Кругом царила мертвая тишина, и только копыта лошади моего извозчика гулко цокали по мостовой. Казалось, что город, разукрашенный для какого‑то блестящего празднества, внезапно тяжело заболел. Мальчишкам‑газетчикам запретили громко выкрикивать заголовки газет. Они молча протягивали газеты прохожим, как бы говоря: «Нас арестуют, если мы скажем вам, как близко подошли к Парижу немецкие армии, но за пять сантимов вы можете все это прочесть здесь сами». Итак, мы могли купить и пробежать глазами последнее официальное коммюнике, гласившее: «Стратегическое отступление войск союзников продолжается с большим успехом…»
Париж, впервые за всю свою историю, был безмолвен. Мы все немало слышали о стоическом спокойствии парижан в то время, когда город находился в опасности, о несгибаемом мужестве, с которым они смотрели в лицо грозящей им осаде. Но в действительности дело было в том, что все время, пока два миллиона французской молодежи вели отчаянную битву против немецких орд, вторгшихся с севера, Париж – сердце и душа Франции – ничего не знал об этом и оставался спокойным и апатичным. Когда же враг подошел вплотную, Париж и не подумал дать ему отпор, а сразу опустел. Около двух миллионов человек покинули город в южном и западном направлениях. Великолепные, роскошные особняки – дворцы богачей – были предоставлены в распоряжение Красного Креста. Этот на вид патриотический акт на деле был рассчитан на то, что флаг Красного Креста спасет здания от разрушения немцами. К ставням заколоченных магазинов прикреплялись записки: «Владелец и все приказчики ушли в армию. Да здравствует Франция!» И тем не менее, когда после битвы на Марне население стало возвращаться в город, те же самые магазины открывались и владельцы со своими приказчиками без малейшего зазрения совести возвращались на прежнее место. Когда опасность миновала, некоторые особняки и дворцы были отобраны у Красного Креста.
|
Каждый день с севера появлялся немецкий аэроплан, низко пролетал над крышами города, бросая то там, то здесь на безобидные мирные улицы бомбы и тучи листовок, призывающих парижан к капитуляции, поскольку немцы находятся у самых ворот города. Обычно он появлялся около четырех часов пополудни, и в это время весь Париж высыпал на улицы. О приближении аэроплана узнавали по невероятной трескотне выстрелов, сопровождавшей его полет и охватывавшей весь город. Жители взбирались на крыши домов с оружием самых причудливых образцов и палили напропалую.
Официант, обслуживавший в кафе, со стуком ставил перед вами стакан, хватал ружье и мчался на улицу, чтобы стрелять в небо. Растущая, как снежный ком, лавина маленьких мальчишек и велосипедистов мчалась по улицам в том же направлении, что и аэроплан, чтобы посмотреть, где упадет следующая бомба. В кафе официанты стали просить деньги сразу, как только приносили вам аперитив, оправдывая свою просьбу тем, что посетители при появлении аэроплана убегали не заплатив. Долгое время появление немецкого аэроплана было развлечением для парижан, и все были разочарованы, когда он перестал прилетать.
В это время единственным процветающим предприятием, делающим потрясающие сборы, был магазин, где изготовляли «Полный комплект траурного платья в течение шести часов». С каждым днем на улицах увеличивалось число людей в траурных одеждах. У мэрий сотни женщин с взволнованными лицами стояли целыми днями в очереди, чтобы узнать о своих мужьях. Это было единственное действительно глубокое переживание, связанное с войной. Списки раненых и убитых не публиковались. Вы пытались навести справки об интересующем вас человеке. Пели он был жив, вам ничего не сообщали, если же он погиб, факт быстро устанавливали, и в течение двадцати четырех часов вы получали маленькую оловянную ладанку, какую выдавали каждому солдату перед боем.
|
Больше всего изменился ночной Париж. Кафе закрывались в восемь часов, рестораны – в девять. Театральных представлений не было, если не считать изредка выходящих на экраны кинокартин. Город погружался в темноту; не стало потоков света, льющихся из окон кафе, огромных золотых арок на бульварах, изящных гирлянд фонарей, опоясывавших изгибы реки и мосты, белого сияния Елисейских полей. В половине десятого улицы совершенно пустели. Только длинные белые лучи пяти прожекторов плясали над крышами Парижа, обшаривая небо в предвидении давно ожидаемого нападения аэропланов, А под моим окном на темных улицах раздавалась мерная поступь солдат, снятых с каких‑то постов и направленных куда‑то, а куда, они и сами не знали.
Сегодня утром раздался барабанный бой, приглашая на представление Гиньоля. Мы заплатили два су и уселись позади восторженной, очарованной толпы очень маленьких ребятишек, смотревших, как папаша Гиньоль вступил в борьбу с дьяволом, а его сын перехитрил жандарма. У некоторых малышей па левом рукаве был креп, но они вовсю восторгались представлением. Солнечный, свет прорывался сквозь листву. Взглянув наверх через просвет в деревьях, мы увидели очень высоко в небе аэроплан, сверкающий в лучах солнца, как металлическая птица. Пока мы пробирались к воротам парка, с улицы донеслись рев труб и громкая барабанная дробь. Это проходил полк солдат. Все они были в пыли, многие прихрамывали, лица их были небриты и покрыты грязью – полк возвращался с фронта. Солдаты двигались медленно, но непреклонно, едва передвигая ноги, штыки их винтовок покачивались в такт их шагам. Я стоял на расстоянии тридцати футов от солдат, но тем не менее запах, исходивший от них, был ужасен. Это был тот же запах ночлежного дома на Бауэри[22]зимней ночью, когда жар печи начинает распаривать грязные, зараженные болезнями тела и кишащую насекомыми одежду. Гордо звенели трубы, а солдаты третьего линейного полка французской армии устало брели мерным шагом по улице между забитыми народом тротуарами. Никто не проронил ни слова. Все мы тупо, с любопытством глядели на этих необычно выглядевших людей, одетых в форму, сохранившую запах трущоб, овеянную славой, только что завоеванной на поле сражений. Они ничего общего не имели со спектаклями Гиньоля в Люксембургском саду…
|
Дымка тумана окутывала верхушку белой башни маяка в Кале, когда мы вышли из ресторана и отправились побродить после обеда по Рю Руайяль. Рю Руайяль – это Бродвей города Кале. Слышится лязг трамваев, двери магазинов и кино широко открыты, и мимо толпы, собравшейся возле склада на углу в ожидании лондонских газет, доставляемых вечерним судном из Фолкстона, прогуливается поток смеющихся, весело болтающих людей – жителей доброго города Кале: солдаты, матросы, рыбаки и их девушки. С конца пристани мы можем проследить собственными глазами за ослепительной полосой огромного прожектора, которая протянута прямо и неподвижно через весь пролив до места встречи где‑то посредине пролива с белым лучом английского прожектора из Дувра. И там, где они встречаются, из темноты появляется длинный серый английский военный корабль, идущий на север, и вновь исчезает во мраке.
На площади Армии при свете факелов какие‑то люди с криками и смехом разбирали палатки и прилавки еженедельного базара. Мы прошли вдоль погруженной в молчание улицы с булыжной мостовой, между рядов старинных серых домов и встретили двух подвыпивших матросов. Они проводили нас в Maison de Societe, где находилось ночное кафе с музыкой и девицами. Оно было заполнено матросами и несколькими солдатами. Все они на множество ладов и голосов пели «Марсельезу», прерывая свое пение криками «Да здравствует Франция!» Нас встретили по‑братски. Оказалось, что матросы принадлежат к командам трех подводных лодок, которые в пять часов утра должны выйти в Северное море сражаться с немцами. Солдаты, раненные и теперь выздоравливающие, должны были на следующий день присоединиться к своим полкам где‑то на огромной линии фронта на реке Эн.
К утру, много времени спустя после ухода матросов, мы сидели с тремя солдатами и двумя девушками и пиля шампанское во славу французского оружия. Мой друг социалист захотел выяснить, какие чувства действительно скрывались за пением «Марсельезы» и криками «Да здравствует Франция!» и что заставляло этих людей с такой радостью идти на смерть.
«Почему вы воюете?» – спросил он.
«Потому, что немцы напали на Францию».
«Но немцы тоже думают, что на них напали».
«Да, мне это известно, – сказал один, – в Кале было несколько немецких военнопленных. Все очень хорошие ребята».
«Так, может быть, на них действительно напали? Может быть, они правы?»
«Возможно», – сказал француз.
«Но если на них напали первыми, почему тогда вы сражаетесь?»
«Потому, – пояснил другой, – что на нас тоже напали».
«А также потому, – прибавил второй, – что мы призваны в армию, чтобы сражаться за родину».
Мой друг социалист пустился в длинные рассуждения о войне. Он сказал, что народ от войны ничего не получает, что во время войны совершенно прекращается развитие рабочего класса, что война приводит к истреблению самой лучшей части народа, что она задерживает развитие культуры и обрекает бедняков на нищету, из которой они так долго старались выбраться ценой напряженной борьбы. Все три солдата слушали все это с самым глубоким интересом.
«Верно, – сказали они, – война – ужасная вещь».
Седой мужчина, лет под сорок, с серьезным лицом, выдвинулся вперед и заметил:
«Мосье совершенно прав. Я воевал семь лет и видел, как вокруг меня падали мои товарищи. Мой лучший друг был убит под Шарлеруа, и, клянусь богом, я обязательно отомщу за него этим проклятым пруссакам. Вот подождите – только бы мне добраться до линии огня, – уж я‑то знаю, что такое война, – добавил он, горделиво потряхивая головой. – Шесть лет я служил в колониях. Посмотрите, вот фотография, на которой я снят среди туземных войск в Индокитае. Мы там создали прекрасную туземную армию, чтобы подавлять восстания».
Другой паренек, хрупкого сложения, с приятным лицом, сказал с горячностью:
«Да, я социалист».
«А, – заметил мой друг. – Наконец‑то мы кое‑что узнаем. Почему вы воюете?»
«Я воюю, – ответил он, словно повторяя затверженный урок, – для того, чтобы уничтожить прусский милитаризм и освободить рабочий класс».
«Но ведь прусский рабочий класс воюет за то, чтобы сокрушить русский деспотизм!»
«Да, это совершенно верно. Они мне это говорили».
«Но что вы‑то получите от уничтожения прусского милитаризма?»
«Мы добьемся свободы от прусского милитаризма…»
«После этой войны, – сказал третий, – никогда больше не будет войн».
«Никогда», – подтвердили в один голос другие двое.
«Давайте закажем еще бутылочку шампанского, – сказал солдат из Индокитая. – Завтра мы вернемся к нашим товарищам. На этот раз мы не дадим немцам пощады. Они убивали наших раненых, и мы отплатим им тем же…»
Я спросил женщин, что они думают о войне.
«Французы и англичане – благородные люди, – сказала одна из них. – Немцы все свиньи. Да здравствует Франция!»
«Но что вы извлечете полезного из этой войны, которой вы так рады?»
«Я? Ничего. Почему я должна выиграть от нее? Но и мне она на пользу. В Кале сейчас гораздо больше солдат и матросов, чем раньше».
Я до сих пор вспоминаю эту великолепную картину. Мой друг, поменявшись одеждой с французским солдатом, расхаживает по комнате, воинственно жестикулируя и твердя, что он, как ему кажется, мог бы стать великолепным солдатом. А после этого мы возвращались домой но безмолвным улицам Кале, распевая песни, пока патруль каких‑то весьма бдительных военных не напомнил, что Кале находится на военном положении и что война не терпит пения на улицах…
Через две недели после окончания жестокой битвы на Марне мы выехали в Эстернэ, чтобы осмотреть поле сражения.
Между Эстернэ и Сезанном разгорелись самые жестокие бои. Именно здесь армия фон Бюлова всем фронтом врезалась в правое крыло французских войск и, не переставая, сражалась в течение трех дней, продолжая арьергардные бои и тогда, когда вынуждена была отступить на север. В кафе «Эстернэ», где мы завтракали, было несколько французских офицеров. Французский комендант этого местечка проверил наши паспорта и любезно препроводил нас на место, где произошло сражение.
В самом «Эстернэ» в стене зияла огромная пробоина от снаряда. Она была уже заделана, и через какие‑нибудь две недели солнце и дождь сровняют это место свежей кладки, и никто не узнает, что сюда попал снаряд. Главный признак войны в Эстернэ состоял в том, что молоко и яйца было еще очень трудно достать. Кроме того, здесь было много мух – тысячи мух, которые слетелись сюда на трупный запах и исчезнут только после того, как наступят холода.
Мы пересекли железнодорожную линию и пошли вдоль дороги на Сезанн. Регулярно через каждые три фута с южной стороны дороги попадался маленький одиночный окоп. Засев в этих окопах, германские стрелки задерживали французскую пехоту под градом шрапнели, которой поливали их французы. Французская пехота прошла этот луг вдоль и поперек под прикрытием своей артиллерии и захватила окопы после штыкового боя. Сражение здесь было очень жестоким. В течение трех дней французские пушки сеяли смерть на этом скошенном лугу и в прилегающем к нему лесу.
Мы могли судить о действиях огня по конюшням и хозяйственным постройкам замка, расположенного на перекрестке дорог. Они были совершенно разрушены пушечным огнем. До сих пор тонкая струйка дыма и удушливый запах горелого мяса поднимались над ними.
Но по полю недавнего сражения уже шагал человек с плугом, покрикивая на своих быков. Многие воронки от снарядов оказались уже под коричневыми бороздами, и никто не мог бы их отыскать. Даже в долине, где французская пехота ожесточенно отстаивала свои позиции под ужасающим огнем и где лишь клочки сена и жестяные банки указывали то место, где еще недавно стояла армия, даже здесь уже появились молодые бледно‑лиловые крокусы, которые выделялись на фоне плодородной земли, как лампочки в полумраке.
Мы поднялись вдоль боковой дороги холма и подошли к Шатильону. По одну сторону дороги тянулись отягощенные плодами яблони, а по другую – буйно заросшие узкие лужайки, окаймлявшие опушку леса. Деревня эта во время сражения подвергалась ураганному огню. Это место немцы превратили в зону своей первой отчаянной обороны и при отступлении сожгли и разрушили деревню. Артиллерийский обстрел довершил дело. Прямо перед нами, напротив перекрестка, стояли мрачные полуразрушенные стены деревенского склада, кафе и гостиницы, а с обеих сторон открывался ужасный вид на дома без крыш, с обгоревшими переплетами зияющих окон и дверей. Только здания деревенской церкви и школы остались неповрежденными. По словам школьного учителя, это последнее здание уцелело благодаря тому, что на чердаке его укрылись три французских солдата. Они стреляли через щели в черепичной крыше и не подпустили немцев к дому. Мы представили себе весь ужас тех страшных дней: простые крестьяне, застигнутые всепожирающим огнем войны, погибали на улицах или бежали в ужасе без оглядки из своих домов, чтобы уже никогда не вернуться сюда. Школьный учитель сообщил нам, что все же через три дня после сражения все жители деревни вернулись и поселились у друзей в округе до тех пор, пока их дома не будут восстановлены. Даже самое полное и решительное разрушение и концентрированный огонь всей французской артиллерии не были в состоянии смести с лица земли одну эту маленькую деревушку.
В ясный золотой час после полудня мы шли, распевая, по дороге на Сезанн. Французский офицер предупредил нас, чтобы мы не углублялись в лес, так как солдаты разыскивают там немногих полумертвых от голода, несчастных немцев, скрывшихся после сражения. И действительно, мы услышали из глубины леса два винтовочных выстрела. Издали, с севера, доносился тревожный гул орудийной канонады. Там у Рейна усталые от бессонницы, измученные люди механически убивали друг друга. Мы постояли некоторое время, прислушиваясь к этим звукам и рассматривая расстилавшиеся желтые равнины Шампиньи, такие же, как во времена, когда здесь прошел Аттила со своими ордами гуннов более тысячи лет назад.
На поле виднелись длинные пятна желтой земли со следами негашеной извести по краям – сюда стаскивали за ноги мертвых и закапывали в землю, немцев и французов вместе. На одном длинном кургане был деревянный крест, увитый цветами, на нем надпись: «Здесь покоятся сорок три француза из 73‑го линейного полка».
1914 год.
Война в Колорадо
Херрингтон (юрисконсульт «Колорадо фьюэл энд айрон компани»):
– Я не знаю, что имелось в виду под термином «социальная свобода». Понимаете ли вы, мистер Уэлборн, что подразумевал под этим свидетель?
М‑р Уэлборн (президент «Колорадо фьюэл энд айрон компани»):
– Не понимаю.
(Из материалов следственной комиссии Конгресса Соединенных Штатов.)
Я прибыл в Тринидад примерно через десять дней после массовых убийств в Ладлоу. По главным улицам города расхаживали сотни рослых горняков с мужественными лицами, в праздничных одеждах, собираясь небольшими группами на перекрестках улиц. То и дело кто‑нибудь входил и выходил из здания стачечного комитета. Горняки спокойно и непринужденно прогуливались взад и вперед, переговариваясь через улицу на разных языках. Они напоминали толпу фермеров, собравшихся на сельскую ярмарку. Бросалось в глаза только отсутствие среди них женщин. После случившегося женщины в течение нескольких дней не выходили из подвалов…
День был ясный, солнечный. Магазины и кинотеатры открыты. По улицам двигались трамваи, автомобили, мелькали скотоводы верхом на лошадях. Полицейские стояли на перекрестках улиц, вертя в руках дубинки. Ничто не напоминало о том, что три ночи назад по улицам мчалась необузданная толпа вооруженных людей, готовых к отчаянной уличной борьбе с войсками милиции. На востоке возвышалась господствующая над городом огромная снежная вершина Фишерс пик. С севера и востока город окаймляли крутые скалистые предгорья, поросшие колючим кустарником.
В каньонах, прорезывающих всю эту местность, расположились отдельные угольные поселки, которые в настоящее время были захвачены вооруженными детективами, установившими здесь пулеметы и прожекторы.
В помещение стачечного комитета ворвался человек и сообщил: «Вниз по улице идут три солдата из охраны штрейкбрехеров. Возможно, что они идут сюда». Все сразу бросились к дверям. Я увидел, как на тротуарах прохожие остановились, словно замерли; все глаза обратились в одну сторону. Жизнь города вдруг словно оборвалась. В наступившей тишине топот копыт проскакавшей лошади прозвучал неестественно громко.
Три солдата милиции[23]быстро прошли по направлению к станции. Они шли по мостовой, не глядя по сторонам, громко и нервно перебрасываясь шутками; шли как сквозь строй между двух рядов толпившихся на тротуаре людей, в глазах которых горела ненависть. Стачечники молчали, никто даже ни разу не свистнул. Все только смотрели на солдат, замерев, как охотничья собака, делающая стойку, и, лишь только солдаты проходили, толпа инстинктивно, молча смыкалась позади них. Город словно затаил дыхание. Трамваи остановились, ничего не было слышно, кроме тяжелых шагов тысячи безмолвных рабочих и резких голосов солдат милиции. Затем подошел поезд, и солдаты вошли в вагон.
Мы вернулись назад. Город вновь ожил. В здании профсоюзов, где кормили женщин и детей, как раз окончились школьные занятия. Дети распевали одну из песенок стачечников:
В Колорадо идет борьба, чтобы освободить горняков
От пиратов, от денежных королей и от всех существующих
властей,
Они попирают твою и мою свободу.
Но право побеждает.
Славьте, ребята, славьте дело Союза,
Колорадского Союза горняков!
Слава, слава нашему Союзу,
Наше дело побеждает!
На школьной доске кто‑то написал: «Если благочестивый лицемер раздает в трущобах Нью‑Йорка милостыню во имя Христа, а в Колорадо расстреливает горняков, то где же здесь духовный прогресс? Если в Нью‑Йорке он ратует за освобождение белых рабов, а в другом месте создает благоприятные условия для торговли ими, получит ли он воздаяние на том свете?»
Я спросил, кто это написал, и мне сообщили, что слова эти написаны одним тринидадским доктором, не имеющим никакого отношения к союзу. Эта стачка особенно замечательна тем, что девять десятых дельцов и специалистов из районов горнозаводских поселков являются ее горячими сторонниками.
После событий в Ладлоу к борющимся забастовщикам присоединились с оружием в руках врачи, священники, шоферы, аптекари и фермеры. Их жены организовали Федеральный рабочий альянс даже среди тех женщин, чьи мужья не были членами профсоюза. Они стремились обеспечить участников стачки едой, одеждой и медикаментами. Обычно при подобных обстоятельствах такие люди образуют Лиги охраны закона и порядка. Они считают себя выше рабочих и думают, что их интересы совпадают с интересами предпринимателей, к тому же многих владельцев магазинов в Тринидаде стачка разорила. А тут одна очень почтенная маленькая женщина, жена священника, сказала мне: «Я не понимаю, зачем стачечники вообще заключили перемирие, не перестреляв предварительно всю охрану на шахтах и милицию и не взорвав динамитом шахты». Ее слова были очень знаменательны, так как этот слой людей отличается наибольшей ограниченностью и самодовольством.
В этой стачке нет ничего особо революционного. Стачечники – не социалисты, не анархисты и не синдикалисты. Они не собираются конфисковать шахты, уничтожать существующую систему наемного труда. Они не понимают, что такое производственная демократия. Хозяина – босса эти люди почитают как бога. Они скромны, терпеливы, их легко прибрать к рукам, но они впали в такую отчаянную нищету, что сами не знают, что им предпринять. В Америку они приехали, страстно желая того, что, казалось, обещала им статуя Свободы в нью‑йоркской гавани; приехали из стран, где закон считают почти священным. Они думали, что здесь законы справедливые, и от души желали подчиняться им. Первое, что они обнаружили, это то, что босс, которому они доверяли, самым бессовестным образом нарушает законы.
Профсоюз казался им главным залогом счастья, гарантией того, что они получат свободу распоряжаться своей жизнью. Деятели профсоюза убеждали их, что если они объединятся и будут стоять друг за друга, то смогут Заставить босса платить им заработную плату, достаточную для того, чтобы не умереть с голоду, и обеспечить им постоянную работу. В союзе они сразу встретили тысячи товарищей‑рабочих, не прекращающих борьбы и готовых им помочь. Это море человеческой симпатии было абсолютно неожиданным для колорадских стачечников. Один сказал мне: «Мы были в отчаянии, и вдруг на нас хлынул поток дружеских чувств со стороны наших братьев, которых мы раньше и не знали».
Значительная часть рабочих, принимавших участие в этой стачке, была привезена сюда в качестве штрейкбрехеров в 1903 году во время большой забастовки. В то время более 70 процентов горняков в Южном Колорадо говорили на английском языке: американцы, англичане, шотландцы и уэльсцы. Требования у них фактически были те же самые, что и теперь. До этого начиная с 1884 года каждые десять лет устраивались подобные стачки. Милиция и специально нанимаемая охрана шахт безжалостно убивали, арестовывали и высылали за пределы штата сотни горняков. За два года до стачки 1903 года шесть тысяч человек были занесены в черные списки и уволены с шахт. Это явилось нарушением государственных законов, так как все шесть тысяч были членами профсоюза.
Несмотря на закон о восьмичасовом рабочем дне, никто не работал менее десяти часов. А когда горняки подняли забастовку, генеральный адъютант Шерман Белл, командовавший милицией, приостановил действие права habeas corpus[24], заявив при этом: «К черту конституцию!» После подавления стачки десять тысяч человек оказались занесенными в черные списки, в то же время шахтовладельцы внимательно присматривались к тем, кто более терпеливо переносил гнет, и умышленно ввозили для работы в шахтах иностранцев. Они тщательно подбирали на каждой шахте людей, говорящих на разных языках, чтобы рабочим труднее было объединиться. В рабочих поселках за порядком следила военная охрана, имевшая права за любой проступок чинить на месте суд и расправу.
Для того чтобы разобраться в ходе стачки, надо изучить географию района Южного Колорадо. Из Денвера прямо на юг, на Тринидад, проходят две линии железной дороги. На восток простирается огромная равнина без всяких возвышенностей, которая продолжается и за границей Канзаса. На западе находятся предгорья Скалистых гор, тянущихся (грубо говоря) с севера на юг, а позади них возвышаются великолепные снежные вершины кряжа Сангре де Кристо. Большинство шахт разбросано в каньонах, между отрогами гор, а вокруг шахт расположены поселки феодального типа: дома для рабочих, магазины, рестораны, шахтные постройки, школы, почтовые отделения – все это расположено на земле частных лиц, повсюду укрепления и патрули, как в государстве, находящемся на военном положении.
Три огромные угольные компании: «Колорадо фьюэл энд айрон компани», «Рокки маунтен фьюэл компани» и «Виктор америкен фьюэл компани» – производят 68 процентов всего добываемого в штате каменного угля, а и рекламе указывают, что представляют 95 процентов всей добычи. Естественно, что они контролируют цены на рынке и курс акций всех остальных угольных компаний штата. Из этих трех компаний «Колорадо фьюэл энд айрон компани» добывает 40 процентов всего получаемого здесь угля, а м‑р Рокфеллер владеет 40 процентами акций этой компании. Таким образом, Рокфеллер полностью контролирует политику всей горнодобывающей промышленности в штате Колорадо. На суде он заявил, что безоговорочно доверял знаниям и способностям служащих «Колорадо фьюэл энд айрон компани». Он показал, что ничего не знал об условиях, в которых работали горняки, и все передоверил президенту Уэлборну и председателю правления Бауэру. Они же в свою очередь торжественно заявили, что тоже ничего не знали об условиях труда горняков и во всем полагались на своих подчиненных. Они даже не знали, сколько у м‑ра Рокфеллера акций. Тем не менее эти господа осмелились выступить в качестве свидетелей и заявить, что у горняков нет оснований для недовольства, что они живут, «как счастливая семья».
Немало велось разговоров о высоком заработке горняков, однако установлено, что в большинстве своем продавцы универсальных магазинов зарабатывают больше. Забойщик, то есть рабочий, который непосредственно добывает уголь, получает плату за тонну чистого угля, погруженного в вагонетки и выданного на‑гора. Пустая порода в счет не принимается. Шахтовладельцы составляют блестящие отчеты о горняках, зарабатывающих пять долларов в день. Но в среднем в Колорадо горняк работает на шахте 191 день в году, и средний заработок забойщика составляет 2,12 доллара в день. Во многих местах он еще ниже. Те, кто в «контакте» с компанией, получают высокую заработную плату. Но остальные, как известно, и за 8 дней не могут заработать на взрывчатку, которую оплачивают из своих денег. Каждый месяц они должны платить по доллару за визиты врача, а в некоторых местах – за лечение сломанной ноги или руки – еще на десять долларов больше. Обычно доктор посещает шахту раз в две недели или около этого, и поэтому, если он вам понадобится в другое время, вы должны будете заплатить за внеочередной визит.
Многие шахтерские поселки принадлежали компании, поэтому мэром города являлся управляющий шахты. Школьный совет состоял из служащих компании. Единственный магазин в городе – магазин компании. Все дома принадлежали компании и лишь сдавались ею в аренду горнякам. Налога на имущество не было, но все оно принадлежало компании шахтовладельцев…
По сообщению члена Государственной комиссии по труду, с 1901 по 1910 год число убитых в угольных шахтах Колорадо относилось к числу убитых во всех остальных штатах, вместе взятых, как 2:1, а если взять период с 1910 года до настоящего времени, то отношение составит 3⅓:1. Было установлено, что угольные компании не принимали мер по охране безопасности служащих, пока их не принудили к этому специальным законом, но и после этого они не выполняли предписаний государственного горного инспектора…
Следователь (ведущий дела о скоропостижной смерти) в округе Лас‑Анимас одновременно возглавляет похоронное бюро, к которому официально обращаются угольные компании. До недавних пор служащие по крайней мере двух угольных компаний владели акциями этого бюро. Состав присяжных этого бюро, назначаемых в случае крупных аварий, состоял из служащих компаний по назначению управляющих шахт. За пять лет, во время которых было особенно много несчастных случаев, только один раз вердикт следователя округа Лас‑Анимас возложил ответственность на компанию. Понятно, что для шахтовладельцев эти вердикты были особенно ценны, так как они избавляли их от опасности предъявления иска о возмещении убытков. В этом округе за десять лет не было возбуждено ни одного иска о возмещении убытков.
Все это является еще далеко не полной картиной того, как угольные компании подчиняют себе всю жизнь в округах Лас‑Анимас и Уэрфано. Окружные прокуроры, шерифы, члены комиссий округа и судьи – все фактически находятся на жалованье у «Колорадо фьюэл энд айрон компани». Даже для того, чтобы послать делегата на съезд, созываемый для выборов мирового судьи, нужно было созвониться по телефону с Денвером и испросить разрешения у Кэсса Херрингтона – политического директора «Колорадо фьюэл энд айрон компани»…
После стачки 1903 года профсоюз горняков был вытеснен из этой местности. В 1911 году он восстановил свое отделение в Тринидаде. После этого стали распространяться слухи о готовящейся стачке, и только с тех пор шахтовладельцы начали хоть частично подчиняться законам. Но злоупотребления не прекращались, и горняки поняли наконец, что для того, чтобы обеспечить постоянное выполнение законов их хозяевами, они должны вести переговоры с ними коллективно.