«Да! Да! Верно! ИРМ! Один союз!» – заговорили наперебой все тихими, но полными чувства голосами, толпясь вокруг.
Я обменялся с Хейвудом рукопожатием.
«Ребята, – сказал Хейвуд, указывая на меня, – этот человек хочет знать все о событиях. Расскажите ему об этом».
Они окружили меня, пожимали мне руки, улыбались, приветствовали меня. «Как плохо, что ты попал в тюрьму, – говорили они с сочувствием. – Мы все расскажем. Да. Да. Ты славный парень».
И они рассказали мне все, что могли. В большинстве своем они были еще очень слабы и истощены после ужасно проведенной ночи в камере предварительного заключения. Некоторых забастовщиков арестовали, когда они, пикетируя, ходили взад и вперед вдоль фабричных зданий. Их поставили в ряд у стены, а затем отправили в тюрьму, якобы за участие в «незаконных сборищах». Других дубинками загнали в тюремный автомобиль, обвинив в «бунте», в то время как они спокойно поджидали трамвай, возвращаясь домой после пикетирования. Они предстали перед теми же присяжными, которые ранее предъявили обвинение Хейвуду и Гэрли Флинн. Четверо присяжных были владельцами шелкоткацких фабрик, один – главой местного отделения компании Эдисона (рабочих которой Хейвуд пытался поднять на забастовку). Среди них не было ни одного рабочего.
«Никто из нас не внес залога, – сказал один из забастовщиков, покачивая головой. – Мы останемся здесь. Пусть набивают проклятую тюрьму. Скоро здесь не останется свободного места, и они не смогут продолжать арестовывать пикетчиков».
Был день посетителей. Я подошел к двери, чтобы поговорить с другом. За дверью находилась приемная; она была полна женщин и детей, державших свертки, картонные коробки и ведерки с заботливо приготовленными мелкими подарками. Голодные и оборванные жены и дети принесли все это, чтобы облегчить своим родным пребывание в тюрьме. В комнате стоял сплошной стон, по изможденным лицам текли слезы. Дети через решетку разглядывали небритые лица отцов и старались коснуться их руками…
|
Надзиратель приказал мне идти в «отделение для осужденных», где меня заставили влезть в ванну и надеть обычную арестантскую одежду. Не буду и пытаться описывать все ужасы, которые я наблюдал в этом помещении. Достаточно сказать следующее: более сорока человек лениво бродили по длинному коридору, с одной стороны которого были расположены двери камер. Свежий воздух и свет проникали сюда через единственное маленькое воронкообразное отверстие в потолке. У одного заключенного были на ногах язвы от сифилиса, а тюремный врач лечил его пилюлями с сахаром от «нервов»; семнадцатилетний мальчик без приговора суда оставался в этом коридоре, лишенном солнца, в течение более девяти месяцев; здесь же был один кокаинист, регулярно получавший с воли наркотики. Кроме того, помещение наполнял однообразный, ужасный, непрекращающийся крик человека, лишившегося в этом аду рассудка и продолжавшего находиться среди нас.
В этом отделении для «осужденных» было около четырнадцати стачечников: итальянцев, литовцев, поляков, евреев, был и один француз и один «свободнорожденный» англичанин. Этот англичанин был чудесный парень. Он был единственным англосаксом среди арестованных пикетчиков, не считая руководителей, и, пожалуй, единственным, кто был арестован действительно за пикетирование. Его осудили за то, что он оскорбил хозяина, который вышел из ворот фабрики и приказал ему сойти с тротуара. «Подождите, вот я выйду отсюда, – говорил он мне. – Если только чертовы рабочие, говорящие по‑английски, не пойдут в пикеты, я навлеку на них проклятье Кромвеля».
