Картины нашей современной жизни 7 глава




— Эге, сынок, да этот нечестивец, как вижу, и тебя успел околдовать! Что ты говоришь, подумай! Перекрестись!

— Лучше ты подумай, что делаешь, отец. Ведь все на нас будут пальцами показывать; ни одна девушка не захочет за меня выйти. Друзья будут меня избегать, — говорил Павлин, чуть не плача.

— Слушай, сынок: чтоб я о Хаджи Генчо больше слова от тебя не слышал. Спроси-ка Тончо: он тебе о твоем Хаджи Генчо порасскажет. Узнаешь, что это за человек.

— Да что же говорит Тончо?

— Что говорит? Ты знаешь, что они с Хаджи Генчо прежде большими приятелями были. Раз ездили они вместе в Филибе, и Тончо видел собственными глазами, как Хаджи Генчо читал Евангелие в еврейской церкви, как он украл болгарского мальчика и отдал его евреям, чтобы те его зарезали и причастились его кровью. А потом он видел, как Хаджи Генчо однажды ночью разговаривал с домовым. Ну, скажи на милость: неужели и это неправда?

— Пусть сто раз будет правда. Пусть Хаджи Генчо виноват. Да Лила-то тут при чем? Зачем позорить эту скромную, добрую девушку? Почему она должна страдать и мучиться, терпеть обиды и оскорбления только из-за того, что на свете водятся черти, негодяи, домовые, евреи и разные злые языки?

— Как почему? Потому что она дочь богоотступника и колдуна. Многие видели, как над домом Хаджи Генчо каждую ночь летает огненный змей; может, он влюбился в твою Лилу, как часто бывает с красивыми девушками.

— А я говорю тебе: Тончо со своими приятелями лгут и клевещут. Сами они змеи, жабы, гады. Да зачем нам голову ломать и спорить о том, кто лжет и кто правду говорит. Я и тебе и всему свету скажу: пусть все дьяволы пойдут против Хаджи Генчо — я и тогда не откажусь от своей суженой. Ну, что ты можешь со мной сделать? Слушай, отец, воля твоя, а только я на другой ни за что не женюсь. Так и знай: женюсь только на Лиле, — решительно заявил Павлин. — Женюсь на ней, хоть все дьяволы вместе с Тончо пойдут против меня. Поверь, отец, Тончо и его приятели способны бог знает что выдумать: эта мразь, коли начнет пакостить, так уж нет такой гадости и подлости, на которые бы она не пошла. Их уста любую мерзость способны изрыгнуть — ничем не побрезгуют. Спроси кого угодно: в еврейской церкви Евангелие не читается; евреи в него не верят. Зачем же Хаджи Генчо стал бы читать им Евангелие? Но, на беду, Тончо не единственный лжец в нашем селе; у нас много таких, которые считают праздником тот день, когда им удастся очернить чье-нибудь доброе имя.

— Да ради чего станут люди лгать? Из-за чего позорить ближнего? Какая им польза от этого?

— А из-за того, отец, что сами они дурные, бесчестные люди и правды не любят. Но честный человек не только не должен верить негодным смутьянам, а обязан бороться против них, отстаивать истину, защищать угнетенных и оскорбленных, — попирать врагов правды. Я исполню то, что задумал, отец, и докажу всем этим пакостникам, что я выше их.

— Ты говоришь, как философ, сынок; это очень хорошо, но Лиле твоей женой не бывать, — заявил дедушка Либен, топнув ногой.

— Посмотрим! — невозмутимо промолвил Павлин.

— Как ты смеешь, песий сын, противоречить отцу! Знаешь ли ты, что я тебя отправлю в конак и попрошу агу всыпать, тебе пятьдесят горячих? Ишь ты, как расхрабрился! Да я тебя раздавлю, как паука, а позволенья жениться, на дочке Хаджи Генчо не дам! Не дам — и все тут!

Дедушка Либен от природы был человек неуравновешенный, раздражительный, вспыльчивый, но в сущности добрый, мягкосердечный; он мог в исступлении убить того, кто посмел ему перечить, но в то же время был способен на самопожертвование ради того, чтобы сделать добро ближнему. Павлин, зная характер отца, не стал с ним спорить и ушел.


VII. И выросшие в рабстве проявляют энергию

Был конец мая. Вечерний сумрак спускался на землю; отрадная, безмятежная, убаюкивающая тишина царила на земле и на небе. Последние лучи солнца догорали на западе, еще ярко освещая и восточную сторону; вершины гор, верхушки деревьев в лесу, черепичные крыши разбросанных по склону горы домов и крыша церкви были покрыты огненными пеленами, а плывущие по небу облака рдели пламенем. На долины, луга, болота спускался прозрачный туман; коровы, буйволы и овцы возвращались с пастбища или мычали и блеяли по дворам в ожидании корма. Птички окончили свое пенье, предоставив это занятие одному только соловью да девушке. Первый, закрыв глаза, уже начал где-то в саду на сливовом дереве свои трели; вторая, весело взмахивая платком, стала песней вызывать подруг в хоровод. Из садов, рощ и от реки потянуло прохладой; запоздалая пчелка, жужжа, еще трудилась над полевым цветком; проворная ящерица спешила на ночлег к себе в норку, извиваясь, словно увертливая девчонка, убегающая от матери, которая хочет задать ей трепку. Стая аистов, покинув болота и речные камыши, потянулась в небесную высь. До слуха долетал клекот белоголового орла, рождая печаль в сердце. Ястребы вились над дворами и жадным, разбойничьим взглядом следили за курами, которые, тревожно кудахтая, поспешно уводили своих цыплят в курятники.

На голубом небе, там, где его еще не успели покрыть облака, начали высыпать звезды.

Перед домом дедушки Либена на лавочке сидели два парня — Павлин и друг его Благой, — о чем-то горячо беседуя. Их не восхищала окружающая чудная природа: им было не до нее. Любовь к природе, к весне, к цветам и прочему испытывает всякий; но все это прекрасно и благоуханно только тогда, когда человек спокоен, когда он любит, имеет друзей и надеется, что будет счастлив; а когда жизнь его чем-нибудь отравлена, когда у него тяжело на сердце, он смотрит вокруг себя равнодушно, а иногда и с ненавистью ко всему прекрасному, доставляющему наслаждение.

— Ты узнавал у сестры, когда Лила выйдет в сад? — спросил Павлин.

— Узнавал, — ответил Благой. — Сестра виделась с Лилой сегодня утром. «Выйдешь, Лила, ночью в сад повидаться с Павлином?» — спросила она. «Отца боюсь», — ответила Лила. «Ну, коли так, простись с Павлином навсегда». — «Выйду, выйду! — закричала Лила. — Будь что будет! Я за него утопиться готова жить без него не хочу и не стану…»

— В какое же время она выйдет? — спросил Павлин.

— Я тебе уж сто раз говорил, что до первых петухов, около полуночи.

— Поздно. А взял ли ты с собой пистолет?

— Взял. Да что ты словно не в себе, Павлин? Я тебя просто не узнаю.

— Сам не знаю, что со мной. Голова кругом идет.

Павлин принадлежал к тем людям, которые в тревожные минуты не стараются себя успокоить, а, наоборот, все больше и больше возбуждаются, сами себя мучают, рисуют себе всякие страхи…

Друзья долго обсуждали разные планы, долго шептались, долго спорили; наконец они встали и пошли по дороге, ведшей к дому Хаджи Генчо.

— Смотри, Павлин, как бы худо не вышло, — сказал Благой, когда они подошли к этому дому. — Ты со своим характером наделаешь бед. Все село теперь озлоблено на Хаджи Генчо; все готовы задушить его, с лица земли стереть. Знаешь, что о нем говорят? Вчера мне рассказывали, будто мать у него вампиром была.

— Пусть говорят, что хотят, — ответил Павлин, — Я сплетников боюсь не больше, чем вампиров… Но постой, постой! Кажется, петухи поют…

В это время месяц словно нарочно вышел из-за облака и облил серебряным светом горы, леса и поля, протянув длинные тени от каждого дерева. Всюду была тишина, нарушаемая только лаем Катанки, вышедшей на улицу обнюхать соседку или просто полаять от нечего делать. Все кругом мирно спало. Даже копривштицкий болтун, или, лучше сказать, живая сельская газета, — Тончо — храпел во всю мочь и видел во сне домовых. Ночь была дивно прекрасна; поэтам не снилось такое очарование! Те, кому не о чем было тревожиться и горевать, спали спокойно.

