СКИТСКОЕ ПОКАЯНИЕ. 1961 ГОД




 

Событие, всколыхнувшее Макариху явлением Луки, дня три не сходило с языков. Одни, что помоложе, потешались, как бы потешались они на концерте заезжих артистов, другие откровенно жалели Луку Давыдыча и даже искать его пробовали, поскольку он исчез из деревни и больше не показывался, но были и те, что, несмотря на провал восшествия, считали Луку мучеником, страдальцем и божьим человеком.

И Анна, хорошо разглядев из толпы «святого» верижника, поймала себя на мысли, что восхищается им. Было в нем что‑то притягательное, страстное и вдохновляющее. Огнем горел единственный глаз, торчала из‑под рубахи изъязвленная цепью шея, выпирали ключицы на худой груди. Нет! Он не валял дурака, не играл, не изображал праведника, а, видимо, в тот момент чувствовал себя святым.

Играл странник Леонтий. Играл блестяще, вдохновенно, со вкусом. И не стой она близко от него — все приняла бы за чистую монету: и проповедь, и фанатизм. Но Анна специально лезла сквозь толпу к нему поближе и хорошо рассмотрела глаза Леонтия. Валяная шляпа, борода, черная косоворотка и движения рук — все соответствовало, но выдавали глаза: умные, цепкие, без какой‑либо тени сомнения.

И в том, что спектакль провалился, он не был виноват. Он все рассчитал, взвесил и предусмотрел, кроме одного: кто бы мог подумать, что под колодиной окажется вторая змея?

Спектакль провалился, однако это не утешало Анну. Ведь он был нужен кому‑то, этот спектакль, кому‑то потребовалось немедленно взбудоражить старообрядцев, упрекнуть их в безверии, призвать к святости и отрешению от мирской жизни. Кому‑то надо было, чтобы чужих, «мирских» людей, и на порог не пускали. Грязные слухи и сплетни, видимо, не помогали, и этот кто‑то пошел на открытую игру. А «мирских» людей, интересующихся жизнью старообрядцев, в Макарихе в тот момент было только двое — Анна и Зародов. Кому‑то они бельмом на глазу стояли.

Теперь этот кто‑то был известен — странник Леонтий. Но зачем ему это? Какой смысл выступать ему против них, настраивать старообрядцев?

Вопросы мучили, но спросить было не у кого. Марья Егоровна и приходящие к ней старушки твердили, будто Леонтий послан откуда‑то, чтобы узнать, сохранилась ли вера у здешних старообрядцев, и даже адрес указывали — с Алтая, из Беловодья. Там, дескать, есть крепкие общины, потайные монастыри, целые деревни, спрятанные от переписи и мирского глаза. Будто тамошние хранители веры хотят собрать раскольников со всей земли в одно место, чтобы возродить древлее благочестие.

Леонтий, рассказывали, появился в здешних местах год назад, а до этого скитался в Красноярском крае, от деревни к деревне ходил, от скита к заимке. И только добрые слова о нем слышно. Молодой, а побеседует со старушкой, помолится вместе с ней — и у той гора с плеч, горе‑беду вброд перейду.

«Может, и правда прислали с Алтая функционера, — размышляла Анна. — Он и пытается наладить тут жизнь по их меркам. А нас, поди, принял за атеистов‑пропагандистов, конкуренция».

Тут еще как назло куда‑то пропал Иван Зародов вместе с Петровичем. Сначала Анна решила, что они ушли на покос, и Марья Егоровна подтвердила: куда же еще? Мерина‑то во дворе у Петровича нет.

Прождав неделю, Анна с Марьей надумали сходить к мужикам, молока наквасили, малосольных огурцов взяли и баранью лытку — пускай хоть понюхают мясца работнички. Нагрузили котомки и отправились рано утром, чтобы по жаре не тащиться.

Луга почти сплошь были выкошены, уж и копны редко, но все же стояли, и только Марьина деляна да еще несколько покосов ярко зеленели пятнами травостоя. Даже и не притрагивался никто…

— Вот так мужики, — сказала Марья. — Давай, Анна, пообедаем да за литовками пойдем. Не то зарядит сеногной, все сено пропадет…

Сходили они в Макариху за косами, отбили кое‑как, поширкали брусками, и принялась Анна за работу, которую никогда не знала, но теперь считала частью науки археографии. Ходить пешком, колоть дрова, полоть грядки в огороде, слушать покаяние в грехах, смотреть на явление «святого» из лесной пустыни — все это было частью науки или даже всей наукой, потому что на долю чистой археографии почти ничего не оставалось. Книги были пересушены и снова убраны в сундук, но Анна теперь имела к ним доступ. Каждый вечер, с позволения Марьи Егоровны, она доставала оттуда заветное «Сказание о Мамаевом побоище», садилась за стол и начинала переписывать. Слово в слово, знак в знак. Марья глядела на нее с состраданием — эко девка мытарится! Испортит глаза при лампе! Глядела и печально помалкивала. Каждый раз Анна ждала, что хозяйка бесценной рукописи смилостивится, пожалеет ее и скажет: ладно, мол, не мучайся, возьми книгу, коли она такая интересная.

Самой же попросить не поворачивался язык. Марья следила за книгами ревниво и почти никогда не оставляла Анну одну во время работы.

— Ты смотри, закладочки‑то не трогай! — время от времени предупреждала она. — Пускай на месте лежат.

Это напоминало Анне студенческие времена, когда она приходила в читальный зал отдела и, как все его посетите ли, находилась под зорким оком Аронова.

Марья не предлагала, Анна не просила — и это был их молчаливый союз, который обеспечивал сосуществование. Какое‑то время он их устраивал, но его следовало обязательно нарушить, чтобы продвинуться вперед. Не переписывать же все книги, да и толку от этой переписки…

Надо было медленно и дипломатично начинать наступление, но переломного этого момента больше всего она и опасалась. Неожиданно пришла мысль: почему Гудошников не брал у старообрядцев книги? По крайней мере, в Макарихе? Он‑то с его опытом мог же взять? Его тут знают все, кроме официальных властей (видно, есть в этом смысл), помнят, и память о нем добрая. Но не брал же?! Что это? Принципиальные соображения по поводу, у кого должны храниться книги, о которых он писал, или тактический ход? Что, если он умышленно доводил отношения со старообрядцами до состояния «мирного союза», составлял списки книг и уходил, чтобы в любой момент потом вернуться, сделать решительный бросок вперед и взять их? Или же тем самым исподволь настраивал старообрядцев, чтобы они сами сдавали книги согласно его программе поиска и сбора рукописного и старопечатного литературного наследия?

Много загадок оставил Никита Страстный… А что, если он — была и такая мысль у Анны, — перешагнув «союз», не мог взять книг, потому что ему попросту их не давали? Одно дело, когда святую для старообрядца книгу смотришь и читаешь у него на глазах, не вынося из избы, и другое — когда этот старообрядец навечно расстается с ней. История каждой книги уходит в глухую старину, с нею связаны судьбы, жизни последователей протопопа Аввакума, их вынесли сюда, в Сибирь, как не выносили и не берегли, пожалуй, ничего, кроме детей и соли. Кто же из нынешних наследников огненного протопопа посмеет отдать книгу «в люди»?

Это был высокий порог, через который следовало перешагнуть, ибо нога уже занесена.

Начать щекотливый разговор Анна решила на покосе — место подходящее: воля, травы кругом, лес пошумливает, птицы поют. По их, лесных жителей, логике, на душе должны быть покой и благость. Но как не хватает здесь Зародова! Его бы сейчас заставили косить — он родом деревенский, умеет, — а они бы с Марьей сели в тенек да и поговорили. Но Марья, подгоняемая крестьянской заботой, косила прогон за прогоном, жадно пила воду из бидона, перевязывала потный платок и снова бралась за косу. Анна не косила — рубила траву, сшибала макушки и безнадежно отставала.

— Ничего, доченька, — успокаивала Марья. — День помучаешься, потом пойдет. У нас косить не учат. У нас с малолетства дают литовку и к траве подводят.

Но и от ласковых слов легче не было. Пот выедал глаза, палило солнце, вздувшаяся на большом пальце мозоль лопнула. Коса дребезжала по макушкам быльника, глухо втыкалась в землю, и в иное мгновение Анне хотелось убежать с лугов, как недавно убежал Лука Давыдыч из Макарихи.

В самый солнцепек Марья повесила косу на дерево:

— Кончай ручку, доченька, да иди в тенек. Пожалеть себя надо.

Но пока Анна заканчивала прогон и возвращалась назад, Марья уснула под дерево разбросав руки и прижавшись щекой к колючей стерне. Анна принесла охапку травы, подложила ей под голову, постелила себе и пристроилась рядом. Земля качнулась под ней, на несколько минут перед глазами возникли лезвие косы и бесшумно падающая трава, затем все исчезло в сладком, обволакивающем сне.

Проснулась она оттого, что рядом кто‑то сидел. Не открывая глаза, подумала и обрадовалась: Зародов! Явился беглец, «бурундук‑птичка»… Сидящий тяжело дышал, подкашливал от жажды и усталости. Солнце било в лицо: тень, пока она спала, переместилась. Открывать глаза было трудно, но и сквозь щелки век, сквозь солнечное пятно она сразу узнала сидящего — Леонтий!

Анна приподнялась, оглянулась на спящую Марью Егоровну.

— Не пугайся, красавица, и старушку не тревожь, — сказал Леонтий. — Аида к озеру, посидим на бережку, побеседуем. Около воды‑то не так жарко. А то солнце ишь как жжет! По всей земле нынче так… Газеты пишут, в Бангладеш все колодцы пересохли, жажда людей обуяла…

Анна нащупала под рукой брусок на деревянной рукоятке и, прежде чем встать, незаметно сунула его в голенище бродня. И, вставая, еще раз пожалела, что нет рядом в общем‑то хорошего парня Вани Зародова…

Исчезли Иван Зародов и старик Петрович при обстоятельствах для них самих неожиданных. Впрочем, они собирались исчезнуть, то есть пойти по брошенным таежным заимкам и зимовьям, где, по словам Петровича, уже лет пятнадцать‑двадцать валялись никому не принадлежащие книги. По одной, по две, а кое‑где и до десятка, но если даже и без десятков, то получалось совсем не плохо, если обойти все заимки, Иван даже прикинул такую ситуацию, что половина найденных книг окажется малоценной, по сути, бросовой, зато в другой половине что‑нибудь да будет. Этот вариант лучше, надежнее, считал Зародов, чем торчать в Макарихе, обхаживать старух и ждать у моря погоды. Он был не против старушек, к тому же любил стариков вообще, любил с ними разговаривать, работать и верил, что Анне когда‑нибудь удастся взять у них книги. Перед женщиной с таким азартом и напором вряд ли устоят кержачки. Да и сама‑то она чем‑то похожа на них… Но, устроившись жить у Петровича, в первый же день Иван нашел с ним общий язык и узнал о брошенных книгах на заимках. Это был козырь. Не то чтобы против методики поисков и сбора. Просто ему хотелось показать Анне, что приехал он сюда не дрова колоть и выполнять мелкие поручения и, что кроме ее методики, существуют другие способы, не менее надежные, но более простые. А то ведь Анна уперлась в одни двери, ломится и ничего вокруг больше не видит. Стань с ней разговаривать — велит молчать. Он же, пока Анна возится со старухами, уже добыл книгу. Не беда, что купил у вербованных, но вот она, старообрядческая рукопись восемнадцатого века, нравоучительный сборник, наверняка с дополнениями переписчика. Уже не с пустыми руками! Вот тебе и бурундук‑птичка…

А еще это был козырь в работе с директором музея Оловянишниковым. Тот пытался загнать его в этом году в деревни для скупки у населения прялок, самоваров, коробок — короче, дребедени, которой и так запасники завалены. Иван же, филолог, защищавший диплом по древнерусской литературе, едва узнав об археографической экспедиции, стал проситься в нее. Директор согласился послать в экспедицию Зародова, но с условием, что он привезет книг не менее чем на десять единиц хранения.

Зародов со стариком Петровичем собирались отправиться по заимкам, но собирались после покоса. Надо чем‑то мерина всю зиму кормить, да и Марьина корова не святым духом питается… Вышло непредвиденное.

Вскоре после возвращения Анны из Еганова Иван пришел хмурый.

— Чего так, паря, кручинишься? — спросил Петрович. — Я в твои лета соколом смотрел!

— Да, — отмахнулся Иван. — Моя… сестренка, пилит. Пришла злая и на меня…

— Они такие, — понимающе сказал Петрович, — Куда денесся? А давай, паря, истопим с тобой баню, а женщин не позовем? Попаримся и медовушки испробуем. Должно быть, поспела.

Баню истопили — в жаркую погоду долго ли? — попарились березовыми вениками с крапивой и уселись в предбаннике в чем мать родила пить медовуху. Сначала разговор будто завязался. Иван увидел багровый шрам на животе старика, спросил, откуда.

— С фронту, — махнул рукой Петрович. — Откуда еще.

— Ох ты, — сказал Иван. — Чем так?

— Осколком, — объяснил старик.

Медовуха сначала хорошо пошла, в голове просветлело, банный жар в теле поутих, но чуть вспомнил Иван разговор с Анной, и как противно на душе стало. Хоть и в самом деле собирайся и езжай по деревням прялки да самовары собирать, чтобы лето не пропало.

Петрович это заметил, налил еще по ковшу, по спине похлопал:

— Да брось ты, паря! Эка беда! Что ж мы с тобой, книг не найдем, что ли? На‑айдем! Ты меня послушай, я лучше про разведку тебе расскажу. Как мы немца живьем брать ходили…

Петрович, видно, позвал Ивана к себе от тоски: надоело сидеть одному, ни поговорить, ни рассказать, и вот теперь, наверстывая упущенное, старик рта не закрывал. А сначала показался таким нелюдимым, молчуном.

— А было так, паря… Меня как взяли на фронт, бороду‑то сняли. Пережиток, говорят… Какой пережиток, коли сама растет? Это мода всякая — пережиток… Хвачусь — нет бороды, и так, паря, тоскливо было. Пообтерся маленько в пехоте, пошел к ротному. А мне тогда уже первую медаль дали — «Отвагу»… Чуток заикнулся, ротный ни в какую! Я те дам, грит, бороду!. Я ж смекалистый. Пошел к комбату, и тот — хоть убейся. Нет, и все… Тут мне вторую «Отвагу» дают, из рук самого комполка…

— Петрович, ты ж хотел про разведку, — напомнил Иван. — А говоришь про бороду.

— Борода‑то с разведкой и связана, — не смутился Петрович. — Мне, значит, медаль, а я комполка — позволь бороду отпустить, из кержаков я, привык. Он: из кержаков? Значит, охотник, по лесам жил? Тоже смекалистый… Жил, говорю. Ну, тогда, паря, я тебя в разведку беру. Коли медведей добывал, немца живьем добудешь. А бороду, говорю, позволишь? А он: как первого «языка» приведешь — в награду позволю… И вот пошел я себе бороду зарабатывать. Ох, и помытарился я! Первого немца привел, все — живого, здорового, правда, ребра ему маленько помял, когда в окопе барахтались. К комполка — позволь бороду! Нет, говорит, ты мне не того привел. Этот, кроме своей бабы, ничего не знает. Ну, ночью я тихонько собрался и один пошел. Вот ходил, ходил возле ихних окопов, думаю, которого же брать? Их много, выбери попробуй. Ну, выбрал с погонами, офицера приволок. А брал я их так: высмотрю которого, скараулю, когда рядом никого, и прыг ему на шею! Веришь, от страху они в штаны напускали! Одно дело, когда его в охапку ловишь, другое, когда на шею верхом. Он, немец‑то, верно, думает, не человек это — зверь, и боится… Прижму его маленько в окопе и тащу. Ну, притащил я офицера. Комполка сначала заругался — кто разрешал ходить? Кто приказывал?.. Я говорю: мне бороду надо… Не позволил.

Петрович поднял ковш с медовухой, огладил усы, бороду и осушил единым духом.

— Во, паря, как! — сказал он то ли о ковше, то ли о строптивости комполка. — Потом он мне говорит: ты, кержак, к ордену за того офицера представлен. Я чуть не на колени перед ним: не надо ордена, дай бороду! Не дал… Ладно, тут большое начальство к нам нагрянуло, генерал. Опять им немец‑язык потребовался. Ну, пошли мы втроем, двух притянули — солдата и офицера. Когда офицера‑то я жучил в окопе, он меня за палец тяпнул. Притащили, сдали. Нас генерал к себе позвал. Тут же ордена достает и давай нам приворачивать. Я перед ним на колена — дай, грю, бороду! Позволь! Он так рассердился, потом узнал, что кержак, — отошел. Возьмем, говорит, город Минск — отпустишь. Ладно, Минск взяли, я уже два дня небритый хожу. Встречает меня новый комполка, старого‑то убили… Говорит — почто небритый? Я ему так и так… Побриться! Ничего не знаю! Крутенький… Опять за немцем посылает. Пошли мы с мужиками, скараулили одного. Темнота, он в окопе то ли сидит, то ли стоит — не видать. Голова в каске торчит, и все. Ну я на шею ему и прыгнул!

Старик, оживленный баней, медовухой и рассказом, вскочил, изобразил, как прыгал, и в страхе выкатил глаза.

— Веришь‑нет, он меня ка‑ак поднял! Сидел, оказывается, варнак! Так поднял, что я метра на два над землей очутился! Да обхватил мои ноги и ка‑ак побежит!.. Мужики мои не знают, что делать. Я сижу у него на шее и еду! Здоровый, бугай, прет и прет! Вижу — самого, как медведя, притащут. Тут я его маленько на придушальник взял. Он пыл‑то потерял, мягкий стал, как кисель. Ох, думаю, не кончился ли?.. Нет, живой, токо молчит. Приволокли к себе, а он, варнак, немтырем оказался, контуженный! Во как бывает, паря! А бороду так до госпиталя и не позволили. Когда мне брюхо зашили, я у тамошних спрашиваю — бороду можно? А они: можно, миленький, токо выживи. А то у меня кишок метра два вырезали, порченые оказались.

И, видя, что Ивану хоть и интересно, но не весело, Петрович, опрокинув еще один ковш, крякнул и молча начал одеваться.

— Собирайся! — распорядился он. — Поедем.

— Куда? — опешил Иван.

— Куда… За книгами! — Петровича уже покачивало.

Ивана долго уговаривать не пришлось. Собрались они, Петрович мерина заседлал, котомку с припасом привязал и взгромоздился в седло.

Старик на мерине, Иван пешком, держась за стремя, тронулись не спеша в путь, однако за ночь верст пятнадцать отмахали. Петрович протрезвел, понял, что погорячился, — из припаса один хлеб с луком, у Ивана одежонка неподходящая, — однако ни тот, ни другой и не подумали возвращаться.

На первой заимке, пустовавшей с войны, Петрович завалился спать, а Иван стал обследовать избу, чердак, подпол. В чулане отыскал великолепную, старинной работы, резную прялку, кокошник потрепанный, крысами и мышами посеченный, но тоже старинный. А книг словно тут и небывало.

— Вербованные пошарились, — сказал старик, проснувшись. — От деревни близко, да и лесосеки рядом… Поехали, тут недалеко еще одна заимка брошенная. Там зимой видел книги, лежат…

«Недалеко» оказалось километров за сорок, только на следующий день добрались. Иван устал, засыпал на ходу, но при виде заимки ожил. Петрович же вывалился из седла и захрапел на траве, даже под голову ничего не подложил.

— Я, паря, — сказал он перед тем, как заснуть, — после медовухи дней пять сплю‑у!..

— А змеи? — спросил Иван. — Змей не боишься?

— Тут змей нету, — уверенно заявил старик. — Змеи, они с людьми живут. А как люди уйдут — и змеи за ними…

Иван вошел в избу: пахло прелью, сухой глиной от разрушенной печи, сквозь прогнивший пол у стен пробивались желтые грибы. Маленькие, в два бревна, окошки на удивление были целы, хоть и составлены из осколков стекла. Уже на пороге Иван интуитивно ощутил, что здесь будет удача. Однако в избе он ничего не нашел и забрался на чердак.

Весь чердак был засыпан листами бумага, уже желтой и сероватой от дождей и солнца, проникавших сквозь дырявую крышу. Иван поднял лист — Псалтырь, отпечатанный в конце прошлого века, ничего особенного… Но кто же изорвал его? А изорвали умышленно: тут же валялись крышки Псалтыря с остатками листов. Кто‑то сидел и методично выдергивал листы. Наверняка и сюда вербованные добрались…

Иван аккуратно собрал растерзанную книгу, вложил листы в корки и спустился в избу. Стоило идти за столько километров, чтобы найти эту безделицу?.. Не отсюда ли тот вербованный принес рукописную книгу и продал Ивану за двадцать рублей? Хороший заработок, нечего сказать… И куда теперь? Еще сутки тащиться до следующей заимки? Эх, опоздал он с обследованием брошенного жилья в тайге! Варварам всегда везет, вперед успели, сволочи, что они раньше, когда готовили экспедицию, не продумали этот вариант? Нет же, помешались все на материалах Гудошникова, решили, что с ними книги сами придут. А вот уж пропала и еще одна возможность сбора! Навсегда пропала, навечно….

Он выглянул в оконце. Петрович уже встал с земли и, как‑то странно ступая, направлялся к мерину. То, что он увидел в следующую минуту, удивило и приковало к окошку.

Петрович не спеша подошел к мерину, погладил его по холке и вдруг полез ему под брюхо. Схватив его руками за передние ноги, старик уперся спиной в толстый, обвислый конский живот и, напрягшись, стал поднимать мерина. Тот, покорно опустив голову и вздрагивая кожей, обвис на Петровиче, как мешок с песком. Петрович поднял его раз, другой, третий — побагровел, как в бане, жилы вздулись на лбу, глаза кровью налились! «Что‑то с мерином стряслось!» — испугался Иван, однако, мерин, когда старик ставил его на землю, норовил ущипнуть травы и выглядел вполне здоровым. Иван не выдержал, выскочил на улицу.

— Петрович, ты что? Что с тобой?! Старик выбрался из‑под лошади, смущенно улыбнулся, покряхтел.

— Знаешь, паря, и сказать‑то грешно… После медовухи меня плоть мучает. Вот я ее так и смиряю… Иван, забыв о неудаче, расхохотался.

— Так ты бы женился, Петрович! К Марье вон бы и посватался!

Старик отер испарину на лбу, сказал решительно и. строго:

— Нельзя мне, паря, нельзя.

Иван смутился, почувствовал, что за живое задел старика, за что‑то тайное, хранимое от чужих глаз и ушей. Петрович с удовольствием рассказывал о довоенной жизни, о фронте, но дальше словно у него и жизни не было. И о детях никогда не поминал…

— Ну что, паря, взял книги‑то? Если взял — поехали, — сказал Петрович. — Тут недалеко еще одна изба есть…

— Нету книг, — отрезал Иван. — Обрывки только собрал.

— Ты плохо искал, паря, — врастяжку проговорил старик. — Аида, поглядим… Я зимой видал — лежат.

Вместе с Петровичем они еще раз заглянули в избу, старик с ходу прошел за печь, сунулся в темный угол — пусто…

— Здесь были! — удивленно сказал он. — Вот так, одна на одной, лежали, по‑моему, четыре… Я еще их пощупал, поглядел, пускай, думаю, лежат… Охотничаю я тут…

Он был настолько обескуражен, что Ивану показалось, вот‑вот заплачет — борода затряслась и глаза повлажнели.

— Выходит, обманул я тебя, паря… Во как..

— Вербованные, сволочи! — ругнулся Иван. — Сожгли, наверное! — Петрович молча покачал головой и побрел на улицу. Иван вышел за ним, присели на прогнившем крыльце.

— Во как, паря, — повторил он. — И хлеба‑то у нас боле нету… Да ничего, не пропадем, поди, а?

— Надо было хоть ружье взять, — пожалел Иван. — Тетерева летают.

— А ружье я сейчас принесу, — сказал старик. — Тут у меня припрятано… Раньше все оставлял в избе, а теперь не оставь… Тут как‑то мужик один приезжал, Никита — одноногий, обещал мне ружьишко привезти, чтоб малопулька была и дробовик…

— Никита Евсеич Гудошников, — объяснил Иван, оживляясь. — Знаю я такого…

— Знаешь? — обрадовался старик, — Чего же он не едет‑то? Сулился скоро, а нету. Ты поедешь в город, скажи ему, что Петрович ждет. Я его тоже хотел по избам повести, на мерина посадить да повести. Он‑то, Никита, шибко тоже книгами интересовался… Мы с ним, как с тобой, в баньке как‑то раз попарились, медовушки попили, и тут меня это, — он замялся, покраснел, — плоть взяла. Давит, и все. Ну, я меринка‑то поднял… А Никита! — старик засмеялся. — Говорит: то ль мне тоже сходить поднять?.. Во как, паря!

Старик помолчал.

— Может, вернемся? — спросил Иван, — Без толку по тайге шататься.

— Э, нет, — запротестовал Петрович. — В жизни людей не обманывал. Как вернемся, если не нашли? Пойдем дальше, искать будем. Найдем!

Он принес ружье, патроны, перетряс их возле уха, рассортировал и сложил в карманы. Потом заседлал мерина, подвел его к Ивану:

— Садись, паря. Раз я тебя обманул — мне и пешим идти.

— Нет‑нет, не сяду! — Иван замотал головой, — Я так… Я молодой. Ты садись.

— И я не сяду, — сказал старик.

Мерин облегченно вздохнул…

Следующая заимка стояла в таком глухом углу, что, по словам Петровича, и медведи‑то жить там боялись, скучно шибко. Шли до нее весь остаток дня, переночевали на берегу речушки и добрались только к вечеру. Всю дорогу старик отчего‑то был молчалив и печален. Шагал он скоро, иногда так, что ни мерин, ни Иван не поспевали. Мерин шел не на поводу, так, будто собака, следом тащился. По пути старик добыл глухаря, линяющего и не способного летать, и тут мерин показал свою охотничью прыть. Едва прогремел выстрел, он бросился к бьющемуся глухарю, схватил его за крыло и придавил к земле. Иван развеселился.

— Э, паря, он еще маленько поживет со мной и лаять научится, а может, по‑человечьи говорить, — отчего‑то печально сказал Петрович. — Мы же с ним месяцами в тайге вдвоем живем…

Недалеко от заимки мерин неожиданно взбунтовался. Вскинул вечно висящую голову, заржал, сверкая просветленными, синими глазами, и ударился в галоп. Он мчался по мелколесью, сминая деревца и прыгая через колодник, неожиданно резко останавливался, делая резкие скачки в сторону, и чуть не расшиб седло, угодив под наклоненную березу.

— Что это он? — изумился Иван. — Гнус, что ли, заел? Или медведя чует?

Старик усмехнулся невесело:

— Я и сам, паря, не знаю… Бывает с ним. А что — не говорит. Может, тоже плоть его мучает? Может, мужскую силу‑то в нем сгубили, когда выкладывали, а в душе осталось…

Он сел на колодину, поглядывая, как бесится мерин, и вздохнул.

— Отдохнем, паря, тут уж рядом заимка… Жил я тут, скоро после войны поселился, с Катериной своей да с меринком вот. Он тогда жеребчиком еще был…

…Отгулял свадьбу Петрович в Макарихе, отплясал с невестой, а вскоре заколотил свою избу, и отправились они с Катериной жить на заимку.

Женился Петрович поздно, в Макарихе считали, так холостым и проживет до смерти. Говорили, что порок в нем есть скрытый, будто кто‑то слышал, как он кричит по ночам и мечется. Он же пришел с фронта, гармонь немецкую привез и, как татарин стал, лба не перекрестит, к тому же взял и женился. Да не на своей деревенской, а на молдаванке из сосланных кулаков. Было Петровичу тогда за сорок, а жену он взял молодую. Катерине и тридцати не исполнилось. И жили бы, наверное, в деревне всю жизнь, и не понесло бы их на глухую заимку, да не всем в Макарихе жена Петровича ко двору пришлась. И отец, Мирон, как узнал, что дочь замуж за кержака собирается, за «кацапа», из дому прогнал. Месяца не прожили, Катерина жаловаться начала, что местные старухи при встрече плюнуть на нее норовят, ругаются: дескать, Петровича в грех ввергла, от веры отлучила, змея подколодная, Петрович, выпив медовухи, тех старух пристращал, пообещал языки самолично поотрубать и с тех пор стал с Катериной под ручку по деревне ходить. Старухи примолкли, однако повесит Катерина белье сушить, а его кто‑то грязью либо дегтем обрызгает.

Поселились они на заимке и года три жили дута в душу. Летом Петрович привезет на волокуше муки, соли, сахару и мануфактуры на одежду — тогда за пушнину все можно было получить, — и дальше живут. «Я ее как куколку одевал, — рассказывал Петрович. — Американского газу привез на платье. Как сшила она его да оделась — веришь — нет, токо тогда и понял, какую я красавицу взял. Мне сказывали, на цыганку она походит, черная. А я говорю: соболь‑то чем черней, тем дороже… Она мне велела бороду снять, так я снял и брился. Усы токо оставил… Два раза за жизнь без бороды ходил: на фронте и когда с ней жили. Возьму ее на руки — она ле‑егонькая была, тоненькая, ручки маленькие — и понесу по лесу. А там, где заимка, — березняки, бело кругом!..»

И родилась у них на заимке дочка, тоже Катерина. До чего же на мать похожа была — две капли воды. «Посажу я Катерин своих — одну на одну руку, другую — на другую. Они смеются, а я их ношу да кружу!..» Потом загрустила Катерина, печальная стала. Говорит, привыкла я в степи жить, среди садов, а тут все тайга, тайга, темно мне здесь. Яблочка хочется, винограду или вина хорошего, домашнего. Петрович стал звать ее в деревню жить — изба есть, огород, можно попробовать яблони посадить. Она же и в деревню не хочет, и на заимке не желает. Еще года три так прожили, совсем — тяжко стало Катерине. А дочке же — хоть бы что! Она других людей, кроме родителей, не видела, другого места, кроме тайги, не ведала. Бегает по березняку, цветочки собирает, — песни молдавские поет, венки плетет.

Стала проситься Катерина домой, в Молдавию, съездить погостить. Отца ее, Мирона, отпустили из ссылки, и он туда уехал, Петрович держать не стал: пускай съездит, душу отведет, винограду поест и успокоится. А заодно и с отцом помирится, чего сердиться, коль столько лет живут? Деревенские уже привыкли, ни зла, ни обиды не держат.

Посадил он Катерин своих на меринка и повез сначала в Макариху, потом в Останино, на пристань. Пароходы тогда не ходили, катеров в помине не было, ждали самоходную баржу, которая развозила продукты по таежным селам. А. весна, вода дурная, страшная, берег валится, валится…

— Может, и мне с вами? — забеспокоился Петрович. — Заодно и Молдавию посмотрю, и вам не скуплю будет?

— Что ты, а хозяйство как же? — не согласилась Катерина. — Корова, овцы, огород…

— Давай, пока ты ездишь, я в Макариху переберусь? — предложил он. — Там и огород посажу.

— Перебирайся, — согласилась она. — Хватит нам в лесу жить.

С тем и отпустил Петрович свое семейство. И только баржа отошла от берега, яр обвалился, да так, что Петрович едва отскочить успел. «Плохая примета, — подумал он. — Не к добру земля валится…»

Подумал и вдруг ясно и определенно понял, что не вернется сюда больше Катерина с дочерью, навсегда уезжает! А баржа уже середины достигла и понеслась вниз, влекомая полой водой. Лиц не рассмотреть, только машущие руки…

Закричал Петрович и побежал следом, по берегу.

— Катя‑а‑а! Ка‑те‑ри‑на‑а‑а!!!

С тем и отпустил Петрович свое семейство. И только баржа отошла от берега, яр обвалился, да так, что Петрович едва отскочить успел. «Плохая примета, — подумал он. — Не к добру земля валится…»

Подумал и вдруг ясно и определенно понял, что не вернется сюда больше Катерина с дочерью, навсегда уезжает! А баржа уже середины достигла и понеслась вниз, влекомая полой водой. Лиц не рассмотреть, только машущие руки…

Закричал Петрович и побежал следом, по берегу.

— Катя‑а‑а! Ка‑те‑ри‑на‑а‑а!!!

Бежал, падал, путался в тальниках и краснопрутнике — чаща кругом такая, что не продерешься. К тому же ручейки, овраги, залитые водой, и берег — валится, валится… Баржа все дальше, дальше уходит. Только настигнет Петрович ее, поравняется, а впереди — протока. Бросится он в воду, переплывет — баржа за поворотом скрылась…

Очнулся Петрович, огляделся: баржи нет уже на реке, ушла, и место кругом незнакомое.

Посидел он на берегу, послушал, как журчит весенняя вода, как обрушивается яр, подмытый в глубине, и подался назад. От одежды лохмотья остались, босой, лицо ободрано, пальцы кровоточат. Наконец узнал место: в пятнадцати верстах от Останина оказался…

Люди потом говорили, дескать, провела тебя молдаванка: пока в ссылке была — пристроилась к мужику, чтобы нужду не терпеть, а срок вышел и бросила. Зачем был ты ей, дремучий лесной.человек, когда она к другой жизни привыкла? Он не верил и ждал. Но прошел год, другой, третий…

Видно, яблочки молдавские слаще лесной жизни.

…На заимку Петровича они пришли на закате. Успокоившийся мерин оглядел мутным взглядом белоствольные березняки, покосившуюся избу, разрушенное подворье и знакомым путем отправился в стайку. Там он протиснулся в ворота и лег, по‑собачьи положив голову к передним ногам.

Петрович поднялся на крыльцо, дернул на себя дверь и остановился.

— Слушай, паря, а ты смеяться над книгами не будешь? — спросил он. — Я хоть и немоляка, но книги‑то жалко… Старики мои наказывали беречь, не выбрасывать и в плохие руки не давать.

— Петрович… — сиплым от усталости и волнения голосом протянул Иван, однако старик не дослушал. Перешагнул порог избы и остановился, привалившись плечом к косяку…

В отделе редких книг и рукописей публичной библиотеки Анне и в голову бы никогда не пришло, что культуру иногда нужно защищать, как и свободу, — с оружием в руках.

Эх, не зря Никита Страстный, говорят, ездил всюду с маузером! Вот бы и ей тоже маузер или, на худой случай, ружье какое‑нибудь.

Когда пришли на берег озера, Леонтий осмотрелся: Марья Егоровна была далеко, двое других покосников, сгребающих сено, едва виднелись сквозь осоку.

— Ишь, народу‑то на лугах — никого, — сказал Леонтий. — Вёдро, убирать бы надо, а они и не думают. Дождя ждут, что ли…

Он примостился на кочке, зачерпнул в шляпу воды, напился и, утирая усы, проговорил:

— Холодная водичка… Видно, озеро глубокое, с ключами. В таком нырять нельзя. Нырнешь — судорогой сведет, и все… Ты садись, красавица, садись. В ногах правды нет.

— Змей боюсь, — сказала Анна. — Некоторые змеи туг кусаются…

Он понял намек, сверкнул глазами и, выплеснув воду, натянул шляпу на голову.

— Что за нужда привела тебя, девонька, в края‑то наши? — не теряя самообладания, спросил Леонтий. — Что за интерес такой?

— Сено вот косим с Марьей Егоровной, — ответила Анна. — Чтоб коровку зимой кормить.

— Нанялась, что ли? — прищурился Леонтий.

— Нанялась.

— А расчет чем берешь? Деньгами или…

— Добрым словом.

— Откуда будешь, красавица такая?

— С кудыкиной горы. Из‑под пня осинового, из мышкиной норы.

Леонтий улыбнулся, огладил бороду и пошевелил плечами.

— Гляди‑ка, печет и печет! — озабоченно сказал он. — И у воды спасения нет.

«В Бангладеш все колодцы пересохли, — вспомнила Анна. — Людей жажда обуяла».

Произнесенная Леонтием последняя эта фраза сразу и накрепко связала его с егановским кержаком Власовым. Теперь Анну мучил вопрос: был ли Леонтий в Еганове после ее неудачного визита к Власову? Если был, то теперь он имеет полное представление об экспедиции. Если нет, то можно еще поморочить ему голову, ввести в заблуждение, а самой тем временем немедленно ехать в Era‑ново. Теперь сомнений не было: книги у Власова есть, только принадлежат они наверняка Леонтию! Ведь спрашивала‑то она о власовских книгах! А у Власова своих книг нет, и он не врал, рассказывал про свою мать и гармонь.

— А где мужик‑то твой? — вдруг спросил Леонтий. — Давно его не видать…

— Во‑он там, за кочкой сидит, — сказала Анна, указывая вдоль берега. — Взял ружье и сел. Говорит, может, утку подстрелю, к обеду, Ваня! — она помахала рукой. — Не убил еще?

Леонтий громко расхохотался и сбил шляпу на землю.

— Веселая ты, девка! Коли не было бы у тебя мужика — посватался бы.

— Это мой брат, не муж, — сказала Анна, — Так что присылайте сватов. Но я подумаю, пойти — не пойти…

— Не‑ет, — протянул Леонтии, — Мне больше по нраву скромные девки, деревенские. А ты, видно, городская, ученая, из какой‑нибудь академии…

«Все, — подумала Анна. — Он был у Власова. Только Власов знает, что я из академии…»

— Да мне и вера не позволяет на мирской девке жениться, — серьезно сказал Леонтий. — А вера наша крепкая, серьезная… Я вот побеседую с тобой, потом грех замаливать стану.

— Нас ведь никто не видит, — сказала Анна, — Никого же нет вокруг!

— А совесть‑то моя со мной, — улыбнулся он. — И Бог все видит…

Анна еще раз отметила: играет кержака он превосходно, однако только играет и выдает себя за другого человека. Кто же он на самом деле?

— Ладно, девонька, ты скажи мне, что тебе надо от кержаков? Может, я чем помогу? — неожиданно предложил Леонтий. — Слышал, ты книгами интересуешься, читаешь хорошо.

— Ничего мне от них не надо, — отмахнулась Анна. — Поживем в Макарихе с братом, отдохнем от городской суеты да уедем.

— А где же книги выучилась читать? — не отставал он. — В академии?

— В академии, — согласилась Анна.

— Так я тебе могу дать книг — сказал Леонтий. — У нас заповедь есть: дай жаждущему. А что не дать, коли охота к чтению есть. Я вот тоже книги люблю.

— Что вы, не нужно, — запротестовала она. — Вы их сами читайте. Мы же неверующие.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: