Ногами Яков Илларионович не топал, ни к чему это. И драть не стал. Сопливые были – пальцем не коснулся, а теперь поздно – вымахали с Ивана Великого.
Яков Илларионович подсел к книгочиям, чего-то незримое смахнул со стола, накрыл страницу ладонью.
– Та-ак, – вздохнул, – значит, пропадать надумали?
– Отчего, папаня? – удивился Митя.
– То есть как «отчего»?
Яков Илларионович, наморщив лоб, осуждающе пошлепал ладонью по книге.
– Дак это ж Некрасов, – встрял младший. – Мить, зачти.
– Цыц! – вскипел Яков Илларионович. – Я те зачту! Чтоб больше… – И швырком книгу. – Поняли?
– Нет, не поняли, – заупрямился Митя, хотя Нил и пихал его под столом ногою. – Мудрено понять, папаня.
Яков Илларионович уже поостыл, кротко высказался:
– Я вам добра желаю.
– Знаем, папаня, – согласился Митя, – да ведь и в книжках добро.
– Эх, не ведаете, что творите, – покачал головою отец. – Ну-ка, нам вот с матерью… – Он оглянулся на жену; та стирала, стоя к ним спиною, но по тому, как белье и вода все тише ходили в корыте, понятно было, что она прислушивается. – Да-а, – продолжал Яков Илларионович, – вот, сталоть, скажите нам с матерью: кто вы такие есть?
Сыновья скупо улыбнулись.
– Э, стой! – прихмурился отец. – Говори: кто вы такие есть?
– Мы есть дети своих родителей, – почтительно отвечал Нил.
– Хорошо, верно, – почти удовлетворился Яков Илларионович. – А еще кто? По сословию-то кто?
– Мастеровые, – догадался Митя.
– Во, во, – возликовал Яков Илларионович, – загвоздил в точку. Мастеровые. Отсюда что? Отсюда вот что: дело ваше мастеровое, а книжки эти, пропади они пропадом, дело студентское. Что и заключается, – победительно резюмировал Яков Илларионович.
Нилу не хотелось огорчать старика. «Ладно, пусть его, – думал Нил. – Мы с Митькой схоронимся». Но старший заершился. Дескать, не затем грамоту выучили, чтоб кабак от булочной отличать. Дескать, в книгах добро и разум черпаешь. Дескать… Тут мать распрямилась и таким это голосом, точно кочергу узлом вяжет: «Отец дело говорит, а вы поперек!» И у обоих братьев – головы в плечи.
|
От чтения, однако, не отпали. Тут у них, в доме, во втором этажике, Санька жила, девица еще, на суконной мануфактуре Бома работала; матери у нее давно не было, вдовый отец, дядя Федя, путевым сторожем на Смоленской служил, редко наезжал. У Саньки они и приловчились.
Скоро, впрочем, мать обнаружила, где сыновья сумерничают, и неожиданный укор выставила: «Что ж, олухи, девку-то хорошую позорите? Застрамят ее соседи».
А Мите с Нилом, ей-богу, ничего «такого» в голову не забредало. Явятся к Саньке (Сашей звать стали), она, усталая, прикорнет за своей занавесочкой в цветочках, посапывает, слушать приятно, а Нил с Митей листками шуршат. Не торопясь читают, со смыслом и памятливо. Студент (началам механики в ремесленном учил) занятными книжками ссужал Сизовых. «Надо, – говорил, – больше читать и больше думать». Сперва давал такие: «Пауки и мухи», «История одного крестьянина». Потом сказал: «Можно, господа, за Беляева приниматься». Какой такой Беляев? Оказывается – «Крестьяне на Руси». Для чего, зачем? «А для того, – отвечает, – что следует досконально штудировать крестьянский вопрос, ибо в России это вопрос вопросов».
После маминой укоризны оба вдруг и приметили, что Саша вправду «хорошая», да только не в одном, мамином, смысле, а и в другом, о котором вслух неловко говорить. Нил было надумал отстать, но Митька, ерш, на дыбы: «Э, предрассудки! Наши отец-мать понятия при крепостном праве получили».
|
Яков Илларионович, конечно, тоже знал, где ребята сумерничают. А разве свяжешь? Очень он за них тревожился. Ужинать сядут, Яков Илларионович ввернет, что от книжек этих, пропади они пропадом, все на свете беды, бунты, смута, прежде смирно жили – и ничего, кормились, да еще как, жирнее нонешнего, а теперь какие-то злодеи-социалисты обнаружились, бомбы в живых людей кидают, из револьвера палят, ни царя небесного для них, ни земного, все тьфу. И чего только полиция ушами хлопает? Он бы, Яков Илларионович, словил, загнал бы черт-те куда, хоть на остров Сахалин.
Митя с Нилом не спорили. Молчок. Пусть отец что хошь, а они ложками стук-стук. Но опять-таки Митька сорвался.
– Ругаешь социалистов всяко, а сам и в глаза ни одного…
– Не-е, я бы их, супостатов, порешил, – загрозился Яков Илларионович, который, что называется, и куренка в жизни не обидел.
– А вдруг, батя… Вдруг на поверку сын твой Митька как раз и есть социалист?
– Прикуси язык, дурень! – крикнула мать.
Социалистами сыновей своих Яков Илларионович не увидел. В ту осень, когда ребята в мастерские Смоленской железной дороги устроились (рукой подать, за вокзалом), занемог он жестокой горячкой. Загорелся как сушинка, в два дня и убрался. Мать не голосила. Инструмент, покинутый навсегда, в руки брала. Возьмет и смотрит, смотрит. Митя от нее ни на шаг: «Мам, а мам», – не слышит. Нил плакал.
|
Стали жить втроем. Митя и Нил до последнего пятака все матери отдавали. Хорошие получки у них были, потому что большие ремонты начались. Мать раньше, бывало, посмеется: «Вот уж, Яша, ребяты на ноги встанут – покатаемся как сыр в масле». Теперь она не то чтобы постирушки сократила, а еще дольше в господских домах пропадала. Они чуть не на коленках: «Не надо, мам! Чего нам не хватает? Христом-богом просим!» Она ладонью тронет их колкие уже щеки: «Мне так лучше».
Обоих Сизовых быстро аттестовали в мастерских: из тех, мол, которые «божьей милостью». Мастер, сам токарь и слесарь первой статьи, откровенно, не боясь, что молодые задерут нос, признавал: «Брательники эти паровоз из проволоки сладят».
В огромных мастерских Нилу с Митей все по душе пришлось. И сама их огромность, не то что закутки у «рашпилей», как прозывали мелких хозяйчиков; и машины «на чистом электрическом ходу»; и германской выделки инструмент. А работы не муторные, всякий раз как загадку отгадываешь.
Составилась у Сизовых «умственная» компания. Даже Лоскутов примкнул, человек серьезный, самостоятельный, повидавший белый свет. Он не только в Питере иль в Кронштадте токарничал, но и за кордоном, на Льежском оружейном… Этот вот Лоскутов и предложил однажды: «Хорошо бы, братцы, в обед не турусы на колесах, а газетку сухомятникам!» Кто жил далеко от мастерских, прозывался «сухомятником», потому что харчи брал в узелке. Сизовы хотя и не брали, домой в обед бегали, но поддакнули Лоскутову.
Газеткой не обошлось. Мало-помалу то Успенского Глеба, то про Гарибальди, но все цензурой дозволенное. А не дозволенное цензурой – вечером, для немногих. Теперь и дома можно было, Сашу не беспокоили.
Она сама обеспокоилась, пришла как-то.
– Можно? – спрашивает. – А то скучно.
Косынка на ней была новенькая, такой Сизовы раньше не видели, и ботинки новенькие, на каблучке и со шнуровочной. Улыбается скромненько. Хозяева еще и рта не открыли, как Гришка-красавчик, из медницкой, Гришка-кавалер выискался:
– Отчего же, коли скучно. Пожалте, пожалте.
И так это особенно на Сашу глянул, Нила с Митей на кривой объехал.
– Заходите, Саша, – промямлил Митя, вдруг обращаясь к ней на «вы».
