должна быть размытая весенними ливнями ложбинка, в которой он мог бы скрыться.
Странные чувства теснили ему грудь. Он понимал, что чем ближе желанный берег, тем большие трудности, опасности и случайности его ожидают.
Он понимал это и все-таки торопился.
К счастью, мрак продолжал сгущаться. Свыкшиеся с темнотой глаза Македонского различали все: караульные будки, неровные очертания берега, черневшую впадину, а позади призрачно освещенное, походившее на волшебный город Гюргево.
Он подошел к берегу, спустился в овражек, остановился и прислушался. Все спало крепким сном. Сторожек уже не было видно. Его окружали невысокие осыпавшиеся стенки промоины. На юг тянулась темная ложбинка, к северу расстилался затуманенный город, пепельно-серый, далекий, как сон.
Македонский вытащил из-под полушубка револьвер, взял его в правую руку, перебросив палку в левую.
Тихо и осторожно он двинулся вдоль промоины, настолько неглубокой, что голова его возвышалась над краями.
И вдруг ему померещилось, что неподалеку, шагах в пятидесяти от него, движется какая-то темная фигура. Он присмотрелся внимательнее: в самом деле, прямо на него шел человек. Македонский даже приметил у незнакомца винтовку наперевес.
Сомнений не было — это шел солдат пограничной стражи. Македонский поспешно присел и прижался к откосу. При этом резком движении палка его врезалась в землю, он выдернул ее, и тотчас с глухим шумом посыпались отвалившиеся комья. Он насторожился. Сердце у него билось так сильно, словно готово было разорваться.
— Кто там? — раздался голос из темноты.
Стало слышно, как зацокали солдатские сапоги.
Македонский притих. Он лег навзничь и, не отводя глаз от края ложбинки, держал наготове револьвер.
Шаги приближались. Место, где укрылся Македонский, было всего лишь небольшим углублением, обросшим тощими кустиками, с которыми под покровом ночи он сливался настолько, что заметить его было трудно. Грозное зимнее небо нависло над ним, молчаливое и зловещее.