|
Был здесь и один поляк, чувствительный парень, с аристократическими манерами, член местного стачечного комитета, прирожденный борец. Он занимался чтением курса лекций Боба Ингерсолла, переводя их всем остальным. Похлопывая рукой по книге, он сказал с улыбкой: «Мне все равно. Могу оставаться здесь хоть целый год…»
Весело смеясь, забастовщики рассказывали мне, как духовенство города Патерсона пыталось со своих кафедр убедить их ссылками на бога выйти на работу, вновь вернуться к подневольному труду, отдаться на милость владельца фабрики! Они рассказали о постыдных и смешных переговорах между духовенством и стачечным комитетом, в которых духовенство сыграло роль Иуды. Было трудно поверить этому, пока я не прочел в газете проповедь, произнесенную накануне в пресвитерианской церкви достопочтенным Уильямом А. Литтелом. У него хватало бесстыдства поносить руководителей стачки, советовать рабочим быть почтительными и покорными своим хозяевам, внушать им, что причиной их бедствий является множество трактиров, говорить об ужасной испорченности тех рабочих, которые не соблюдают церковные праздники, и нести прочий вздор подобного рода. И это в то время, когда люди боролись за самое свое существование и торжественно воспевали братство человечества.
|
Был здесь в тюрьме и штрейкбрехер – толстяк с отвислыми щеками. Судья засадил его сюда по ошибке. Забастовщики подвергли его полнейшему остракизму. Они вставали и уходили, если он подсаживался к ним. Никто с ним не разговаривал, все словно не замечали его присутствия, поэтому он находился в самом жалком положении, в полнейшем одиночестве.
«Мне это послужит уроком, – жалобно простонал он. – Никогда, никогда больше я не буду скэбом!»
Ко мне подошел молодой итальянец с газетой и показал подряд три статьи. Одна была под заголовком «Американская федерация труда надеется на следующей неделе прекратить забастовку», другая – «Виктор Берже заявил: «Я – член Американской федерации труда и не люблю организацию ИРМ в Патерсоне» и третья – «Социалисты Нью‑Йорка отказываются помогать забастовщикам Патерсона».
«Я не понимаю, объясните мне, – спрашивал он, глядя на меня жалобно. – Я – социалист, я состою в профсоюзе. Я бастую вместе с ИРМ. Социалистическая партия говорит: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» АФТ говорит: «Все рабочие, сплотитесь!» Каждая из этих обеих организаций говорит: «Я защищаю рабочий класс». Хорошо, говорю я, я и есть рабочий класс. Я объединяюсь, я бастую. Тогда они мне говорят: «Нет, ты не должен бастовать». Что это? Я не понимаю. Объясните мне».
Но я не мог ему ничего объяснить. Все, что я мог сказать ему, это то, что значительная часть Социалистической партии и Американской федерации труда забыла о классовой борьбе и, как видно, увлеклась забавной игрой по всем правилам капиталистического общества под названием «Чур, чур, кто имеет право голоса!»
Когда срок моего заключения окончился, я попрощался со всеми этими добрыми, непосредственными, славными людьми, облагороженными участием в высоком деле. Именно они являлись душой стачки, а не Билл Хейвуд, Гэрли Флинн или какая‑либо другая личность. И если они даже потеряют всех своих руководителей, из их рядов выйдут новые вожди, так как сами массы поднялись на борьбу, и стачка будет продолжаться. Не забывайте о них! Двенадцать лет они терпели поражение в стачечной борьбе, двенадцать долгих лет разочарований и неисчислимых страданий. Они не должны опять проиграть, они не могут проиграть.
Когда я проходил через переднюю общую камеру, все вновь столпились вокруг меня, теребили за рукав, пожимали руку, дружески, горячо, доверчиво и красноречиво. Хейвуд был взят на поруки. «Вы выходите на волю, – твердили они приветливо. – Вот хорошо. Мы рады, что вы уходите. Скоро и мы будем свободны и обязательно вернемся в пикеты».
1913 год.
Восставшая Мексика
В Йермо нет ничего, кроме песчаной пустыни, простирающейся на десятки километров. Кое‑где она поросла чахлым мескито и карликовым кактусом. На западе ее окаймляют зубцы рыжевато‑коричневых гор, а на восток пустынная равнина тянется вплоть до колеблющейся в потоках воздуха линии горизонта. От всего городка уцелели только помятый водяной бак с жалкими остатками грязной соленой воды, разрушенная железнодорожная станция, которую два года назад снаряды из пушки Ороско разнесли на куски, да одна запасная железнодорожная колея. На сорок миль вокруг нет ни воды, ни травы для скота. Весной в течение трех месяцев подряд дуют резкие знойные ветры и взметают вокруг клубы желтой пыли.