Гришка, разлетевшись, табуреточку подал и даже будто пыль с нее смахнул, как половой. «Ишь, шельма», – неприязненно подумал Нил, а у Саши глаза смеются. Митя просительно скосился на Лоскутова, тот и завел:
– Сталоть так, господа, приезжаю я в Кронштадт, от Питера это неподалеку, городок на острове, кругом, значит, вода. Само собой, пароходы разные.
Пощуриваясь, ковыряя в ухе, Лоскутов нес околесицу. Саша вежливо слушала. Сидела она прямо, руки вытянула на коленях. Гришка постреливал в нее зенками, бровями поигрывал. Нил и Митя, изображая равнодушие, злились. Мастеровые покуривали, усмехались: «Горазд Лоскутов лапти плести».
Саше чудно было. И чего собрались? Водку не пьют, даже книжку не читают. Эка невидаль, приехал дядька в какой-то там… (Она позабыла, какой город.) Ну, в завод нанялся, куда ж еще?.. Гришкино внимание льстило Саше. Но вот если б заместо этого парня да Нил… Она догадывалась, что Нил сердится. «Позлись, позлись, – тешилась, – а то ходишь мимо».
Право, Гришка нахал: ишь, бровками дергает, Скобелев-победитель. А Санька-дуреха млеет. Своя-то она своя, но попробуй-ка читать при ней «Устав боевой дружины».
У Саши наконец скулы задрожали от подавленной зевоты. Гришка вызвался было проводить, да она ему: «Благодарствуйтс, мне рядышком», – и, округлым плечом дверь нажимая, перехватив взгляд Нила, вдруг и зарделась.
– Посиделки, – проворчал Лоскутов. – Время даром… В другой раз умнее будете.
Кому он выговаривал, Митрию ли с Нилом, Гришке ли, разлетевшемуся со своим «пожалте», не ясно было.
В следующую субботу прочли «Устав». Митя отрубил: «То, что нам нужно! Действовать!» Нил отмалчивался. У него свои соображения, да на людях неохота с братом перекоряться. «Устав» этот что? «Устав» требует полного признания программы партии «Народная воля». А Нил, по правде сказать, и про «Черный передел» подумывал, отрицающий террор. Эти ж вот дружины названы боевыми, и каждый, кто в них, обязан участвовать в терроре: кому заводского доносчика убрать, кому предателя-шпиона, чтоб в охранку не шастал, а кому и покрупнее дичь срезать, коли призовут. Но ведь и то в расчет взять – кто важнее императора? Ну одного убили, другой сел, и теперь уж порохом вовсе не пахнет.
Нил отмалчивался. Да в общем-то все смешались. Словно бы тяжестью их придавило. Не газетки «сухомятникам» пощелкивать, не книжки разбирать. Тут кровь, смерть, виселица, тут отчаянность во какая нужна. Работу забастовать – почему и нет, если прижмут? Но чтобы это с бомбой выскочить… Да-а-а, смешались мастеровые. Лоскутов тоже вроде смутился. Эх, не ко времени он, не подошло тесто, хоть и дрожжи есть.
– А я, братцы, – молвил Лоскутов, глядя в сторону, – я так, для ознакомления. – Он помолчал. – Чтоб знали вы: есть такие дружины. А лучше сказать – бывали, потому жандармерия, известно, гадов своих во все дыры запускает… Ну для ознакомления, значит, спешить-то нам ни к чему.
Митя Сизов загорячился, вспылил, совсем как мать. Лоскутов внушительно и намекающе пресек:
– Ты за всех не ответчик. Желябов, покойник, советовал: лучше меньше, да лучше.
Мастеровые разошлись. Митя напустился на брата. Нил отвечал, что хотел бы прежде определить суть несогласий «Народной воли» и «Черного передела». Дмитрий растопырил пальцы.
– Разные, видишь? Пальцы-то, говорю, разные, а на одной руке и одному человеку служат.
Нил показал сжатый кулак:
– Так-то способнее. Верно?
Но Дмитрий свое не отдавал.
– Возьми, Нилка, семью. Муж с женой не во всем сходятся, а живут вместе и вместе детей растят. А ты – «несогласия»! Чему удивляться! Вот если бы их не было, тогда бы да, тогда удивляйся. – Он тряхнул черными, с блеском, такими же, как у брата, волосами. – Я тебе скажу: противно будет жить, если все на одну резьбу. Если такое случится, род людской вымрет. Ей-богу, вымрет!
– Эва, хватил, – рассмеялся Нил. – Быть такого не может.
После неудачной попытки устроить боевую дружину Лоскутов, похоже, охладел к сизовской компании. А вскоре, ни с кем не простясь, исчез. Однако перед тем познакомил братьев Сизовых с человеком в рыжих вихрах и обильных конопушках. Сказал: Савелий Савельевич, нелегальный, беречь надо Савелия Савельевича. То был Златопольский, член Исполнительного комитета «Народной воли», о чем, разумеется, Сизовым знать не полагалось.
Савелий Савельевич не часто навещал Тверскую заставу. Наверное, не один сизовский кружок занимал его время. Но уж когда приходил, очень горячо, толково беседовал и о французской революции, и о борьбе за политические права, без которых не видать народу свободного существования, и об идеалах социализма. Беседовал однажды и о Парижской коммуне, всех увлек, а больше других, кажется, Нила. О делах же практических Златопольский, несмотря на тоскующие намеки Дмитрия, не заговаривал.
Практические дела, впрочем, сами набегали. И как-то так оборачивалось, что в застрельщиках ходили Сизовы.
Ученик был у них в мастерской, тихий, старательный, да на беду не потрафил чем-то мастеру, тот ему и скостил помесячную плату. Ни много ни мало – на пять целковых скостил! Мальчонка плакал, мастер пихнул его взашей, а тот к Сизову-старшему: «Дядя Мить, заступись!»
Мастер осерчал: «Не лезь, Сизов, твое дело сторона». – «Это, может, ваше дело сторона, господин мастер, – возражает Дмитрий, – а наше – артельное: вы ж знаете, парень и сестренку, и больную мать содержит…» Токари, слесари вокруг сгрудились. Мастер самолюбивый, ежели б один на один, а тут все смотрят, нельзя отступить, он и Митьку послал «вдоль по Питерской». Выдвинулся младший Сизов: «Нехорошо, господин мастер. Ведь сами понимаете, разве справедливо…» Мастер и этого обложил выше макушки. Нил крикнул: «А что, ребята, так и утремся?» Народ молчал, мастер ободрился: «Утрешься!»
В конторе брякали счеты. Конторщики уставились на Сизовых. «По какой надобности?» – «К начальству», – хмуро ответил Дмитрий.
Начальником мастерских Смоленской дороги был пожилой холеный инженер, пенсне у него сверкало, манжеты, запонки-камушки тоже сверкали.
Дмитрий, вольно заложив руки за спину, рассказал, что произошло. Инженер произнес наставление – кто есть такой господин мастер. Выходило, мастер прав.
– Да ведь какая ж это бережливость? – рассудительно отвечал Нил. – Железной дороге, господин начальник, выгоднее хороших работников выучивать, как этот мальчик. А голодом морить и невыгодно и позорно, не по-человечески.
– Гм! Экономия, выгода. Вот как? – Инженер снял пенсне, по лицу его мелькнула улыбчивая тень. – Гм! А вы, однако… Хорошо, я подумаю. Можете идти, улажу.
– Вот так-то оно разумнее, – похвалил Дмитрий.
– Н-да? – иронически отозвался начальник. – А кстати, ваши фамилии? Сизовы? А-а, как же, как же, – протянул инженер. – Наслышан. Ну-с, можете идти, желаю здравствовать.
Вечером, уже на улице, окликнул братьев конторский сторож:
– Эй, ребята, погоди-кась… Только это вы оттеда вышли, а к начальнику один из ваших, из слесарей. Как его, мать его… Куликов, что ли? Да из ваших, из слесарей.
– Куликов, – сказал Нил.
– Во, во, тараканом забег к нему: эти, грит, Сизовы первые у нас заводилы, не иначе, грит, сицилисты, господин начальник.
– Ну? – рванулся Дмитрий.
– Вот те и ну! А наш-то, Орест Палыч: мне, вскричал, наушников не надоть, ты, грит, беги еще и на меня доведи.
– Ох ты, – обрадовался Нил, – молодцом наш инженер.
– Ладно, – нахмурился Дмитрий, – тут другое: этого Куликова гнать, суку, вот что. Нынче – к начальнику, завтра – к жандарму.
– Известно… – утвердил сторож.
После рождества выдалось «практическое дело» крупнее. Расценки снизили, мастеровщина взбурлила: «Последнюю шкуру дерут!» И гурьбою к Сизовым: «Что же это такое, а?»
Инженер принял сухо:
– Правление в силу разных причин не может платить по-прежнему, вы, господа, как я заметил, понимаете… Ну-с, не может.
– А рабочие, Орест Павлович, – попытался объясниться Нил, – не могут в силу одной-единственной причины: нам, как и вам, есть надо.
– Не моя власть, – пожал плечами инженер.
– Да ведь и от нас кое-чего в зависимости, не так ли? – пригрозил Дмитрий.
– Это уж как угодно-с, – опять пожал плечами Орест Павлович. – Одного не забывайте: Россия не Англия.
– Не Англия, – бойко согласился младший Сизов. – Но может обернуться Ирландией.
Вроде бы комитет собрался у Сизовых. На другой день предъявили в контору письменное требование, Орест Павлович раскричался, потом утих. Помолчав, нервно пощипал бородку, сказал, что передаст требование в правление железной дороги. Но пока просит работать, потому что каждый пустой час приносит такие-то и такие-то убытки.
Единодушия в мастерских не было. Одни нехотя соглашались встать к работе, но большая часть уперлась на своем. Гришка-кавалер орал, что нечего ждать, хватит, надо-де контору крушить. Сизовы кричали, что нет смысла, этим, мол, не пособишь. Какое там!
Еще с ночи ударил крещенский мороз. Теперь, утром, все бледно курилось. На путях хрупко повизгивали колеса, пар из локомотивов бил как хлыст. Конторское красного кирпича здание обметало сединой.
Сторож воински, храбро раскинул руки: «Стой! Не пущу!» Его оттолкнули. Минуту спустя брызнули, как от взрыва, стекла. Послышались крики, стук, грохот, дребезг.
Контору громили недолго. И как-то тотчас иссякла ярость. Ребячески озираясь, утирая пот, ощущая бессмыслицу погрома, мастеровые торопливо вернулись к станкам, к верстакам и с какой-то виноватой жадностью, одержимо принялись за дело.
Сизовы из мастерской не выходили, они не громили контору, но тоже, как все, чувствовали что-то унизительное, беспомощное и тоже, как все, работали одержимо, точно наверстывая упущенное.
Вскоре явились жандармы. Кони, прядая ушами, пугливо косили на черные локомотивы, на вагоны, на весь этот чуждый им мир железа, пара, угля.
Велено было шабашить. Вошел офицер, капитан кажется. Высокий, гибкий, смотрел весело, все в.нем будто играло, в руке листок – список зачинщиков и смутьянов.
Глядя на офицера, Нил вдруг испытал оскорбительное чувство бессилия перед таким же, как и он, двуногим существом, разве лишь одетым в платье особого фасона. И еще сознание своей малости, своего ничтожества пред тем мертвенным и холодным, что слышалось в скрипучем слове «государство». Нил испугался. Его испуг был похож на детский: как в темноте или у кладбищенской ограды. Но притом Сизов сознавал, что трусит, собственно, не этого капитана, не этих жандармов, а вот того, безликого и скрипучего, которое стояло, как морок, за ними.
Капитан не торопясь, гурмански приступил к арестованию. Он будто еще повеселел, выкликая фамилии, означенные в «черном списке». И те, кого офицер называл, покорно, бледнея, с потерянной, кривой улыбочкой отходили в сторону.
– Сизовы, – все так же весело произнес капитан.
– Вот те раз: во чужом пиру похмелье… – высоко, чуть не сорвавшись, прозвенел Дмитрий.
Капитан взглядом полоснул его как клинком.
– Ладно, ужо похмелишься!
Арестованных набралось десятка три. «Бежим, как поведут», – шепнул Нил. Дмитрий засопел: «Не башиловские яблоки». (Мальчишками лазали по башиловским садам, что за Ямским полем, всякий раз счастливо уходили от сторожей с дробовиками.) «Сбегу, пра, сбегу», – шептал Нил, уже не страх чувствуя, но азарт. И громко обратился к капитану:
– Ваше благородь, дозволь оправиться.
Офицер поискал глазами просителя, осведомился:
– Обмарался?
– Около того, ваше благородь, – скорбно отвечал Нил, прижимая руки к животу.
Капитан усмехнулся.
– Сведи его, Ильин. – И уже вслед крикнул: – Да побыстрее там.
Сортир был просторный, как в казармах.
– Ты, парень, мигом, – буркнул жандарм, не переступая порога и крутя носом.
– Мигом, дядя, только вот запором маюсь.
– Меньше жрать надоть, – выставил диагноз жандарм, недовольный дурацким своим постом у заводского ретирадного места.
Сизов уединился. В разбитом окне розовел и клубился полуденный мороз. Нил примерился к оконному проему. Нахлобучил шапку. «И-эх, спаси и помилуй!»
Зайцем стреканул он за груды ржавого железа, на цыпочках, как пританцовывая, скользнул меж дымивших холмов шлака, выскочил позади пакгаузов на запасные порыжелые пути и припустил во все лопатки. Он несся в сторону Ваганькова, хватая грудью студеный воздух, перепрыгивая стрелки, мотки проволоки, шпалы, поленницы.
За старшего Сизова взялся плотный господинчик, брюхастенький, русый, с выпуклыми глазами бутылочного стекла.
Дмитрием Сизовым занялась не мелкая охранная сошка, а сам Скандраков, Александр Спиридонович Скандраков, начальник московского секретно-розыскного отделения. Приятель и сослуживец Судейкина, он не без основания считался alter ego2 главного инспектора государственной полиции.
Дмитрия Сизова отделили от прочих. Не потому, что он не участвовал в погроме конторы. Нет, г-н Скандраков отделял овец от козлищ. В этом Сизове он угадывал запевалу.
Как и Георгий Порфирьевич, Скандраков принадлежал к розыскным деятелям новой формации. Ему претило показное жандармское рвение, ничего не значило число уловленных. Во сто крат была для него важнее паутинная осведомительская сеть, а не дуроломное изъятие недозревших преступников.
– Прошу садиться.
Скандраков помещался далеко от Дмитрия, на другом конце узкой длинной комнаты. «Боится, сволочь», – подумал Сизов, вглядываясь в брюхастенького.
И тот, казалось, тоже не без интереса всматривался в Сизова. Потом заговорил. Неторопливо и очень уверенно, будто наперед все зная. Тоном строгим говорил, но не угрожающим. Глаза грозили, голос нет.
Противоречивость эта раздражала Дмитрия, он, однако, вспомнил, что Златопольский рассказывал о поведении революционеров в застенках, и решил блюсти вежливость, собственное достоинство, а главное – «не давать фарисею ни зацепочки». Но это-то последнее и оказалось самым трудным.
На утверждение Скандракова, что он, Сизов, давно уже «в революции», Дмитрий возразил:
– Какая там «революция»? Я в мастерской с шести до шести, а то и на весь вечер останусь. Книжку почитать и то времени нет.
– Тэк-с, на книжку времени нету? Да они небось трудные, а? – Скандраков проницательно улыбнулся. – Политическая экономия, да? Миртова «Исторические письма»? – И наклонился доверительно: – А кто советует такое читать? Ведь есть благодетель – советует? И номерок «Народной воли» принесет, не так ли? Ну-с, какие ж мы книжки читаем?
– А какие подвернутся.
– А где ж берем?
– Покупаю.
– И «Народную волю» покупаем? Вы же народоволец, а?
– Я про таких не слыхал.
– Да? Простачком будем прикидываться? Я не я? А ведь как бы не пожалеть: мышеловочка хлоп – и пожалеете. Вы, Дмитрий, в расцвете, руки золотые. Ну зачем это вам, к чему? Все впереди, ан вдруг и мышеловочка. К чему этакое?
«Сволочь, – накалился Сизов, – пожалел волк кобылу».
– В толк не возьму, чего держите? – спросил он, глядя на Скандракова с плохо скрытой ненавистью. – Контору не громил, всякий подтвердит, а меня вторую неделю ни за что ни про что. Работать надо, матери помогать, я, может, уж сороковку потерял.
– Очень понимаю, – живо откликнулся чиновник. – У меня, Дмитрий, тоже мать-старушка, как не понять. Примерный сын, похвально. А мы вам, Дмитрий Яковлевич, за все и заплатим. Что? Ой, господи, как же вы так превратно поняли? Деньгами заплатим. Что-с? Привыкли работать и за работу получать? Опять же похвально. А как иначе? Без труда не вытащишь и рыбку из пруда. Конечно, за работу. Мы работу дадим. Мы здесь тоже в социализме малость смыслим, да, да, не думайте, пожалуйста. Вот хоть меня взять. Не улыбайтесь, не улыбайтесь. Я, ежели хотите знать, социалист. Но государственный! Да-с, государственный социалист. Коли изволите, социал-монархист. В социализме есть зерно истины. Капиталисты, согласен, обиралы, наживалы, захребетники. Но только твердая власть может защитить бедных, заставить богатых поделиться с бедными. А нам мешают, не дают, к жестокости понуждают. А куда, к чему зовут вас народовольцы? «Воля», хе-хе-хе… Да они к власти рвутся, сами для себя, вот что, Дмитрий Яковлевич. Вы хоть и народоволец, да они и вас вокруг пальца обводят, а мы вам, ей-богу, поможем.
Сизова поташнивало. Встать бы да и хрясть эту сволочь по соплям, встать да и припечатать, чтоб дух вон. Но Сизов не взорвался. Повторял:
– Другой работы не возьму, я свою люблю. И денег не возьму. Отпустите вы меня, не наигрались, что ли?
– Какая игра? Какая игра, господин Сизов? – приобиделся Скандраков и короткими ножками посучил. – Кто же это играет? Я с вами играю? – И выдохнул с чувством: – Эх, Дмитрий, Дмитрий!
– Знаю, как вы играете, – бухнул Сизов.
– Знаете? Откуда же? Кто рассказывал? Ведь не с неба ж, а? Ну кто? Кто?
– Насильничаете, – озлобился Дмитрий, сознавая, что не следует так отвечать, но уже почти не владея собою.
Теперь Скандраков и вправду обиделся. Новатор в секретной полиции, он не считал себя инквизитором, понимая насилие в прямом, физическом смысле. Замечание Сизова задело его.
– У вас к нам нехорошее отношение, – молвил Скандраков со строгой укоризною. – Мы отечество от хулы и хаоса бережем, а вы… «насильничаете»! Ну кто это вам внушил? Откуда вы это взяли? Я вам открою: раньше, в прежние-то времена, бывало, хотя и тут много напраслины возводят. Но теперь! Э нет, Сизов, вы это запомните: никаких насилий. Вы вот лучше скажите-ка, кто вам внушил такое?
– Ничего не скажу, оставьте меня.
Скандраков молча рылся в бумагах. Потом устало вздохнул.
– Н-да-с, характерец у тебя, Сизов, не леденец. А братец единокровный, тот, знаешь ли, покладистее.
Дмитрий не понял. Только будто гром отдаленно прогремел.
– Помоложе годами, – продолжал Скандраков, твердо уставляя в Дмитрия бутылочные глаза, – помоложе, но, знаешь ли… – Он приложил палец ко лбу. – Себе на уме молодой человек-с.
Сизова как на ухабе подбросило.
– Врешь, сволочь!
Бдительный палец Скандракова мог бы и не нажимать пуговку электрического звонка: верзила-гайдук был уж в кабинете.
– Ничего, ничего, – повторял Скандраков, адресуясь не то к верзиле, не то к себе самому, а может, и к Сизову. – Ничего, бывает. – Он щелкнул серебряным портсигаром. Удивительно, как портсигары вовремя приходят на помощь чиновникам политической полиции. – Садись, садись, Сизов. Куришь?
Дмитрий кивнул. Ему было так скверно, что он и не подумал, следует ли тому, кто «в революции», одолжаться табаком у врага. Гайдук подал папиросу, поднес спичку. Дмитрий затянулся, голова у него пошла кругом, точь-в-точь как в мальчишестве, когда он впервые прилепил самокрутку на мокрую губу. Скандраков поплыл, по столу заходили враскачку медные высокие подсвечники, Дмитрию казались они циркулями, какие были в чертежной при мастерских.
Скандраков опять заговорил. Он не называл имени Нила, он как бы в пространство рассуждал о тех, что «хоть и помоложе, но…». И Дмитрий уже не вскакивал, не кричал, а сидел пригнувшись, зажимая в кулаке папиросу, и, коротко, быстро затягиваясь, слушал Скандракова:
– …выпустим, конечно, зачем держать, но я не вправе скрыть некоторые обстоятельства: станут часто сюда приглашать, вам, батенька, от этого не уйти, ну и, натурально, заподозрят товарищи ваши, то-се, шепотком, а потом, смотришь, и нож найдется, как уже случалось не раз. А скрыться… – Он ладошками в стороны махнул, как ангелочек крылышками. – Скрыться, не обессудьте, не придется. Вы вот не цените моей доверенности, а я вам прямо говорю: филеров приставлю-с. И, ей-богу, зря упрямитесь.
Освободили на масленицу. Сизов, щетинистый, вшивый, вышел из арестантского дома в гукающую теплую метелицу. Он чуть было не угодил под бубенчатого троечника, бабьи румяные лица вспыхнули, из трактира пахнуло блинным духом, и Дмитрию вдруг захотелось плакать, напиться и плакать, обминая пальцами чьи-то обнаженные круглые плечи.
Сани летели плавно, как сама государыня-метелица, Дмитрий слышал женский смех. Наверное, и мужчины смеялись, он слышал только женщин. А сани мчали к Новодевичьему монастырю, туда, где гуляет широкая масленица, где балаганы, горки и снежный дым над Москвой-рекой, до самых Воробьевых гор. И по Тверской бежали санки, легко оставляя позади унылую конку, к Петровскому замку летели, на большой круг в роще, где тоже гуляли.
Уже болезненной синевою подрагивали керосиновые фонари, уже освещались окна, в них шатались тени, а метелица все гукала, ходила плавно, как и положено на Москве в масленую неделю.
Мама поднялась, у Саши ладони метнулись к щекам. Мама не кинулась, не обняла, брови у нес затрепетали, еще черные красивые брови, такие же, как у сыновей, мама не кинулась, не обняла, а перекрестила дрожью пальцев и молча поклонилась низко.
– Здравствуй, мам.
Она заплакала.
– Нил дома?
Он же видел, что брата нет. Он спросил машинально, про Нила подумав мельком. Молчаливый мамин поклон сразил его, ему нужно было услышать ее голос, вот он и спросил про Нила. Но она не отвечала, она плакала. Дмитрий взглянул на Сашу. Саша медленно отняла ладони от щек и опустила глаза, и Дмитрий опять подумал про брата, но уже не машинально, не мельком, а с отчетливой, пронзительной тревогой.
У Никитишны, в «гранд-отеле», чуть не исподнее пропивали: потому как масленица и без «монаха» обойтись нет возможности.
«Гранд-отелем» именовал эти смрадные подвалы сосед Нила, бывший акцизный чиновник, насмерть отравленный зеленым змием. А «монахом» прозывался штоф оглушительной водки, и разминуться с ней, да еще на масленую, действительно никаких способов не обнаруживалось.
По случаю праздников хозяйка оделила братию полудюжиной сальных свечей, и теперь в гостиной или в зале, то есть в одном из самых обширных подвалов, относительно сухом и теплом, стабунилась вся золотая рота. Благодушно присутствовал и городовой, тоже здешний обитатель, с очень звучной фамилией – Сенатский.
И сама Никитишна, ворчунья и скупердяйка, но приглядеться, не такая уж и ведьма, завернула к постояльцам, и рюмочку восприняла, и угощением не побрезговала.
Угощение было копеечное – рыба вареная. Зато бутылки – початые и еще не початые – составляли главную часть пиршества, как пожарный обоз во время смотров у Китайской стены.