«Говори, где ценности спрятаны?!»
«Нету никаких ценностей…»
«Эх, урождённая Бай, ну и упрямая ты, оказывается. Похоже, пока мы не покажем ей, что почём, она не расколется». По голосу вроде Хун Тайюэ, а вроде и не он. На какой‑то миг стало тихо, а потом Бай взвыла, да так, что у меня волосы дыбом встали. Что они с ней делают, отчего женщина может издать такой жуткий звук?
«Скажешь, нет? А то ещё схлопочешь!»
«Скажу… Скажу…»
С души словно камень свалился. Давай, скажи, двум смертям не бывать, одной не миновать. Лучше умру, чем она будет страдать из‑за меня.
«Ну и где же они, говори!»
«Спрятаны… То ли в храме бога Земли на востоке деревни, то ли в храме Гуань‑ди на севере, то ли в Лотосовой заводи, то ли в коровьем брюхе… Я правда не знаю, их правда нет, этих ценностей. Мы ещё в первую земельную реформу отдали всё, что было!»
«Ну и наглая ты, Бай, ещё шутки шутить смеешь с нами!»
«Отпустите меня, я правда ничего не знаю…»
«А ну вытащить её на улицу!»
Этот приказ донёсся из усадьбы, а отдавший его, наверное, сидел в глубоком кресле красного дерева со спинкой, в котором обычно сиживал я. Рядом с креслом стоял стол «восьми небожителей»,[66]на котором я держал письменные принадлежности – «четыре драгоценности рабочего кабинета»,[67]позади на стене висел свиток с пожеланием долголетия. А в простенке под этим свитком были спрятаны сорок серебряных слитков по пятьдесят лянов, двадцать золотых слитков по одному ляну и все украшения урождённой Бай. Я видел, как её выволокли двое ополченцев. Всклокоченные волосы, разодранная одежда, мокрая с головы до ног, по стекающим каплям не понять – пот это или кровь. Когда я, Симэнь Нао, увидел жену в таком виде, все упования разлетелись в прах. Ах, Бай, стиснув зубы, ты проявила преданность высшей пробы. Имея такую супругу, я, почитай, не зря пожил на белом свете. Следом вышли двое ополченцев с винтовками, и я вдруг понял, что её ведут на расстрел. Руки у меня были связаны за спиной, в позиции «Су Циня, несущего меч»,[68]поэтому ничего не оставалось, как только разбить головой оконную раму и крикнуть: «Не убивайте её!»
|
«Слушай ты, ублюдок, мастер стучать в бычий мосол, – сказал я Хун Тайюэ, – подлая тварь, но мне, так ты одного волоска из моей мотни не стоишь. Но мне не повезло, попал в лапы к вам, шайке голодранцев. Против воли неба не пойдёшь, ваша взяла, презренный внук,[69]я перед вами».
«Вот и славно, что ты до такой степени всё понимаешь, – усмехнулся Хун Тайюэ. – Я, Хун Тайюэ, и вправду подлая тварь, если бы не компартия, боюсь, так бы до смерти и колотил в бычий мосол. Но судьба отвернулась от тебя, нынче на нашей, бедняцкой улице праздник, теперь мы сверху. Сводя с вами счёты, мы, по сути, возвращаем своё, что принадлежит нам. Как я говорил уже не раз, правда в том, что не ты, Симэнь Нао, кормил батраков и арендаторов, а они кормили тебя и всю твою семью. То, что вы скрыли драгоценности, – преступление, которому нет прощения, но, если они будут выданы в полной мере, мы можем смягчить приговор».
«Укрывал ценности я один, – сказал я. – Женщинам ничего об этом не известно. Я ведь знаю: они народ ненадёжный, хлопнешь по столу, выпучишь глаза – тут же все секреты и выложат. Все ценности могу выдать лишь я, их столько, что остолбенеете, целую пушку купить можно. Но вы должны гарантировать, что отпустите урождённую Бай и не будете чинить трудностей Инчунь и Цюсян, они ничего не знали».
|
«Об этом не беспокойся, – заявил Хун, – у нас всё в соответствии с политическими установками делается».
«Хорошо, тогда развяжите меня».
Ополченцы с недоверием глянули на меня, потом на Хун Тайюэ.
«Опасаются, что ты во все тяжкие пуститься можешь, как говорится, „расколотишь горшок, раз он треснул“, – хмыкнул тот. – Загнанный зверь, он огрызается».
Я усмехнулся. Хун Тайюэ собственноручно развязал верёвки и предложил сигарету. Я взял её негнущимися пальцами и уселся в своё кресло с бесконечной печалью в душе. Потом поднял руку, содрал со стены свиток и предложил ополченцам прикладами вскрыть углубление.
При виде ценностей все уставились на них, разинув рот, и по взглядам стало понятно, что творится у них на душе. Не было ни одного, кто не загорелся желанием присвоить эти сокровища; вполне возможно, даже мечтали: вот бы мне этот дом выделили, и я случайно наткнулся бы на место, где всё это было спрятано…
Пока все зачарованно пялились на ценности, я сунул руку под кресло, вытащил спрятанный там револьвер и выстрелил по зеленоватым плиткам пола. Пуля рикошетом вошла в стену. Ополченцы один за другим попадали, один Хун Тайюэ остался стоять: с характером, ублюдок. «Послушай, Хун Тайюэ, – сказал я, – целься я сейчас тебе в голову, ты уже валялся бы как дохлый пёс. Но я не целился ни в тебя и ни в кого другого, потому что зла на вас не держу. Не приди вы воевать со мной, пришли бы другие. Время сейчас такое, злое для всех имущих, вот я и не тронул и волоска с твоей головы».
|
«Это ты очень правильно сказал, – одобрил Хун Тайюэ, – главное понимаешь, в обстановке разбираешься. Я лично тебя очень уважаю, даже рюмочку‑другую с тобой пропустил бы, побратался. Но я – часть революционных масс, ты для меня заклятый враг, и я должен тебя уничтожить. Это ненависть не личная, классовая. Как представитель класса, который вот‑вот будет уничтожен, можешь убить меня, и я стану мучеником, павшим за дело революционного класса; но вслед за этим наша власть расстреляет тебя, и ты станешь мучеником своего контрреволюционного класса помещиков».
Я рассмеялся, звонко и раскатисто. Хохотал так, что слёзы выступили. А потом сказал:
«Хун Тайюэ, мать у меня буддистка, и, выполняя сыновний долг перед ней, я в жизни не убил ни одну живую тварь. Она говорила, что, если после её смерти я лишу кого‑то жизни, ей придётся мучаться в преисподней. Так что, если хочешь стать мучеником, поищи для этого кого‑нибудь другого. А я пожил довольно и хочу умереть. Но со всеми этими классами, о которых ты говорил, это никак не связано. Богатство я накопил благодаря уму, усердию и удачливости и ни к какому классу никогда присоединяться не думал. И мучеником умирать не собираюсь. Я лишь чувствую, что такая жизнь меня не устроит, многого я не понимаю, душа от этого не на месте, так что лучше уйти из жизни». Я приставил револьвер к виску и добавил: «В хлеву ещё зарыт кувшин, а в нём тысяча даянов. Уж извините, прежде, чем доберётесь до него, придётся покопаться в навозе, – лишь провоняв с головы до ног, увидите эти монеты».
«Ничего страшного, – заявил Хун Тайюэ, – чтобы добраться до тысячи даянов, мы не только весь навоз в хлеву перекопаем, мы все в этот навоз попрыгаем да ещё вываляемся там. Но прошу, уж не убивай себя: кто знает, может, дадим тебе пожить, чтобы ты увидел, как мы, бедняки, полностью освободимся от гнёта, как воспрянем духом и вздохнём свободно, как станем хозяевами своей судьбы, построим общество равенства и справедливости».
«Нет уж, извините, – сказал я. – Жить я больше не хочу. Я, Симэнь Нао, привык, чтобы мне низко кланялись, а сам ни перед кем кланяться не собираюсь. Если суждено, в будущей жизни свидимся, земляки!» Я нажал курок, но выстрела не последовало, пистолет дал осечку. Пока я, опустив его, пытался понять, в чём дело, Хун Тайюэ набросился на меня, как тигр, вырвал пистолет, а подскочившие ополченцы снова меня связали.
«Не так уж ты умён, – сказал Хун Тайюэ, поднимая вверх револьвер. – Что ж ты дуло от виска убрал? Самое большое преимущество револьвера в том и состоит, что не нужно бояться осечек. Всего‑то и нужно было ещё раз нажать курок и дослать патрон. И валялся бы уже на полу, как дохлый пёс. Если бы снова осечка не случилась». Довольный, он расхохотался и велел ополченцам собрать народ и срочно начинать копать в хлеву. Потом повернулся ко мне: «Не верю, Симэнь Нао, что ты хотел надуть нас; тот, кто стреляется, врать не станет…»
Таща меня за собой, хозяин с трудом протолкался в ворота, потому что как раз в это время по приказу деревенских кадровых работников ополченцы принялись выгонять всех на улицу. Подталкиваемые прикладами, на улицу спешили выскочить трусливые, а те, кто посмелее, ломились во двор, чтобы посмотреть, чем дело кончится. Можно представить, какого труда стоило хозяину туда протиснуться, да ещё с таким могучим ослом, как я. В деревне давно уже собирались переселить семьи Лань Ланя и Хуан Туна, чтобы передать всю усадьбу деревенскому правлению. Но, во‑первых, не было свободного места, а во‑вторых, и моего хозяина, и Хуан Туна на кривой не объедешь – они, как говорится, просто так обрить голову не дадут, и заставить их съехать, по крайней мере, быстро, было потруднее, чем забраться на небеса. Так что я, Осёл Симэнь, каждый день проходил через те же ворота, что и деревенские функционеры и даже чиновные из уезда, приезжавшие в район с инспекцией.
Гвалт не смолкал, народ продолжал толпиться во дворе, ополченцам тоже это надоело, и они решили отойти в сторонку на перекур. Из‑под своего навеса я смотрел, как в лучах заката ветки абрикоса окрашиваются золотистым блеском. Под ним двое ополченцев с оружием что‑то охраняли. Что именно, за толпой не было видно, но я знал, что это тот самый кувшин с ценностями и есть. К нему народ и ломился. Я благодарил небо, что всё это не имеет отношения ко мне. Но тут же испытал ужас: под конвоем начальника безопасности и ополченца с винтовкой наперевес во двор входила моя жена, урождённая Бай.
Волосы спутаны, как клубок пряжи, вся в грязи, будто только что из могилы. Руки болтаются, и сама она покачивается на каждом шагу, словно только так и может устоять, еле ковыляет. При виде её галдёж стих, воцарилось гробовое молчание. Плотная толпа инстинктивно расступалась, освобождая проход к усадьбе. Раньше при входе во двор у меня стоял экран[70]с большим мозаичным иероглифом «счастье», но при повторном обыске во время земельной реформы его в ту же ночь сломали двое тупых, но жадных до денег ополченцев. Они, не сговариваясь, вообразили, что внутри спрятаны сотни золотых слитков. Но достались им лишь ржавые ножницы.
Споткнувшись о булыжник, Бай рухнула на колени. Ян Седьмой не упустил случая лягнуть её и выругался:
– А ну поднимайся, быстро, нечего дохлой прикидываться!
В голове, казалось, загудело синее пламя, от тревоги и негодования застучали по земле копыта. Лица у собравшихся во дворе помрачнели, атмосфера стала тягостной. Всхлипывая, жена Симэнь Нао выпятила зад и оперлась на руки, пытаясь встать. В этой позе она походила на раненую лягушку.
Ян Седьмой замахнулся было ногой снова, но на него прикрикнул с крыльца Хун Тайюэ:
– Ты что это, Ян Седьмой? Столько лет прошло после Освобождения, а ты всё ещё орёшь на людей, руки распускаешь, чернишь репутацию компартии!
Тот, неловко потирая ладони, что‑то пробормотал.
Хун Тайюэ спустился с крыльца, остановился перед Бай, наклонился и стал её поднимать. Ноги у неё были как ватные, она норовила опуститься на колени, не переставая рыдать:
– Староста, пожалейте, я правда ничего не знаю, староста, сделайте милость, подарите мне, презренной, жизнь…
– Ты, Симэнь Бай, эти свои штучки брось. – С благостным выражением на лице Хун Тайюэ с силой приподнял её, чтобы она не могла опуститься на колени. Но лицо его тут же посуровело. – А ну, разошлись все! – гаркнул он на собравшихся во дворе зевак. – Чего столпились? Что здесь завлекательного? Вон пошли!
Народ, понурив головы, стал понемногу расходиться.