Вдруг у сада Хаджи Генчо появились две тени: кто-то высунул голову из-за забора, опираясь на него руками; другой стал на плечи первому и прыгнул через забор в сад.

— Лила, моя птичка, моя голубка!

— Павлин, сердце мое, сокол мой ясный!

И Лила в ночном одеянье, с непричесанной кудрявой головкой кинулась на шею Павлину. В, тишине послышались сладкие поцелуи. Не знаю, как ты, милый мой читатель, а я отдал бы все на свете, чтобы побыть хоть часок в том блаженном упоении, какое испытывал тогда Павлин. Не каждому доводится переживать подобные минуты — не доводилось и мне.

— Любишь ты меня, моя ненаглядная?

— И ты еще спрашиваешь, мой дорогой, когда я решилась ночью выйти к тебе в сад! Я уж больше не молюсь богу о себе, а только о тебе, о тебе одном. Ты для меня — самый добрый, самый милый человек на свете… Ты еще не знаешь, сколько в мире зла! Я боюсь отца; мне пришлось много пережить, я всего натерпелась.

— Будем ли мы когда-нибудь счастливы с тобой, моя птичка?

— Ах, я уж не верю, милый!

— Нет, Лила, я готов на все, лишь бы ты была со мной. Бог нам поможет! Тому, кто ждет счастья, всегда кажется, что он умрет не дождавшись. Так вот и ты, голубка, не веришь, что мы будем счастливы.

— Что ты собираешься сделать, Павлин?

— Я тебя похищу и увезу далеко, далеко.

— А наши родители? Нет, нет, так нельзя.

В это время послышалось пение соловья.

— Слышишь, Лила, как поет соловей? — сказал Павлин. — Это настоящий певец: он поет только для себя и своей подруги, не думая о других слушателях; так и нам надо сделать. Что нам родители, когда они для нас хуже лютых врагов? Уедем подальше и будем жить, как бог пошлет. Или ты боишься бедности? Не бойся: я буду работать, трудиться и не стану обращаться к отцу за помощью.

И Павлин засмеялся от радости. Но сколько слез таилось в этом смехе!

— Как ты не побоялся прийти в сад ночью? Как у тебя хватило духу перелезть через забор? — спросила Лила.

— Ах, милая Лила, ну мог ли я удержаться, когда сердце мое полно горя, когда оно плачет и рыдает, как ребенок. Тяжело мне жить без тебя, не сметь словом с тобой перемолвиться. Я умираю от тоски, милая моя птичка. Третьего дня встретил тебя, когда ты на реку шла белье стирать, — у меня чуть сердце из груди, не выпрыгнуло. Как ты изменилась, моя ласточка, как похудела и побледнела… Видя тебя такой несчастной… ну скажи, мог ли я вытерпеть и не повидаться с тобой?..

В эту минуту речь Павлина была прервана голосом Хаджи Генчо.

— Люди добрые! Помогите! Воры! Меня грабят, режут! — кричал он не своим, голосом. — Спасите! Помогите!

И Хаджи Генчо, появившись в одной рубашке в саду, схватил Павлина, который и не думал бежать.

— Марш домой, бесстыдница! — крикнул он дочери. — Я тебе покажу, кто твой отец!

Лила ушла в слезах.

В одну минуту все село высыпало на улицу; все кинулись к дому Хаджи Генчо — кто с фонарем, кто со свечой, кто с ружьем, кто с дубиной, вертелом или кочергой, словно эти герои шли драться с султанскими войсками или истреблять бешеных собак.

— Вот он — вор! Хватайте его, добрые люди, бейте, тащите в конак! Он чуть меня не зарезал, чуть до смерти не убил! — кричал Хаджи Генчо крестьянам, вцепившись в Павлина.

Но толпа не двигалась с места, хлопала глазами и равнодушно глядела на происходящее; молодежь, уже приготовившаяся было брать приступом Силистрию, сразу поняла, в чем дело, и решила соблюдать нейтралитет. Появились жандармы с бюлюкбаши и агой. Связав Павлину руки и ноги, его с криками и шумом потащили в конак.

На другой день в конаке произошло важное событие. В комнате, побеленной еще во время постройки здания, то есть в делибашийские времена{31}, сидели на ковре ага, копривштицкие чорбаджии, судья, Хаджи Генчо и дедушка Либен. Хаджи Генчо кидал на дедушку Либена свирепые взгляды, а дедушка Либен весело смотрел по сторонам и улыбался так, словно хотел сказать:

«Знай наших! Юнаки из нашего рода никому спуску не дадут!»

Перед судьями стоял Павлин. Руки у него были связаны, но он гордо смотрел на своих тиранов; с его открытого умного лба градом катился пот, но не от стыда, а от гнева.

Кадий махнул рукой, и суд приступил к разбору дела.

— Ты украл деньги у Хаджи Генчо? — спросил кадий Павлина.

— Нет.

— Зачем же ты лазил к нему в сад в ночное время? Что ты делал ночью в его доме?

— Он сам прекрасно знает, зачем я был у него в саду. Мне деньги не нужны: мы с отцом — богатые.

— А Хаджи Генчо говорит, что ты украл у него пять тысяч грошей.

— Если дедушке Хаджи хочется получить от нас пять тысяч грошей, так мы с отцом можем дать ему десять. Но я повторяю, что вошел ночью к нему в сад совсем по другой причине. Могу поклясться… Если Хаджи Генчо повторит при мне, что я у него деньги украл, то пусть лучше тут же возьмет свои слова обратно: я ему этого не спущу и заставлю его сказать правду.

— Так зачем же ты ходил в дом Хаджи Генчо? Объясни, и мы тебя отпустим, — сказал судья.

— Зачем ходил? Да, понятно, затем, чтоб поболтать с его дочкой, — захохотал дедушка Либен. — Когда я был молод, то еще не так проказничал. Павлин в меня.

— Правду ли говорит твой отец? — спросил кадий.

— Она — моя суженая, — ответил Павлин.

— Ну уж это извини! — воскликнул Хаджи Генчо. — Хоть она и твоя суженая, да я ее скорей живую в землю закопаю, в монастырь сошлю, а за тебя не выдам. Не видать тебе ее, как своих ушей!.. Не выдам дочь за разбойника, — с жаром добавил Хаджи Генчо и даже закашлялся.

Тут Хаджи Генчовица ввела Лилу.

— Отец, прошу тебя, отдай этому бессовестному человеку, этому негодяю пять тысяч грошей, а я… я заставлю его замолчать, заткну ему глотку! — крикнул Павлин со слезами на глазах, хотя глаза эти сверкали, как у тигра. Но, увидев свою невесту, он изменился в лице и закричал не своим голосом.

— Если вы люди, а не звери, умоляю вас: сжальтесь. Я уверен, что вы не хотите сделать мне зла! Никакая сила в мире, никакие пытки и оковы не разлучат меня с ней… Я перегрызу горло зубами всякому, кто до нее дотронется.

— Молодец, сынок, молодец! Так и надо! — воскликнул дедушка Либен. — Не думал я, что ты вышел в отца. Чего ни попросишь, все для тебя теперь сделаю: Хаджи Генчо получит пять тысяч грошей, а мы и без его дочки проживем.

— Скажи, что имел «любовь» с дочкой Хаджи Генчо; он тогда ничего не сможет сделать. Таков закон, — шепнул на ухо Павлину ага. — А иначе Хаджи Генчо властен поступить с дочерью, как хочет, и ты лишишься невесты.

— Ни за что не стану чернить честь порядочной девушки, — громко сказал Павлин. — Пусть будет что будет!

Ага шепнул что-то на ухо Лиле, но она вздрогнула, покраснела и промолвила чуть слышно: — Не могу. Пусть бог будет нам защитой! И залилась слезами.

— Ну уж нет, так это не может кончиться! — воскликнул дедушка Либен, услыхав слова аги. — Клянусь всеми святыми, Лила будет женой моего сына и моей снохой, или я — не Либен, а жалкий оборванец!

Лица Павлина и Лилы радостно оживились, но вскоре опять приняли прежнее свое выражение, так как судья произнес:

— На основании закона Павлин должен заплатить Хаджи Генчо пять тысяч грошей, а Хаджи Генчо может взять свою дочку и делать с ней, что хочет. Девушка только помолвлена. Развяжите Павлину руки, — приказал он стоявшим у двери жандармам.

На этом судопроизводство закончилось.

Павлин и Лила стояли как убитые; лица их выражали страшное страдание; они смотрели на дедушку Либена, но тот молчал, кусая губы. А Хаджи Генчо? Этот, очень довольный, что удалось показать всему свету, как велика его отцовская власть, улыбался сатанинской улыбкой.

Все встали. Хаджи Генчо с женой и дочерью отправились домой. Дедушка Либен, идя с сыном, говорил ему:

— Не печалься, сынок, я тебе помогу в твоей беде. Ведь это моя отцовская обязанность, черт побери! Мы, как в старину, соберем парней, нападем на дом Хаджи Генчо и выкрадем твою суженую. Ха-ха-ха, вот он взбесится-то! Будет нас знать, Лудомладовых! Славное дело получится, сынок! Я на своем веку не одну свадьбу так устроил: уводом.

— Но Хаджи Генчо теперь сердит на нас. Он исполнит свои угрозы: пошлет Лилу в монастырь, — возразил Павлин.

— Велика беда, подумаешь! Коли он дочь в монастырь отправит, так ведь и я — не мертвый камень и не мокрая курица. Пусть они не думают, что я хоть чего-нибудь на свете боюсь. Да я весь монастырь переверну вверх тормашками, а сын мой получит то, что отец ему дать решил. Будь только мужчиной, не бабой. А станешь вздыхать да реветь, брошу тебя, ей-богу, брошу.


VIII. Заключение

Накануне святого Афанасия летнего девушки и парни вышли около полуночи на улицу и стали ждать, когда святой Афанасий выйдет на гору и запоет;

Вот зима,

Минуло лето,

Наступают

Долги ночи!

Посиделки, Пенье прялок.

Стало рассветать. Предвестники солнца — легкие облака, гонимые северным ветром, — поползли с Витоши, высоко поднявшей свою голову над Самоковом, лес проснулся и зашумел. Издавая, веселый рев, катился с Рилы-планины пенистый Искор. Затрещали кузнечики, засвистели каменки, закричали галки, все пернатое царство зачирикало и запело. Вот уже послышалось громкое, протяжное мычанье коровы; ей ответил бык, а ему буйвол; в соседнем хлеву заблеяли овцы и зафыркали кобылы; жеребцы заржали, словно возвращающиеся со свадьбы пьяные чорбаджии. Вот все петушиное население села дружно закукарекало; особенно громко заорал один долгоперый петух, обладатель более многочисленного гарема, чем у Омер-паши. Из некоторых труб поднялся дымок…

На окраине Самокова возвышается старинное здание, окруженное фруктовыми деревьями. Сад, взращенный благочестивыми монастырскими затворницами, без преувеличения можно назвать земным раем. Всюду увитые виноградом беседки, чудные, роскошные розы, разноцветные георгины, тюльпаны, пионы, восхитительные белые лилии. Здесь падают на землю сочные бархатные персики и янтарные абрикосы; там растут гигантские ореховые деревья, каштаны, груши, яблони, мушмула… Но, для Павлина, это место было раем особенно потому, что здесь находился его ангел.

Позади монастыря стояли, привязанные к деревьям пять лошадей; трое вооруженных парней сидели на земле в молчании, а рядом с ними растянулся на траве дедушка Либен.

— Который час? — спросил дедушка Либен Благоя, тихонько разговаривавшего с Павлином. — Проклятая старуха сказала, что монашки каждый год выходят слушать песню святого Афанасия, и тогда нам можно будет свободно войти в монастырь и похитить Лилу. А уж близко утро. Не обманула бы старая ведьма! Я обещал ей сто грошей. Поглядите, ребята, не идет ли кто.