На единственной линии дороги, проходящей через сердце пустыни, остановилось десять огромных составов поездов, от которых ночью тянулись на север, насколько достигает глаз, столбы пламени, а днем – полосы черного дыма. Вокруг поездов в зарослях колючего кустарника, прямо под открытым небом, расположились лагерем девять тысяч человек. Неподалеку от каждого воина паслась его лошадь, привязанная к кусту мескито. Тут же на кусте висели его неразлучный плащ‑серапе и вялились на солнце красные ломти мяса. Из пятидесяти вагонов выгружали лошадей и мулов. Оборванный, покрытый пылью и потом солдат нырял в вагон со скотом, прямо в гущу мелькающих копыт, вскакивал верхом на лошадь и с пронзительным криком глубоко вонзал ей шпоры в бока. Тогда испуганные животные начинали неистово бить о пол копытами. Затем какая‑нибудь лошадь стремительно выскакивала – чаще всего задом наперед – через отворенную дверь, и вслед за ней из вагона вырывалась лавина лошадей и мулов. Поднявшись после падения, почуяв свежий воздух, животные в панике мчались, с храпом широко раздувая ноздри. Тогда солдаты, подстерегавшие их, выстраивались в широкий круг в клубах пыли, превращаясь в вакеро (пастухов), набрасывали на них лассо, и животные одно за другим начинали в ужасе кружиться на одном месте. Офицеры, ординарцы, генералы со штабными офицерами и солдаты охотились с недоуздками за своими лошадьми и носились по всему лагерю в страшнейшей сумятице. Брыкающихся мулов впрягали в зарядные ящики. Прибывшие с последними поездами солдаты бродили в поисках своей бригады. Где‑то впереди вдоль пути несколько человек стреляли из винтовок, охотясь за кроликами. С крыш товарных вагонов и с платформ глядели вниз сотни солдатских жен, расположившиеся здесь с целым роем полуголых ребятишек. Женщины пронзительно кричали, обращаясь за советом и расспрашивая всех и каждого, не случилось ли им видеть Хуана Монероса, Хесуса Эрнандеса или еще кого‑то другого, мужа какой‑либо из них… Один солдат, волоча по земле винтовку, пробирался вдоль дороги, громко сетуя, что вот уже два дня, как ему нечего есть, и он никак не может отыскать свою жену, которая пекла ему tortillas [10]. Он высказывал предположение, что она покинула его и ушла с кем‑нибудь из другой бригады. Женщины на крыше вагонов восклицали: «О господи!» – и пожимали плечами. Затем они протягивали ему tortillas, правда трехдневной давности, и, заклиная его любовью к богоматери Гваделупы, просили дать им сигаретку. Шумная толпа грязных людей осаждала паровоз нашего поезда, громко требуя воды. Когда машинист с револьвером в руке оттеснил их от паровоза и объяснил, что это специальный состав с водой и ее хватит на всех, они разошлись и без всякой цели разбрелись в разные стороны, но их место заняли другие. Вокруг двенадцати огромных цистерн с водой толпы людей и животных сражались за место у небольших кранов, из которых непрерывно текла вода. Над всем этим пространством в горячем, неподвижном воздухе застыло огромное облако густой пыли, смешавшейся с черным дымом паровозов. Облако было длиной семь миль и в милю шириной, и вид его поверг в ужас аванпосты федеральных войск, расположившиеся за пятьдесят миль до этого места, за холмами Мапими.
Когда Вилья[11]выступил из Чиуауа в Торреон, он перерезал телеграфные линии сообщения с севером, приостановил железнодорожное движение до Хуареса и под страхом смерти запретил передавать в Соединенные Штаты известие о его выступлении. Он хотел застать федеральные войска[12]врасплох. Это ему прекрасно удалось. Даже в штабе Вильи никто не знал, когда намечено покинуть Чиуауа. Армия пробыла там так долго, что мы все были уверены, что она застрянет там еще на две недели. И вдруг в субботу утром, проснувшись, мы убедились, что телеграфная и железнодорожная линии перерезаны и три огромных состава с войсками бригад «Конеалес‑Ортега» ушли. Бригада «Сарагоса» покинула этот пункт день спустя, отряды самого Вильи – на следующее утро после нее. Передвигаясь с обычной для него быстротой, Вилья через день сосредоточил всю свою армию в Йермо, а федеральные войска даже и не знали, что он покинул Чиуауа.
Вокруг установленного в развалинах станции переносного полевого телеграфа собралась толпа. Внутри щелкал телеграфный аппарат. Солдаты и офицеры наперебой то и дело заглядывали в окна и дверь, и каждый раз, когда телеграфист кричал что‑то по‑испански, в ответ раздавался дружный взрыв хохота. По‑видимому, телеграфист случайно подключился к линии, не разрушенной федеральными войсками и соединенной с линией военного телеграфа федералистов Мапими – Торреон.
«Слушайте! – закричал связист. – Полковник Аргмедо, командующий cabecillos colorados[13]в Мапими, передает телеграмму генералу Веласко в Торреон. Он сообщает, что видит дым и большое облако пыли в северном направлении, и полагает, что какие‑то отряды мятежников движутся к югу от Эскалопа».
Настала ночь. Небо было облачное, и резкий ветер начал поднимать столбы пыли. Над растянувшимися на мили составами горели огни костров, разожженных солдатскими женами на крышах товарных вагонов. Далеко по степи, так далеко, что в конце концов они стали казаться маленькими точками с булавочную головку, рассыпались бивуачные костры, едва приметные в облаке густой пыли. Поднявшаяся песчаная буря совершенно скрыла нас от глаз часовых федеральных войск. «Даже бог, – заметил майор Лейва, – даже бог на стороне Франсиско Вилья».
В самый разгар песчаной бури на открытой платформе, прицепленной перед нашим вагоном, расположилось несколько солдат. Они лежали у костров, положив голову на колени женам, и пели «Кукарачу», в которой в сотне сатирических стихов рассказывалось о том, что бы сделали конституционалисты[14], если бы отобрали Хуарес и Чиуауа у Меркадо и Ороско. Сквозь порывы ветра слышался многоголосый грозный ропот толпы, и время от времени часовые выкрикивали тонким голосом: «Кто идет?» Затем ответ: «Chiapas!»[15]– «Что за люди?» – «Chaco». В ночи раздавались зловеще звучавшие гудки десяти паровозов, подававших друг другу сигналы через определенные промежутки времени.
На следующее утро, на рассвете, генерал Торрибио Ортега, худой смуглый мексиканец, пришел в вагон завтракать. Солдаты называли его «честным» или «самым храбрым». Он один из самых простосердечных и бескорыстных солдат в Мексике. Он никогда не убивает своих пленных. От революционной власти Ортега не взял ни цента сверх мизерного жалованья. Вилья уважал его и доверял ему больше всех своих генералов. Ортега в прошлом был бедняком, простым ковбоем. И вот он сидел здесь, положив локти на стол, забыв о завтраке; глаза его сияли, он улыбался своей милой тонкой улыбкой и рассказывал нам, почему он пошел сражаться.
«Я – человек необразованный, – говорил он, – но я знаю, что воевать – это самое последнее дело для любого народа. Но что делать, когда положение становится невыносимым? А? И если уж мы пошли убивать наших братьев, должно же из этого получиться что‑нибудь хорошее? А? Вы в Соединенных Штатах не подозреваете, чего только мы, мексиканцы, не пережили. Тридцать пять лет на наших глазах грабили наш народ, простой бедный народ, каково? A? Rurales[16]и солдаты Порфирио Диаса убивали наших отцов и братьев, а «правосудие» оправдывало их. У нас отнимали наши маленькие участки земли, и всех нас продавали в рабство. Мы мечтали о доме, о школе, в которых мы могли бы учиться, а они смеялись над нами. Все, чего мы хотели, – это чтобы нас оставили в покое и позволили нам жить и работать, заботиться о величии нашей страны. Но мы устали, очень устали от вечных обманов, нам надоело терпеть все это…»
На улице в крутящейся пыли, под покрытым бегущими облаками небом, в темноте выстроились длинные цепи кавалеристов. Офицеры проходили вдоль колонн, тщательно осматривая патронташи и винтовки…
По пустыне на запад, к далеким горам шли на фронт первые кавалерийские отряды. Около тысячи всадников двигались десятью линиями, расходясь, как спицы колеса от оси. Их шпоры звякали, красно‑бело‑зеленые флаги развевались на ветру, тускло мерцали одетые крест‑накрест ленты с патронами, постукивали о седла винтовки, тяжелые высокие сомбреро и пестрые одеяла довершали картину. За каждой ротой следовали пешком десять‑двенадцать женщин, неся на спине и на голове кухонные принадлежности. Кое‑где брели мулы, навьюченные мешками с зерном. Проходя мимо вагонов, женщины громко кричали что‑то остающимся здесь друзьям…
Сам Вилья стоял, прислонившись к вагону и заложив руки в карманы. На нем была старая шляпа с обвисшими полями, грязная рубашка без воротника и сильно поношенный, лоснящийся коричневый костюм. Вся пыльная степь перед ним была усеяна появившимися, как по волшебству, людьми и скачущими лошадьми. Царила страшная сумятица: седлали и взнуздывали лошадей, раздавались хриплые звуки оловянных рожков. Бригада «Сарагоса» готовилась покинуть лагерь. Эта фланговая колонна в две тысячи человек должна была двинуться на юг и атаковать Тлахуалило и Сакраменто. Вилья, по‑видимому, только что прибыл в Йермо. В понедельник ночью он задержался в Камарго на свадьбе своего земляка. Его лицо носило следы усталости.
«Caramba! – проговорил он с усмешкой, – мы начали танцевать в понедельник вечером, танцевали всю ночь, весь следующий день и последнюю ночь тоже! Вот была пляска! Какие девушки! Девушки из Камарго и Санта‑Розалии – самые красивые в Мексике. Я измотался вконец, rendido! Это было утомительнее, чем двадцать сражений…»
Затем он выслушал донесение подскакавшего к нему штабного офицера, ни минуты не раздумывая, дал ему точные указания, и офицер тут же ускакал. Сеньору Кальсадо, распоряжавшемуся движением по железной дороге, он указал, в каком порядке должны двигаться на юг поезда. Сеньору Уро – главному квартирмейстеру, – какие припасы должны быть сняты с поездов и распределены между людьми. Сеньору Муньосу – начальнику телеграфа – он сообщил имя капитана федеральных войск, которого неделю назад бойцы из отряда Урбины взяли в плен вместе со всем отрядом на холмах близ Ла Кадена и убили. Он приказал ему подключиться к телеграфной линии федеральных войск и послать генералу Веласко в Торреон донесение якобы от имени этого капитана из Конекос с просьбой передать распоряжения на дальнейшее… Казалось, он все знает и всем распоряжается…
Готовые к бою артиллерийские орудия были расставлены большим кругом, зарядные ящики открыты и мулы загнаны в середину круга. Полковник Сервин, командир орудий, взобрался верхом на огромную гнедую лошадь. Маленький и щуплый, не более полутора метров ростом, он выглядел невероятно смешным. Он махал рукой и выкрикивал приветствия генералу Анхелесу, военному министру в правительстве Каррансы[17], – высокому тощему мужчине без шляпы, в коричневом свитере, с перекинутой через плечо военной картой Мексики, сидевшему верхом на маленьком ослике. Потные от усталости люди работали в густой пыли. Пятеро американцев‑артиллеристов присели покурить у орудия с подветренной стороны. Они окликнули меня: «Слушай, парень, не знаешь, какого черта вмешались мы в эту обедню? С прошлой ночи нечего жрать, работаем по 12 часов; скажи, не хочешь ли запечатлеть наши физиономии?» К вечеру бригада «Сарагоса» ускакала в пустыню. И опять наступила ночь.
Непрерывно крепчал ветер, становясь холоднее и холоднее. Взглянув па небо, на котором еще недавно сияли новые звезды, я заметил, что оно все покрыто темной тучей. Сквозь пелену носящейся в воздухе пыли просвечивали тысячи тонких полосок света от огней, передвигавшихся на юг. Там и сям вдоль вытянувшихся на мили составов ярко вспыхивали огни топок. Сначала нам показалось, что до нас донеслись издалека выстрелы больших орудий. Но вдруг небо неожиданно раскололось от края до края, раздался страшный удар грома, и полил дождь как из ведра. На мгновение шум и суета армий замолкли. Все огни разом погасли. Затем с равнины, где расположились солдаты, донесся громкий крик досады и замешательства вперемешку с раскатами смеха. К нему присоединилось горестное стенание женщин. Я никогда не слышал ничего подобного. Но через минуту эти звуки смолкли. Мужчины завернулись в свои серапе и укрылись от дождя в зарослях кустарника, а сотни женщин и детей на платформах и крышах вагонов, ничем не защищенные от дождя и холода, сидели молча, с индейским стоицизмом дожидаясь рассвета.
Состав цистерн с водой двинулся в путь первым. Я ехал на паровозе, на скотосбрасывателе. На нем уже расположились на постоянное жительство две женщины с пятью детьми. Они разожгли на узкой железной платформе небольшой костер из веток мескито и пекли на нем tortillas. Над их головами свистел и хрипел паровой котел и развевалось на ветру развешанное на маленькой веревке белье.
День был чудесный. Светило солнце, и лишь иногда набегали большие белые облака. Армия двигалась на юг двумя мощными колоннами по обеим сторонам железной дороги. Небо до самого горизонта заволокло огромное густое облако пыли, поднимавшейся над колоннами. Небольшие группы всадников двигались вперед рассыпным строем. То там, то здесь мелькали большие мексиканские флаги. А между колоннами медленно ползли поезда. К небу поднимались на равном расстоянии один от другого черные столбы дыма от паровозов; они становились нее меньше и меньше, пока на самом горизонте, на севере, не слились в сплошной грязный туман.
Я зашел в служебный вагон выпить глоток воды и застал там кондуктора. Он лежал на своей койке и читал библию. Кондуктор был так увлечен и заинтересован, что долго не замечал моего появления. Увидев меня наконец, он закричал с восторгом:
«Послушай, я нашел замечательную историю о парне по имени Самсон и его жене. Он был muy hombre, настоящий мужчина. Жена его, я догадываюсь, была испанка, судя по шутке, которую она с ним сыграла. Вначале он был добрый революционер и мадерист[18], а она превратила его в пелона».
Пелон буквально означает «стриженая башка». Это простонародная кличка солдата федеральных войск, появившаяся потому, что в федеральную армию широко набирали заключенных из тюрем.
Передовой отряд наших войск, взяв с собой телеграфиста, отправился в Конехос еще накануне ночью. Отряд взбудоражил весь поезд. Первый раз за эту кампанию была пролита кровь. Недалеко от пас, за выступом огромной горы, возвышавшейся на востоке, солдаты захватили врасплох и перебили нескольких солдат федеральной армии, производивших разведку к северу от Бермехильо. А телеграфист узнал важные новости. Он вновь подключился к телеграфной линии федеральных войск и передал их командующему в Торреон донесение от имени погибшего капитана с просьбой распорядиться, как ему поступить, поскольку с севера, видно, надвигаются большие силы мятежников. Генерал Веласко ответил, что капитан должен закрепиться в Конехос и послать дозоры па север, чтобы попытаться узнать, как велики эти силы. Одновременно телеграфист подслушал донесение Аргумедо, командира частей в Мапими, в котором говорилось, что войска всей Северной Мексики совместно с армией иностранцев‑«гринго» движутся на Торреон.
Конехос был очень похож на Йермо, только там не было водонапорной башни. Отряд в тысячу человек во главе с седобородым генералом Розалио Эрнандесом собрался в один момент и выступил в поход. За ним на расстоянии нескольких миль следовали ремонтные поезда. Все они направлялись к месту, где федеральные войска несколько месяцев назад сожгли два железнодорожных моста. А там за последним маленьким бивуаком огромной армии, рассеявшейся вокруг, пустыня мирно дремала, истомленная жарой. Ветер утих. Мужчины расположились с женами на платформах; появились гитары, и всю ночь с поездов доносились сотни поющих голосов.
На следующее утро я зашел повидать Вилью в его вагоне. Это был красивый служебный вагон с ситцевыми занавесками на окнах – знаменитый маленький вагончик, в котором Вилья неизменно путешествовал со времени падения Хуареса. Вагон был перегорожен на две части: кухню и спальню генерала. Эта крошечная комнатка площадью три на шесть метров была сердцем конституционалистской армии. Здесь заседали все военные советы, а места едва хватало на пятнадцать собиравшихся здесь генералов. На советах обсуждались жизненно важные вопросы кампании. Генералы совещались, что надо сделать, а затем уже Вилья отдавал распоряжения по своему усмотрению. Внутри вагон был окрашен грязно‑серой краской. На стенах висели фотографии Каррансы и портрет самого Вильи. У стен стояли две двуспальные деревянные койки. На одной спали Вилья и генерал Анхелес, а на другой – Хосе Родригес и доктор Рашбаум, личный врач Вильи. Вот и все…
«Que desea, amigo? – Чего вы желаете?» – спросил Вилья, сидевший на краю койки в голубом нижнем белье. Солдаты, толпившиеся вокруг, лениво уступили мне дорогу. «Я хочу получить лошадь, мой генерал».
«Car‑r‑r‑r‑ai‑i, друг наш хочет иметь лошадь».
Вилья саркастически улыбнулся, а окружающие разразились хохотом.
«Почему бы вам, корреспондентам, не пожелать автомобиля. Послушайте, сеньор корреспондент, знаете ли вы, что около тысячи человек в моей армии не имеют коней. Вот вам поезд. Для чего же еще и лошадь?»
«Тогда я смог бы отправиться с авангардом».
«Нет, – улыбнулся он, – там в авангарде слишком много balasos, слишком много пуль там летает…»
Разговаривая со мной, он быстро одевался и жадно пил кофе из грязного оловянного кофейника прямо через край. Кто‑то подал ему шпагу с золотой рукояткой.
«Нет, – заявил он с презрением. – Сегодня будет сражение, а не парад. Дайте мне мою винтовку».
Минуту Вилья постоял у двери своего вагона, задумчиво разглядывая длинные цепи всадников. Они выглядели живописно с патронными лентами крест‑накрест и разнокалиберным вооружением. Затем он отдал несколько быстрых распоряжений и вскочил на своего огромного жеребца.
«Vamonos! – Вперед!» – закричал Вилья. В воздухе резко прозвучали сигналы горнистов, и войско на колесах и верхом двинулось на юг, поднимая пыль, глухо позвякивая снаряжением… Армия исчезла из виду. В течение дня мы думали, что слышим канонаду с юго‑запада, где, по донесениям, Урбина спускался с гор, чтобы атаковать Мапими. К вечеру пришли известия, что занят Бермехильо, а гонец от Бенавидеса донес, что тот захватил Тлахуалило. Мы сгорали от нетерпения, желая двинуться дальше. Перед заходом солнца сеньор Кальсадо сказал, что ремонтный состав, находившийся на милю впереди, выйдет через час. Тогда я схватил шерстяное одеяло и направился вдоль линии составов к этому поезду.
В голове ремонтного поезда находилась бронированная по бортам стальными листами платформа с установленной на ней знаменитой пушкой конституционалистов «Эль Ниньо». Позади пушки был открытый зарядный ящик, доверху наполненный снарядами. За платформой шел бронированный вагон с солдатами, затем вагон с рельсами и, наконец, четыре вагона с новыми шпалами. За ними следовал паровоз. Машинист и кочегар были увешаны патронными лентами и держали винтовки наготове. Два или три товарных вагона, прицепленных позади паровоза, были битком набиты солдатами и их женами. Предприятие было очень опасное. Все знали, что в Мапими сосредоточены большие силы федералистов и что страна кишит их разведчиками. Вся наша армия была уже далеко впереди, за исключением пятисот человек, оставленных в Конехосе для охраны поездов. Если бы враг мог захватить или вывести из строя ремонтный состав, армия осталась бы без воды, пищи и боеприпасов.
Мы двинулись вперед в темноте. Я уселся на казенной части пушки, дружески болтая с капитаном Диасом, командиром орудия. Капитан смазывал замок его любимой пушки, покручивая свои торчащие вверх усики.
За бронированным укрытием, позади орудия, где он обычно спал, я услышал странный осторожный шорох. «Что там такое?»
«А? – воскликнул он. – О‑о, ничего, ничего».
В ту же минуту там выросла фигура молодой девушки‑индианки с бутылкой в руке. Ей было не более семнадцати лет. Она была очень привлекательна. Капитан бросил на меня быстрый взгляд и сейчас же повернулся к ней.
«Что ты здесь делаешь? – закричал он на нее со злостью. – Зачем ты сюда вылезла?»
«Я думала, вы сказали, что хотите пить», – начала она. Я понял, что я здесь лишний, и откланялся. Они вряд ли обратили на это внимание. Но, перелезая через заднюю стенку вагона, я невольно задержался и прислушался. Они вернулись обратно в укрытие. Девушка плакала. «Разве я не предупреждал тебя, – сердито говорил капитан, – чтобы ты при посторонних здесь не показывалась. Я не желаю, чтобы все мужчины Мексики глазели на тебя…»
Я стоял на крыше покачивавшегося бронированного вагона, в то время как поезд медленно продвигался вперед. На краю самой первой платформы двое мужчин с фонарями в руках, лежа на животе, просматривали каждый фут пути, нет ли где проволоки от заложенной на дороге мины. Внизу подо мной солдаты и их жены обедали вокруг разложенных на полу костров. Через бойницы вагона вырывался дым и слышались раскаты смеха. Позади меня на крышах вагонов тоже были разложены костры, вокруг которых расположились загорелые люди в потрепанной одежде. Над нашими головами сияло звездами безоблачное небо. Было холодно. Через час езды мы подошли к поврежденному участку пути. Заскрипели тормоза. Поезд с лязгом остановился. Паровоз дал свисток, и вдоль поезда замелькали факелы и фонари. Сбежались люди. В зарослях вспыхнул огонек, за ним другой. Солдаты из поездной охраны собрались с винтовками наперевес возле костров и образовали вокруг них непроницаемую стену. Раздался лязг металлических инструментов и крики «эх, ух» – это сбрасывали с платформы рельсы. Мимо прошла вереница рабочих с рельсом на плечах, за ней другая – со шпалами. Четыреста человек набросились на поврежденный участок с величайшей энергией и подъемом. Крики бригад, укладывавших рельсы и шпалы, удары кувалд по костылям сливались в один сплошной грохот. Повреждение было старое, вероятно годичной давности. Путь разрушили когда‑то сами же конституционалисты, отступая на север под натиском федеральной армии Меркадо. А мы починили все за один час. Затем двинулись дальше. Иногда нам встречался сожженный мост, иногда – сто ярдов дороги, на которой рельсы извивались, как виноградные лозы. Я узнал, как это делалось. Рельсы привязывали цепью к паровозу, который гнул их, двигаясь задним ходом. Мы продвигались вперед медленно. Возле одного большого моста, на починку которого должно было уйти не меньше двух часов, я разжег для себя небольшой костер, чтобы согреться. Кальсадо прошел мимо и окликнул меня. «Мы нашли там впереди дрезину, – сказал он, – и хотим проехать вперед, посмотреть убитых. Не хотите ли присоединиться?»