Хун Тайюэ махнул дородной женщине с распущенными волосами:
– Ян Гуйсян, иди сюда, подсоби!
Эта Ян Гуйсян, которая одно время была председателем комитета женского спасения, а теперь стала председателем женкомитета, приходилась двоюродной сестрой Яну Седьмому. Она с радостью подошла и, поддерживая Бай, повела её в дом.
– Ты, Бай, подумай хорошенько, ведь это Симэнь Нао закопал этот кувшин?! А ещё постарайся вспомнить, закопаны ли другие ценности и где? Бояться тебе нечего, выкладывай, вины твоей нет, во всём Симэнь Нао виноват…
Судя по всему, допрашивали её с пристрастием. Доносившиеся из дома звуки долетали до моих торчащих ушей, и в этот момент Симэнь Нао и осёл слились воедино: я стал Симэнь Нао, Симэнь Нао – ослом, и это был я, Осёл Симэнь.
– Староста, я правда не знаю, ведь это не на земле нашей семьи, и хозяин если бы и прятал что‑то, то там прятать не стал бы…
Трах! – кто‑то ударил ладонью по столу.
– Не говорит, так подвесьте её!
– Пальцы, пальцы ей защемите!
Жена взвыла, моля о пощаде.
– Подумай, Бай, подумай хорошенько. Симэнь Нао уже нет в живых, от закопанных ценностей ему пользы никакой. А мы выкопаем, кооператив крепче на ногах стоять будет. И бояться не надо, нынче всем освобождение вышло, всё по закону, бить тебя никто не может, а уж пытать тем более. Ты только расскажи всё как есть, и это тебе как большая заслуга зачтётся, гарантирую. – Это был голос Хун Тайюэ.
Душа болела, душа пылала, боль пронзала как ножом. Солнце уже закатилось, взошла луна, проливая серебристый холодный свет на землю, на деревья, на винтовки ополченцев, на отливающий глазурью кувшин. Не наш это кувшин, не семьи Симэнь. Стали бы мы закапывать ценности там, где и люди умирали, и бомбы взрывались? Там, у Лотосовой заводи, безвинно погибших духов тьма‑тьмущая. И в деревне мы не единственная богатая семья, с какой стати только к нам цепляться?
Ну нет больше сил терпеть, невыносимо слышать плач жены, от её рыданий я и страдал, и испытывал угрызения совести – как жаль, что не относился к ней по‑доброму!.. С появлением в доме Инчунь и Цюсян я ни разу не делил с ней постель, и она, тридцатилетняя женщина, ночь за ночью проводила в одиночестве, читая сутры и колотя в деревянную рыбу[71]моей матери – бам, бам, бам, бам… Привязанный верёвкой за столбик, я резко вскинул голову. Взбрыкнул задними ногами, отчего взлетела в воздух старая корзина. Стал мотать головой, раскачиваться, из горла вместе с рёвом вырывалось разгорячённое дыхание. Наконец верёвка ослабла. Свобода! Через полураскрытые воротца навеса я рванулся во двор.
– Папа, мама, наш ослик убежал! – воскликнул писавший у стены Цзиньлун.
Я сделал несколько кругов по двору, пробуя подкованные копыта. Они звонко цокали, разлетались искры. Мой округлый круп поблёскивал при свете луны. Выбежал Лань Лянь, из усадьбы повыскакивали другие ополченцы. Дверь в дом распахнута настежь, на полдвора вместе со светом луны разливался свет свечей. Я скакнул к абрикосу, лягнул глазурованный кувшин, и он разлетелся на куски. Осколки взлетели аж до верхушки дерева и со звоном посыпались на черепицу крыши. Из усадьбы бегом показался Хуан Тун, а из восточной пристройки выскочила Цюсян. Ополченцы передёргивали затворы винтовок, но их я не боялся. Я знал: убивать людей они мастера, а вот осла не убьют никогда. Осёл – скотина бессловесная, людских дел не понимает, застрелишь осла – сам скотиной и станешь. На мою верёвку наступил Хуан Тун. Я мотнул головой, и он грохнулся на землю. Верёвка развернулась и, как кнутом, хлестнула по лицу Цюсян. Её жалобный вопль порадовал. Ух, забрался бы на тебя, шлюха с чёрной душонкой! Но я сиганул у неё над головой. Народ пытался окружить меня, но я уже нёсся ко входу в усадьбу. Это я, Симэнь Нао, я вернулся! Хочу посидеть в своём кресле, выкурить кальян, опрокинуть ляна четыре эрготоу[72]из маленького чайничка и закусить жареным цыплёнком. В доме показалось ужасно тесно, стук копыт отдавался гулким эхом. В комнате царил разгром, пол усеян черепками посуды, мебель валяется кверху ножками или на боку… Передо мной возникла широкая и плоская желтоватая физиономия Ян Гуйсян: я прижал её к стене, и от её визга даже глаза защипало. Взгляд упал на урождённую Бай, скорчившуюся на зеленоватых плитках пола, и в душевном смятении я позабыл о своём ослином обличье. Хотел заключить её в объятия, но вдруг оказалось, что она лежит у меня между ног без сознания. Хотел поцеловать, но увидел, что голова у неё в крови. Ослам и людям не любить друг друга, прощай, дражайшая супруга. Но когда я собрался с достоинством выйти в коридор, из‑за двери метнулась чёрная тень и обхватила меня за шею. Твёрдые, как когти, лапищи ухватили за уши и за уздечку. От жгучей боли я невольно опустил голову. На шее у меня повис, как летучая мышь‑кровосос, мой заклятый враг, деревенский староста Хун Тайюэ. В бытность человеком я, Симэнь Нао, никогда не сражался с тобой – неужто, став ослом, потерплю поражение? При этой мысли внутри всё вскипело; превозмогая боль, я поднял голову и метнулся к двери. Похоже, этот паразитический нарост содрало с меня косяком, и Хун Тайюэ остался за дверью.
Когда я с рёвом вылетел во двор, несколько человек уже кое‑как закрыли ворота на засов. Сердце моё безгранично выросло, в пространстве дворика стало невыносимо тесно – я носился по нему как сумасшедший, и народ разбегался врассыпную.
– Он Бай за голову укусил, ослина этот, старосте руку сломал! – крикнула Ян Гуйсян.
– Стреляйте же, пристрелите его! – завопил кто‑то.
Ополченцы заклацали затворами, ко мне бросились Лань Лянь с Инчунь. Я разбежался, собрав все силы, и устремился к провалу в высоченной стене, где её размыли сильные летние дожди. Там я скакнул вверх, выбросил вперёд ноги, вытянулся всем телом и перемахнул через неё.
Старики в Симэньтунь до сих пор рассказывают об осле Лань Ляня, который умел перелетать через стены. Ну и конечно, ещё более красочно это описывается в рассказах паршивца Мо Яня.
ГЛАВА 6
Нежная привязанность составляет счастливую пару. Ум и храбрость меряется силами со злыми волками
Непринуждённо и красиво перелетев через провал в стене, я помчался на юг. Передними ногами угодил в канаву, полную жидкой грязи. Чуть не сломал ноги и, охваченный ужасом, попытался их вытащить, но увязал всё глубже. Подуспокоившись, вытянул на твёрдую почву задние ноги, улёгся на бок, перекувырнулся, вытащил передние, а потом и весь выкарабкался из канавы. Ну как у Мо Яня: «Козлы умеют взбираться на деревья, ослы – выкарабкиваться из грязи».
И вот я мчусь по дороге на юго‑запад.
Должно быть, ты помнишь мой рассказ про ослицу каменотёса Ханя, которая везла в корзинах сынка Хуахуа и поросёнка. С неё, наверное, сняли уздечку, и она, должно быть, возвращается домой, верно? Расставаясь, мы условились, что эта ночь будет ночью нашей любви. У людей как: слово вылетит – на четвёрке скакунов не догонишь; у ослов уговор дороже денег – дожидаемся обязательно.
Следуя за оставленной в воздухе вестью любви, я скакал вприпрыжку там, где чуть раньше прошла она. Перестук копыт разносился далеко вокруг, я будто мчался за этим цоканьем, это цоканье будто мчалось за мной. Уже стояла глубокая осень, камыш пожелтел и пожух, роса стала инеем; среди сухой травы порхают светлячки, впереди, у самой земли скачут, отливая изумрудной зеленью, блуждающие огни. Ветерок нет‑нет да и пахнёт гнилью. Я знал, трупы тут давно валяются, плоть сгнила, а кости по‑прежнему издают зловоние. В деревеньке Чжэнгунтунь, где жила семья мужа Хань Хуахуа, главным богатеем был Чжэн Чжунлян, и, несмотря на разницу в летах, я, Симэнь Нао, приятельствовал с ним. Когда‑то мы подолгу сиживали за вином, и он, похлопывая меня по плечу, говорил: «Копить богатства – копить врагов, братишка. Раздай богатство и будешь счастлив.
Наслаждайся жизнью, пока можно, пей, гуляй. А как не станет ни богатства, ни счастья, не упорствуй в своих заблуждениях!..» Слушай, Симэнь Нао, шёл бы ты к такой матери, не мешай. Я теперь самец осла и сгораю от желания. Ладно, когда просто роешься в воспоминаниях, а тут ещё это кровавое месиво, эти тленные и зловонные картины истории. Рядом с дамбами по берегам речушки, что течёт по просторам полей между Симэньтунь и Чжэнгунтунь, драконами извиваются с десяток песчаных гряд. Они густо поросли тамариском, ему конца и края не видно. Здесь когда‑то произошло крупное сражение с участием самолётов и танков, и песок завален трупами. В Чжэнгунтунь тогда вся главная улица была заставлена носилками; стоны, карканье ворон – кровь стыла в жилах. Ну да будет уже о войне, на войне ослов как транспорт используют, оружие и боеприпасы на них доставляют под огнём с риском для жизни. В военное время такого ладного и крепкого чёрного осла как пить дать реквизируют для военных перевозок.
Слава небу, нынче время мирное! А в такое время самцу‑ослу не грех встретиться с любезной ему самочкой. Место встречи выбрали у реки – там журчит вода на мелководье, серебристыми змейками отражается свет звёзд и луны. А ещё негромко стрекочут осенние сверчки и цикады, веет прохладный ночной бриз. Я свернул с дороги, миновал песчаную отмель и остановился посреди речки. Дух воды щекотал ноздри, глотка иссохла, хотелось пить. Хлебнул, но немного: ведь ещё скакать и скакать, а надуешься воды – она и будет булькать в животе. Выбравшись на противоположный берег, потрусил по тропинке, которая вилась, то исчезая, то вновь появляясь, между зарослей тамариска, поднялся на песчаную гряду и остановился на вершине. В ноздри ударил её запах – он вдруг стал такой насыщенный, такой сильный. Сердце заколотилось, ударяясь в грудную клетку, кровь забурлила, от возбуждения я и реветь уже не мог, а лишь издавал отрывистое ржание. Желанная ослица, сокровище моё, самая драгоценная, самая близкая, самая сокровенная! Как хочется обнять тебя, обхватить всеми четырьмя ногами, поцеловать твои ушки, глазки, ресницы, розовый носик и цветочные лепестки губ. Ты самая близкая, самая дорогая, боюсь лишь, не растаяла бы ты от моего жаркого дыхания, не рассыпалась бы, когда заберусь на тебя. Моя малышка с крохотными копытцами, ты уже так близко. Ты не подозреваешь, малышка, как я люблю тебя.
Я рванулся на запах, но спустился по склону лишь наполовину, когда открылась картина, от которой я слегка оторопел. Моя ослица носилась среди тамарисков, вертясь во все стороны и то и дело взбрыкивая. Она ни на минуту не прекращала громкий рёв, чтобы нагнать страху на двух крупных волков, которые оказывались то спереди, то сзади, то справа, то слева от неё. Не торопясь, без видимого напряжения, они раз за разом атаковали её полуиграя, полувсерьёз, то по одному спереди и сзади, то вдвоём справа или слева. Коварные и жестокие, они терпеливо изматывали мою ослицу, её силы и дух, ожидая, когда она устанет и рухнет на землю. А уж тогда они набросятся на неё, перегрызут горло, сначала выпьют кровь, потом располосуют брюхо и сожрут сердце и печень. Встретить такую слаженную, действующую заодно пару волков ночью на песчаной гряде для осла значило верную смерть. Эх, ослица моя, не встреть ты меня, не уйти бы тебе от злой судьбы сегодня ночью – тебя спасла любовь. Есть ли что в этом мире, отчего осёл убоится смерти и храбро не бросится на врага? Нет и быть не может. И, издав боевой клич, я, Осёл Симэнь, пустился вскачь под горку, прямо на волка, мчавшегося позади моей возлюбленной. Из‑под копыт летел песок, вздымались облачка пыли, я скакал с командной высоты, и даже тигру, не говоря уже о волке, лучше было не вставать на пути такого грозного снаряда. Волка я застал врасплох – столкнувшись со мной, он пару раз перекувырнулся и юркнул в сторону.
– Не бойся, любимая, я с тобой! – повернулся я к ослице.
Она прижалась ко мне, грудь её вздымалась, она тяжело дышала и обливалась потом.
Губами я ущипнул её за шею, чтобы успокоить и придать бодрости:
– Не бойся, не переживай, я с тобой; что нам страшиться этих волков – сейчас расколочу им головы стальными подковами!
Волки стояли плечом к плечу, поблёскивая зеленью глаз, похоже страшно обозлённые тем, что я словно с неба свалился, но отступать не собирались. Если бы не я, они уже лакомились бы ослятиной. Я понимал, что просто так эта спустившаяся с холмов парочка не уйдёт, такой случай они не упустят. Им бы загнать бедного осла на песчаную гряду, чтобы там, среди зарослей тамариска, ослиные копыта завязли в песке. Так что выиграть эту схватку можно, лишь поскорее покинув гряду. Я велел ослице идти вперёд, а сам отступал задом. Шаг за шагом мы поднялись на вершину. Волки поначалу следовали за нами, потом разделились и забежали вперёд, чтобы внезапно напасть с фронта.
– Видишь за грядой речушку? – сказал я ослице. – Отмель там каменистая, земля потвёрже, а вода в речке чистая – видно, куда ступаешь. Нам бы только домчаться до речки, там волки преимущество потеряют, и мы наверняка сможем одолеть их. Соберись с духом, дорогая, надо промчаться вниз по склону. Они и по весу нам уступают, и инерция у нас больше, песок из‑под копыт полетит им в глаза, ослепит. Только бы промчаться, и мы в безопасности!
Ослица послушно рванулась вместе со мной. Мы перескакивали один за другим кусты тамариска, мягкие ветви задевали брюхо, мы словно скользили, неслись вниз как два огромных вала прибоя. Боковым зрением я видел, что волкам приходится нелегко – они и падали, и перекатывались через голову. Покрытые толстым слоем пыли, они появились на берегу, когда мы уже спокойно стояли в реке и переводили дух. Я велел ослице напиться.
– Промочи горло, дорогая, но не спеши, не подавись. И не пей много, чтобы не остыть.
Ослица куснула меня за зад со слезами на глазах:
– Люблю тебя, милый братец. Не приди ты на помощь, быть бы мне в волчьем брюхе.
– Сестрёнка моя славная, дорогуша, спасая тебя, я спас и себя. Переродившись в осла, я пребывал в тоске и печали. И только когда встретил тебя, понял: подумаешь, оказаться в таком подлом состоянии, как осёл, – была бы любовь, и ты безмерно счастлив! В прошлой жизни я был человеком, у меня была жена и две наложницы, но для меня существовали лишь чувственные удовольствия, любви я не знал. Я наивно полагал себя счастливым, но только сейчас стало ясно, как я был жалок. Один объятый огнём любви осёл счастливее всего рода человеческого. А осёл, который спас возлюбленную из волчьей пасти, явил перед ней смелость и мудрость, ещё и удовлетворил своё мужское тщеславие. Это благодаря тебе, сестрёнка, я покрыл себя славой, стал самым счастливым животным на земле.
Мы покусывали друг другу зудящие места, тёрлись боками, и из‑за этой взаимной нежности, беспрерывных слов любви чувства становились всё глубже, и я чуть не забыл про сидящих на берегу волков.
Волки были голодные, они смотрели на нашу мясистую плоть, и у них просто слюнки текли. Такие не отступят. Хотелось немедля соединиться с возлюбленной, но я понимал: это всё равно, что копать себе могилу. Волки, видимо, лишь того и ждали. Сперва они постояли на каменистом берегу, полакали воды, высунув языки, потом уселись по‑собачьи, задрали головы к холодному полумесяцу и пронзительно завыли.
Несколько раз, словно в помутнении рассудка, я задирал передние ноги, чтобы забраться на мою ослицу. Стоило мне это сделать, как волки тут же бросались к нам. Я спешно опускал их, и волки возвращались на берег. Терпения у них, видать, хватало, и я решил, что нужно переходить к нападению при содействии ослицы. Вместе с ней мы рванулись к сидящим на берегу волкам, но они отпрыгнули в сторону и стали медленно отступать к песчаной гряде. Однако нас в ловушку не заманишь. Мы перешли речку и припустили к деревне Симэньтунь. Волкам вода была по брюхо, и продвигались они не быстро.
– Давай, дорогая, – обратился я к ослице. – За мной, прикончим этих диких зверей.
Договорившись, мы с разбега влетели в воду и принялись лупить их копытами, нарочно поднимая брызги, чтобы ослепить. Волки барахтались в воде, шкуры у них намокли, и двигались они тяжело. Я выкинул вперёд ноги, метя в одного, но тот ловко ушёл от удара, и я, резко повернувшись, обрушился копытами на спину другого. Он тут же скрылся под водой, и я стал удерживать его там, чтобы он захлебнулся. Из‑под воды пошли пузыри, а в это время другой волк метнулся прямо к шее моей возлюбленной. Видя, что дело худо, я оставил своего утопленника и ударом задних ног попал второму волку в голову. Череп хрустнул под моими копытами, волк мешком свалился в воду и уже не шевелился. Только по бьющему хвосту было ясно, что он ещё жив. Другой, полузадохшийся, с трудом выбрался на берег. Мокрая шерсть прилипла к бокам, кости торчат, страшно смотреть. За ним бросилась моя возлюбленная, преградив ему дорогу, и спила лягать. Стараясь увернуться, он катался по песку, но в конце концов снова угодил в реку, где получил от меня страшный удар в голову. Глаза его сверкнули зеленоватым блеском и стали тускнеть. Чтобы увериться, что волки мертвы, мы лягали их по очереди, пока их тела не застряли в камнях на дне. Почти на полреки вода помутнела и окрасилась волчьей кровью.
Плечом к плечу мы побрели вверх по течению и остановились, лишь когда вода стала чистой и исчез отвратительный запах крови. Ослица глянула на меня искоса и с призывным ржанием любовно куснула. Потом повернулась, чтобы мне было удобно.
– Любимый, хочу тебя, иди ко мне.
И вот я, чистый и невинный ослик, отменно сложенный, с прекрасными генами, определяющими замечательное потомство, отдаю всё это вместе со своим ослиным целомудрием тебе, только тебе, моя милая ослица Хуахуа. Я возвысился над ней как гора, обхватив передними ногами её круп, а потом подался всем телом вперёд. Накрывший меня огромный вал радости растёкся по всему телу и выплеснулся. Силы небесные!
ГЛАВА 7
Хуахуа пасует перед трудностями и нарушает клятвенный уговор. Разбушевавшийся Наонао кусает охотника
В ту ночь мы спаривались целых шесть раз, с точки зрения ослиной физиологии, это почти невозможно. Правда, не вру – вот, клятвенно провозглашаю перед Нефритовым Императором, указывая на дорожку лунного света в реке. Ведь я осёл непростой, и ослица из семьи Хань не обычная самка. В прошлой жизни она была женщиной и приняла смерть из‑за несчастной любви; а когда разбужена подавляемая десятилетиями страсть, остановить её очень трудно. Выбились из сил мы лишь с восходом солнца. Это была опустошённость чистая и светлая. С потрясением любви наши души будто вознеслись в горние дали, обретя несравненную красоту. Зубами и губами мы расчесали друг другу спутанные в беспорядке гривы и запачканные грязью хвосты. Глаза возлюбленной светились бесконечной нежностью. Люди самонадеянно кичатся тем, что прекрасно разбираются в любви, а ведь более всего чувств вызывает ослица – я имею в виду, конечно, мою ослицу, ослицу семьи Хань, ослицу Хань Хуахуа. Стоя посреди реки, мы напились чистой воды, потом вышли на берег пожевать камыша, хоть и пожелтевшего, но ещё сочного, а также полных алого сока ягод. Мы то и дело вспугивали птиц; случалось, что из зарослей травы выползали толстые змеи. Они, должно быть, искали место для спячки на зиму и не стали связываться с нами. Мы рассказали друг другу всё о себе и придумали ласковые имена. Она стала называть меня Наонао, а я её – Хуахуа.