— Еще темно, ничего не видно… Но скоро рассветет, и монашки, наверно, пойдут в церковь, — ответил Благой.

В нашем удивительном мире встречаются люди, на которых нельзя смотреть спокойно; невольно радуешься, когда они от тебя отходят: столько злобы в их ястребином взгляде, такая тяжесть, такой убийственный гнет. И вот одна из таких личностей появилась перед дедушкой Либеном; но и ему и Павлину она показалась ангелом-утешителем.

— Пусть молодцы идут в сад, а ты давай сто грошей, — сказала старуха.

— Ступайте, ребята, — сказал дедушка Либен парням, но они не слыхали его, так как были уже в саду.

— А ты, старая карга, оставайся здесь, пока они не вернутся с девушкой. Глаза у тебя скверные: еще надуешь чего доброго — продолжал он, обращаясь к старухе.

Лила дожидалась в саду, трепеща от страха. Увидев Павлина, она, забыв обо всем, бросилась к нему навстречу.

— Поедем, мое сердце, — сказал он, обнимая и нежно целуя ее.

— Мне страшно, мой дорогой! Что люди скажут?

— Зачем думать об этом? Мой, отец согласен на нашу свадьбу. А до остальных нам дела нет, моя голубка. Едем. Не бойся: ведь я с тобой!

Он взял свою суженую на руки и перепрыгнул через ограду. Лила, уже давно отказавшаяся от всего на свете ради Павлина, обхватила жениха руками и замерла в его объятиях. Но когда первая тревога прошла и девушка немного успокоилась, она спросила:

— Куда же мы едем, Павлин?

— Едем в Пловдив к тете Стойке. Там мы обвенчаемся, и тогда отец твой потеряет над тобой все права. Понимаешь? Мы уже будем муж и жена.

— Кто еще с нами?

— Мой отец и мой кум.

— Господи, неужели дедушка Либен взялся помочь нам? По правде говоря, это меня удивляет. Ну, едем скорей!

Дедушка Либен, встретив сына со снохой, обнял их и сказал:

— Скорей, скорей, того и гляди погоня! Эх, молодость! Эх, мое сердце! Ведь и ты когда-то сильно билось у меня в груди!

С этими словами дедушка Либен сел на коня, а Павлин и Лила поцеловали ему колено, плача, и смеясь от радости: Дедушка Либен отвернулся от них: он сам плакал, как ребенок.

— Нет ничего на свете отрадней, как сделать доброе дело, — промолвил он. — Если б не ага, я погубил бы своего сына. Будь тысячу раз благословен, добрый человек, хоть ты и турок.

Лила с помощью Павлина вскочила на лошадь, взяла в руки поводья, и скоро вся кавалькада исчезла, оставив далеко позади и монастырь и город.

 

В доме Хаджи Генчо двенадцать священников освятили воду и окропили двор вместе с амбарами и курятниками. Говорят, домового удалось выгнать. Хаджи Генчо каждое воскресенье и по большим праздникам обедает у дедушки Либена, но уже не просит старого винца, а пьет, какое подаст Павлиница. Даже пять тысяч грошей, полученных от дедушки Либена, он отдал внучонку.

Такова человеческая природа! Люди забывают все, даже угрызения совести.


Иван Вазов
Отверженные

I

Ночь была сырая, мрачная; браилские улицы{32} пустели. Холодный декабрьский туман, который обычно спускался у берегов Дуная, залег в самом центре города, и спешившие домой последние прохожие задыхались от едкого дыма. По обе стороны главной улицы, редко стояли тусклые фонари; мутный, зыбкий свет пронизывал мглу и, казалось, усиливал темень. Магазины и лавчонки были уже закрыты; все кругом замерло, только изредка слышались крики и брань засидевшихся в кабачке картежников.

Светилось лишь одно маленькое узкое оконце с железной решеткой. За этим вросшим в землю окном притаилась ночная корчма, какими были богаты тогда браилские площади. Если бы кому-нибудь вздумалось подойти вплотную к низенькой дверце этой корчмы и внимательно к ней приглядеться, он увидел бы при слабом мерцании ближайшего фонаря крашеную дощечку с надписью: «Народная корчма Знаменосца». В те времена такие надписи были в моде. Каждая кофейня, которую держал болгарин, имела свой девиз. Каждая корчма, посещаемая болгарами, гордилась какой-нибудь громкой, странной вывеской. На одной можно было прочесть: «Болгарский лев»; на другой: «Филипп Тотю{33} — храбрый болгарский воевода»; на третьей всего два слова: «Свободная Болгария», с тремя восклицательными знаками.

Но любопытнее всего были лавки болгарских табачников. Вот, например, как та, с растворенной настежь дверью. На внутренней стороне этой двери, обращенной теперь к улице, был изображен турок в традиционной чалме и с длинным чубуком в руке. Прохожий не обратил бы внимания на эту первобытную, незамысловатую живопись, если бы не увидел под коленом турка надписи, выцарапанной гвоздем, вероятно, самим табачником-патриотом: «Долой тиранов!» Подальше, на другой табачной лавчонке с подобным же изображением, такая надпись отсутствовала, зато у почтенного турка был выколот глаз. Еще один табачник, должно быть самый большой патриот и ярый враг турецкого племени, приказал намалевать рядом с турком болгарского хэша{34} с саблей наголо, который, казалось, вот-вот зарубит злополучного чалмоносца. Такие лавки посещались чаще всего эмигрантами и хэшами. Все их владельцы были «народными». «Народным» именовался каждый болгарин, избежавший петли, тюрьмы или турецкого насилия, который, имея кое-какие деньжонки, помогал по мере сил бедноте и уцелевшим участникам героических отрядов Хаджи Димитра{35} и Филиппа Тотю. «Народный» табачник отпускал обычно своим соотечественникам табак в долг, благодушно надеясь, что они расплатятся с ним в лучшие времена, а если даже и не расплатятся, тоже не беда: «Ведь это хэши, бедный люд», — шутил он, улыбаясь.

— Дядюшка Андо, отвесь-ка мне двадцать пять граммов табачку и припиши к прежнему счету, — говорил здоровенный, оборванный и грязный хэш «народному» табачнику. — Просил я сегодня у хозяина денег, а он в ответ: приходи, мол, завтра. Он мне помогает, это верно, ну, а ежели завтра надует, я этой собаке голову расшибу.

— Крумов, — обращался другой хэш к лавочнику, — дай мне еще два франка взаймы…

— Да ты их промотаешь, знаю, я тебя, бестия. Бери пятьдесят бани{36} и проваливай!.. — отвечал Крумов.

Присваивать себе громкие прозвища считалось в те дни весьма патриотичным. Встречались тогда и Перунов, и Асенов, и Балканский, и Левский, и Громпиков, и Планинский, и другие.

Однако заглянем в корчму, где в ту ночь все еще светилось оконце. Корчма эта помещалась в: глубоком подвале, куда спускались по узкой витой лестнице.

Полуразбитая закопченная лампа висела под самым потолком и слабо освещала помещение.

Теплый, удушливый воздух, спертый от копоти, табачного дыма и прокисших винных паров, заполнял это подземелье. У стены на высокой одиноко висящей полке красовались ряды разнокалиберных стаканов и кувшинов. Другая стена была увешана литографиями, изображавшими бои отряда Хаджи Димитра при Вырбовке и Караисене{37} и сцену клятвы того же отряда на берегу Дуная. Нет нужды подробно описывать эти картинки: они распространены по всему нашему отечеству, и каждый из нас рассматривал их в свое время с восторгом и благоговением. Достойной внимания была еще одна картина, висевшая ниже всех, сделанная грубой, неискусной рукой. На ней было изображено какое-то село. Слева — группа крестьян. Впереди старый турок в огромной чалме с блюдом в руках и с чем-то вроде каравая на блюде. Навстречу этой символической группе выступает другая группа вооруженных людей, в белых хэшевских одеждах, постолах и бараньих шапках со львами на кокарде{38}. Посреди шествовал великан, высоко поднявший красное знамя с надписью: «Свобода или смерть!» Внизу крупными каракулями излагалось содержание картины, изображавшей встречу отряда, устроенную неким знатным турком, — не помню точно, где именно. Объяснение — это заканчивалось словами: «Да здравствует храбрый Странджа-Знаменосец!»

Компания из шести человек, расположившаяся на нарах в глубине подвала, дополняла общий вид. Все они или почти все были хэши. Самый старший из них и наиболее представительный, человек с продолговатым худощавым бледным лицом и черной бородой, растянулся у стены и, выпуская время от времени густые клубы табачного дыма, внимательно слушал своего собеседника. Рассказ, видимо, очень интересовал его, потому что он то и дело недовольно морщил свой изуродованный шрамами лоб или в знак согласия кивал головой. Нередко он прерывал рассказчика громкими восклицаниями и кашлем.

— Нет! Нет! — кричал он. — Тончо Траляля убили при Сары-Яре, а не в селе; ты врешь, Македонский!..

Или:

— Это Иван. Горба… Это Горба нарочно выстрелил в Мишева, из револьвера… Я знаю, он не случайно убил Мишева, изверг проклятый!

— Верно! Вспоминаю теперь… Это был Черкес, а не Сельвели Мустафа. Да, да. Я видел, как он упал. Ты прав, Македонский!

Или:

— Я его, мерзавца, убил. Едва знамя не выронил. Там меня и ранили.

При этом он долго откашливался, задыхаясь. А потом опять слушал..

Рассказчик был высокий мужчина с маленьким, изрытым оспой лицом, с длинными седыми усами и хитрыми, дерзкими глазами. Он носил широченное поношенное, пальто без пуговиц и громкое имя — Македонский. Никто ничего не знал о прошлом этого человека до его приезда в Румынию, кроме того, что в каком-то гайдуцком отряде в Македонии он был воеводой. Может быть, этим и объяснялось большое влияние Македонского на его друзей-хэшей.

Подле него, поджав по-турецки ноги, сидел человек лет тридцати, которого звали Хаджия. Худое желтоватое лицо его с острым подбородком хранило выражение глубокой, болезненной усталости. Опустив голову, он сонно покачивался и приходил в себя лишь в те минуты, когда старый хэш кашлял и прерывал рассказ Македонского.

Рядом с Хаджией примостился еще один молодой мужчина с бритым смуглым, преждевременно постаревшим лицом. Он внимательно следил за Македонским и то и дело машинально вскидывал руку, точно приглаживая несуществующую бороду. Это был поп, участник партизанских боев в отряде Тотю. Теперь он стал хэшем. Звали его Попче.

С неменьшим интересом и вниманием слушал рассказ и самый младший из всей компании, почти мальчик, в феске. Он смотрел на Македонского, раскрыв рот, и жадно ловил каждое его слово. А когда вмешивался в разговор старый хэш, внимание юноши переходило в подлинное благоговение. Он впивался глазами в бледное, изможденное лицо повстанца и следил, как хмурится его морщинистый лоб. Этот двадцатилетний молодой человек был полон наивности и энтузиазма. Сын богатого торговца из Свиштова{39}, он тайно покинул магазин отца и сегодня прибыл на пароходе в Браилу. Зачем? Он и сам не знал. Ему опротивело тихое, сытое, монотонное эгоистическое существование, и он просто бросил отцовскую лавку! Легкомысленный мечтатель и фантазер, он жаждал вкусить прелесть неизвестного. А если добавить к этому, что он написал и уже тайно отпечатал целую патриотическую поэму, нетрудно будет понять, почему он забыл прихватить с собой денег на жизнь. Македонский, случайно оказавшийся в этот вечер на пристани, познакомился с молодым бродягой и привел его на ночлег к Страндже.

Рассказ, очевидно, шел о героической борьбе повстанцев и событиях, происшедших в Болгарии три года тому назад. Вспоминая былые победы и поражения героев, старый инвалид волновался. И оттого ли, что настоящее казалось ему тяжким и бесславным, или оттого, что его мучила чахотка, напоминавшая о себе частым надрывным кашлем, но он возмущался малейшей неточностью в рассказе товарища, одергивал его и сердито хмурился.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: