Цзиньлун тут же отпустил руки, вскочил, поднял кнут и вытянул моего бычка. Я тоже вскочил, обхватил его сзади за пояс, приподнял и повалил на землю.
– Не смей бить моего вола! Предатель бессовестный, псы, видать, твою совесть съели! Щенок помещичий, родства не помнишь, за добро чёрной неблагодарностью платишь!
«Щенок помещичий» вдруг выпятил зад, отпихнул меня в сторону и выпрямился. Обернувшись, хватил меня кнутом и побежал выручать Ху Биня. Тот в панике выскочил из камышей, скуля как побитая колченогая собака. В этой отчаянной ситуации он выглядел очень потешно. Злодей наконец получил своё, истина восторжествовала. Всё хорошо, казалось мне тогда, только сперва следовало наказать Цзиньлуна, а потом уже Ху Биня. Теперь‑то я понимаю, что ты был прав: ясное дело, даже злой тигр не станет пожирать своего детёныша. А твой сынок Цзиньлун с кнутом в руках устремился в погоню. Впереди всех бежал Ху Бинь – хотя сказать «бежал», наверное, не совсем точно. Пуговицы с его старой потрёпанной армейской шинели – символа его славной истории – отлетели, пока он мчался, полы, разметавшись, хлопали как перебитые крылья мёртвой птицы. Шапка свалилась, её затоптали в грязь воловьи копыта. «На помощь… Спасите…» На самом деле ничего подобного я не слышал, но мне казалось, смысл издаваемых им звуков как раз в этом и заключался. Мой вол, смелый, прекрасно знающий природу человека, без устали преследовал его. Он нёсся, опустив голову, и передо мной возникли его глаза: они испускали во все стороны пламенеющие лучи и пронзали пространство истории. Летевший из‑под копыт солончак белой шрапнелью шелестел по камышам, осыпал меня и Цзиньлуна, с хлюпаньем падал в свободную ото льда воду. Донёсся свежий дух тающего льда, пахнуло мёрзлой землёй и резкой вонью воловьей мочи. Так пахнет моча самок в течке, а значит, пришла весна, когда пробуждаются многие живые твари, начинается брачный сезон. После долгой зимней спячки просыпались змеи, лягушки, жабы и другие насекомые,[102]оживали растения и травы, в воздух поднимались струйки дремавшей под землёй белой дымки. Весна. Вот так, бегом – вол за Ху Бинем, Цзиньлун за волом, я за Цзиньлуном – мы и встретили весну тысяча девятьсот шестьдесят пятого года.
|
Ху Бинь растянулся на земле, будто пёс, прыгнувший за кучкой дерьма. Вол раз за разом бодал его большой головой, словно кузнец за ковкой. Ху Бинь всякий раз еле слышно вскрикивал. Казалось, он распластался вдоль и вширь, как упавшая коровья лепёшка. Подоспевший Цзиньлун, размахнувшись, резко опустил кнут на твой круп. Он хлестал, не переставая и всякий раз оставляя кровавый рубец. Но ты не обернулся и не сопротивлялся. Я‑то надеялся, что ты с маху подкинешь его, чтобы он до середины реки долетел, чтобы проломил хрупкий лёд и ушёл под воду, чтобы наполовину утоп, наполовину замёрз, а половина плюс половина будет одна целая смерть. Но лучше, чтобы остался жив, умрёт – мать переживать будет. Ведь он в её сердце занимает место поважнее, чем я. Пока он хлестал тебя, я отломал несколько камышин и ударил его по затылку. Видать, удар получился. С криком «Ай, мама!» он обернулся и приложил меня кнутом. Причём с такой силой, что на мне с треском разошлась ватная куртка. Кончик кнута пришёлся по щеке, пошла кровь. В этот момент ты повернулся.
|
Я надеялся, что ты ему поддашь. Но ты этого не сделал. Он же напрягся и стал отступать. Ты негромко мыкнул, печально глядя на него. По сути, это был призыв отца к сыну. Но сын, конечно, ничего не понял. Ты шаг за шагом приближался, желая приласкать его, но сын опять не понял тебя. Он решил, что ты хочешь напасть, и ожёг тебя кнутом. Удар был жестокий и расчётливый: кончик кнута пришёлся по глазам. Передние ноги у тебя подкосились, ты рухнул на колени, и из глаз потекли слёзы.
– Симэнь Цзиньлун! – испуганно вскричал я. – Ослепил моего вола, бандюга!
Он снова хлестнул тебя по голове, на этот раз сильнее. На лбу открылась рваная рана, потекла кровь. Мой вол! Я кинулся к тебе, закрыл твою голову руками, загородил своим хрупким телом, и слёзы лились на твои недавно выросшие рога. Давай, Цзиньлун, бей, располосуй мою куртку, как бумагу, пусть моя плоть разлетится вокруг кусками земли на сухую траву, но я не дам бить моего вола! Твоя голова подрагивала под руками, я схватил пригоршню солончаковой земли и стал втирать в рану, отодрал кусок ватной подкладки и вытер тебе слёзы. Больше всего я боялся, что он тебя ослепил, но, как гласит пословица, «собаке ног не покалечишь, волу глаз не повредишь». Глаза твои остались целы.
Весь месяц повторялось почти одно и то же: Цзиньлун предлагал мне до возвращения отца вступить в коммуну вместе с волом, я не соглашался, и он начинал бить меня. После первого же удара вол нападал на Ху Биня, тот сразу прятался за спиной брата. Брат с волом застывали друг перед другом на пару минут, потом оба отступали, и на этом всё заканчивалось. Первоначальное противостояние не на жизнь, а на смерть свелось к чему‑то вроде игры. Я был горд, что мой вол нагнал столько страху на Ху Биня, который уже больше не распускал свой язвительный и злобный язык. Стоило волу услышать его болтовню, как глаза у него наливались кровью, он опускал голову, издавал протяжный рёв и готов был броситься на перепуганного Ху Биня, которому оставалось лишь прятаться за спину Цзиньлуна. Тот так больше ни разу и не ударил вола – может, тоже что‑то почувствовал? Вы же, в конце концов, родные отец и сын, должна же быть между вами душевная связь? Меня он поколачивал тоже больше символически, потому что со времени той потасовки я стал носить на поясе штык, а на голове каску – два моих сокровища ещё со времён «большого скачка». Я стащил их из кучи металлолома и прятал под навесом. Теперь они и пригодились.
|
ГЛАВА 16
Сердце молодой женщины волнуется при думах о весне. На пахоте Вол Симэнь показывает, на что способен
Эх, Вол Симэнь, было времечко во время пахоты весной 1966 года! Тогда «охранная грамота» отца из провинциального центра ещё что‑то значила. Тебе, уже вымахавшему в здоровенного вола, стало тесно под крохотным узким навесом. Нескольких молодых бычков из производственной бригады уже охолостили, и отцу не раз предлагали продеть тебе в нос кольцо, мол, для удобства работы. Но отец оставлял это без внимания. Мы с ним решили, что наши отношения давно уже переросли обычные отношения между крестьянином и домашним животным. Мы не только понимали друг друга с полуслова – мы были ещё и боевые друзья, шли плечом к плечу и действовали заодно в твёрдом решении оставаться единоличниками и противостоять коллективизации.
Наши с отцом три и две десятых му земли были со всех сторон окружены землями народной коммуны. Из‑за близости к Великому каналу наш участок относился к заливным землям второй категории, имел глубокий слой почвы, высокую плодородность и годился для вспашки. По словам отца, с таким участком, с таким могучим волом, мы могли преспокойно прокормить себя. После возвращения у отца обострилась бессонница, и бывало, проснувшись, я видел, как он сидит, одетый, на кане, откинувшись на стену, и попыхивает трубкой. Накурено было уже так, что подташнивало.
На мой вопрос «Пап, а ты чего ещё не спишь?» он обычно отвечал:
– Скоро лягу. Спи давай, а я схожу волу сена добавлю.
Как‑то я встал по нужде. (Признаться, я страдал ночным недержанием, и ты, когда был ослом и волом, наверняка видел, как во дворе сушилось моё постельное бельё. Стоило У Цюсян увидеть, как мать вывешивает его на просушку, она тут же громко звала дочек: «Хучжу, Хэцзо, скорей сюда, гляньте, какая карта мира получилась у Цзефана из западной пристройки». И эти соплячки, подбежав, принимались водить по белью палкой: «Это Азия, это Африка, это Латинская Америка, это Тихий океан, это Индийский…» От стыда хотелось провалиться сквозь землю и не высовываться. А ещё хотелось сжечь всё это бельё, чтобы следа не осталось. Попадись оно на глаза Хун Тайюэ, тот бы точно сказал: «Ты, Цзефан, господин хороший, можешь с этой простынёй на голове прямо на вражеский дзот идти – и пуля не возьмёт, и осколки гранаты в сторону отлетят!» Ладно, чего поминать прежний стыд; к счастью, с тех пор, как я пошёл за отцом в единоличники, всё это прошло само собой, но прежде стало ещё одной важной причиной того, что я стоял за ведение хозяйства отдельно, а не со всеми.)
Льющийся поток лунного света оставлял в нашей комнатушке серебристую дорожку – даже мышь, которая сидела на плите и подбирала крошки, стала серебряной. Было слышно, как за загородкой вздыхает мать. Я знал, что у неё тоже бессонница: за меня всё переживала, надеялась, что отец в скором времени вступит со мной в коммуну, и мы заживём все вместе в мире и согласии. Но этот несгибаемый упрямец разве кого послушает?! От красоты лунного света сон как рукой сняло, захотелось взглянуть, как там наш вол под навесом – спит, как люди, или всю ночь не смыкает глаз? Лежит, когда спит, или стоит? Открыты у него глаза или закрыты? Накинув куртку, я беззвучно выскользнул во двор, ступая босыми ногами по прохладной земле. Холодно не было; под луной, которая во дворе светила ещё ярче, большой абрикос серебрился, отбрасывая на землю огромную мрачную тень. Отец просеивал ситом сено. Он казался выше и больше, чем днём, лунный свет падал на сито и на его большие руки. Сито ритмично шуршало; казалось, оно висит в воздухе и двигается само по себе, а руки – лишь дополнение к нему. Через сито сено сыпалось в каменную кормушку, а потом хлюпал слизывающий его воловий язык. Я видел поблёскивающие глаза вола, ощущал исходящий от него жар. И слышал, как отец приговаривает:
– Эх, старина Черныш, завтра у нас пахота начинается. Ешь хорошенько, наедайся досыта и сил набирайся. Завтра надо поработать как следует, показать этим, что торопятся в коммуну: Лань Лянь лучший хозяин в поднебесной, а волу его нет равных! – Вол покачивал большой головой, словно в ответ на его слова. – Хотят, чтобы я вставил тебе кольцо в нос, – продолжал отец. – Не дождутся! Мой вол мне как сын, как человек, а не как скотина. Разве людям вставляют кольца в нос? А они ещё хотят, чтобы я охолостил тебя, – вот уж дудки! Ступайте домой и холостите своих сыновей, говорю! Правильно, Черныш? У меня до тебя осёл был, тоже Черныш, вот уж всем ослам в поднебесной осёл. И работник славный, и по характеру, как человек, ну и норов отчаянный. Кабы не сгубили его тогда в пору «большого скачка», и сейчас, наверное, жив был. Хотя, если подумать, не уйди он, не было бы и тебя. Тогда на рынке я на тебя сразу глаз положил. Сдаётся мне, старина Черныш, в тебя тот чёрный осёл и переродился, это просто судьба!
Лицо отца скрывала тень. Видны были лишь большие руки на кормушке, да сияли синим самоцветы воловьих глаз. Когда мы привели вола с рынка, он был каштановый, а потом стал темнеть, пока не стал почти чёрный, вот отец и называет его Чернышом. Тут я чихнул, отец вздрогнул и, как воришка, опрометью выбежал из‑под навеса.
– A‑а, это ты, сынок. Что тут стоишь? Быстро в дом спать!
– А ты почему не спишь, пап?
Отец поднял голову и посмотрел на звёзды:
– Ладно, тоже ложусь.
Лёжа в полудрёме, я почувствовал, как отец снова потихоньку выбрался из постели. «Что‑то здесь не так», – подумал я и, как только отец вышел, тоже встал. Похоже, стало светлее, чем раньше. Лунный свет колыхался над головой как нечто материальное, как шёлковое полотно, белоснежное, гладкое и блестящее, прохладное. Казалось, его можно сорвать, накинуть на себя или скатать в комок и засунуть в рот. Навес теперь казался большим, просторным и светлым, все тени с него исчезли, а воловьи лепёшки на земле походили на белейшие пампушки. Удивительное дело – ни отца, ни вола под навесом не оказалось. Я ведь вышел сразу за отцом и видел, как он зашёл под навес. Как он мог в один миг бесследно исчезнуть, да ещё вместе с волом? Не обратились же они в лунный свет? Подошёл к воротам: распахнуты. Ага, на улицу вышли. Но что там делать глубокой ночью?
На улице царило безмолвие; деревья, стены, земля – всё в серебре. Даже большие чёрные иероглифы на стене били в глаза белизной – «Выявим внутри партии влиятельную группировку идущих по капиталистическому пути развития, доведём до конца движение „четырёх чисток“![103]» Этот лозунг – работа Цзиньлуна, вот уж талантище, каких мало! Никогда не видел, чтобы он писал большие иероглифы, а тут принёс полное ведро чёрной туши, взял большую кисть из пеньковых волокон, обмакнул и стал писать на стене – размашисто, чётко, мощно, каждый иероглиф с беременную козу величиной, так что восторгам зрителей не было конца. Вот какой у меня брат, самый грамотный во всей деревне, самый солидный из молодых, им восхищались и стали с ним приятельствовать даже студенты из отряда по проведению «четырёх чисток». В комсомол он уже вступил, говорили, и в партию заявление подал – вот и проявляет активность, опираясь на партийных. В отряде был некий Чан Тяньхун, одарённый студент из провинциального института искусств. Он учился на факультете вокала и научил брата основам западного виртуозного пения бельканто. Зимой эти двое исполняли революционные песни – коронный номер перед каждым собранием коммуны, – протяжно, как ревущие ослы. Сяо Чан, как его называли, часто бывал во дворе усадьбы. Курчавые от природы волосы, белое личико, большие сияющие глаза, широкий рот, синеватая щетина на подбородке, выдающийся кадык, высокий – он отличался от всех молодых ребят в деревне. Из зависти его прозвали «ревущий осёл», а брат, научившийся у него пению, получил прозвание «второй ревущий осёл». Эти «ослы» так спелись, что стали как братья, только что вдвоём в одни штаны не влезали.
Кампания «четырёх чисток» затронула всех деревенских кадровых работников. Командира роты ополченцев и бригадира большой производственной бригады Хуан Туна отстранили от должности за использование в личных целях общественных денег; был отстранён и деревенский партсекретарь Хун Тайюэ – за то, что в плодовом питомнике зажарил и съел чёрного козла с животноводческой фермы. Но их быстро восстановили, по‑настоящему уволили лишь кладовщика бригады, таскавшего корм для лошадей. Кампания эта – целый театр, целое представление, грохот барабанов и гонгов, развевающиеся знамёна, лозунги на стенах. Члены коммуны днём работали, а вечером шли на общие собрания. Мне, презренному единоличнику, тоже нравились развлечения. В те дни мне и впрямь хотелось вступить в коммуну, вступить, чтобы бегать везде за этими «ревущими ослами». Выдающиеся культурные деяния «ослов» привлекали внимание молоденьких девиц, столько их повлюблялось в них – не перечесть. Наблюдая со стороны, я знал, что Баофэн по уши втюрилась в Сяо Чана, а двойняшки Хучжу с Хэцзо почти одновременно запали на Цзиньлуна. В меня не влюбился никто. Возможно, для них я был ещё мальчишка, не разбирающийся во взрослых делах. Откуда им знать, что любовь уже горит в моём сердце, и я втайне вздыхаю по Хучжу, старшей дочери Хуан Туна?
Но будет об этом, вернёмся к нашему повествованию. Так вот, выйдя на улицу, ни отца, ни вола я не обнаружил. Что же они, на луну улетели? Так и представляется отец верхом на воле, копыта вола попирают облака, хвост ходит, как рулевое весло, они поднимаются выше и выше… Понятное дело, это всё привиделось, не может отец верхом на воле улететь на луну и оставить меня. Нужно опускаться на землю – только здесь, в этом мире можно найти их. Я остановился, собрался с силами, раздул ноздри и потянул носом. Ну вот, и учуял их: они совсем недалеко, на юго‑востоке, у разрушенного вала, где раньше была низина мёртвых детей – деревенские закапывали там детей, умерших маленькими. Потом низину засыпали, подняв уровень земли, и устроили ток большой производственной бригады. Место ровное, вокруг земляной вал в половину человеческого роста, рядом с валом – катки и жернова для зерна. Вижу целые стайки детей: они играют, гоняются друг за другом с голыми попками, в одних красных набрюшниках. Понятно, это духи мёртвых детей, они всегда сбегаются играть здесь по ночам под полной луной. Такие милые, выстроятся в шеренгу и прыгают с катка на жёрнов, с жёрнова на каток. Заводилой у них малышок с торчащей в небо косичкой. Он ритмично свистит в блестящий металлический свисток, они и прыгают по свистку, так слаженно, что любо‑дорого смотреть. Я был так очарован, что даже захотелось попрыгать вместе с ними. Нарезвившись, они вскарабкались на стену, уселись рядком и принялись распевать, болтая ногами и колотя по стене пятками:
Два Лань Ляня, стар и млад,
славно ли трудиться в лад?
– Славно!
Коль трудиться на себя от зари и дотемна –
закрома полны зерна, славно?
– Славно!
Славно! Так меня растрогали эти малыши в красном, что я полез в карман и вытащил горсть жареных бобов. Кладя в протянутые ручонки по пять штук, я заметил на них тонкие желтоватые волоски. Ясные глазки, прелестные мордашки. Бобы захрустели на их белых зубках, в лунном свете разнёсся аромат. Тут я увидел отца с волом, которые упражнялись на току. На стене уже появилось столько детей, что и не сосчитать. Я потрогал карман: как быть, если они все придут за бобами? Отец был в плотно облегающем наряде. Куски зелёной материи на плечах походили на листья лотоса, на голове высокая шапка из жести, напоминающая рупор. Правая половина лица вымазана красным, из‑за чего ещё больше выделяется синяя левая. Он громко покрикивает, как на плацу, что именно – непонятно, для меня его слова звучат как ругательства. А дети в красном, похоже, всё понимают. Они хлопают в ладоши, колотят пятками в стену, громко свистят в свистки. Некоторые вынули из подбрюшников маленькие трубы и звонко трубят. Другие достали откуда‑то из‑за стены барабанчики, устроили меж колен и колотят вовсю. А наш вол с красными шёлковыми лентами на рогах и большим красным цветком из шёлка на лбу – жених да и только! – в радостном волнении носится по краю тока. Тело сверкает, глаза блестят, как хрусталь, копыта, как четыре фонаря, – идёт грациозно и легко. Когда он пробегает мимо, дети на стене барабанят ещё громче и кричат как безумные. Так, круг за кругом, волнами нарастают и стихают приветственные крики. Всего он сделал с десяток кругов, потом свернул в центр тока и подошёл к отцу. Тот вытащил из кармана бобовую лепёшку и сунул ему в рот, как награду. Потом погладил по лбу, похлопал по заду и проговорил: «Полюбуйтесь на диво дивное». А потом грянул во всю глотку ещё более мощно и звонко, чем эти «ревущие ослы», мастера горланить западные песнопения:
– Полюбуйтесь на диво дивное!
Большеголовый Лань Цяньсуй недоверчиво посмотрел на меня. Я понял, что он засомневался в моём рассказе. Столько лет прошло, ты уже всё позабыл. А может, я тогда такой фантастический сон видел. Но даже если сон, он тоже связан с тобой. Другими словами, не будь тебя, не было бы и такого сна.
Вслед за восклицанием отца по гладкой земле звонко, будто по стеклу, щёлкнул кнут. Вол вдруг поднялся на дыбы почти вертикально, опираясь лишь на задние ноги. Для него это пара пустяков, всё равно что забраться на корову, любой бык так сумеет. А вот попробовал бы кто ступать шаг за шагом вперёд, когда передние ноги и всё огромное тело в воздухе и опираешься только на задние. Шагал он неуклюже, но все смотрели на него, разинув рот. Чтобы здоровенный вол мог в таком положении не просто сделать несколько шагов – три‑пять или восемь‑десять, – а пройти целый круг по всему току – такого я и представить не мог. Хвост волочится по земле, передние ноги сложены на груди, будто недоразвитые руки. Брюхо полностью открыто, между задних ног болтаются две здоровенные, с папайю, штуковины, словно он и вышагивает на двух ногах, чтобы продемонстрировать их. Шумливые дети на стене притихли – они и про свои трубы с барабанами забыли, глядя на это зрелище в обалделом изумлении. Лишь когда вол прошёл так целый круг и встал на четыре ноги, они пришли в себя и снова послышались возгласы одобрения, захлопали ладошки, зазвучали трубы, барабаны и свистки.
Далее последовало вообще нечто невообразимое. Вол пригнул голову к земле, упёрся лбом и с усилием задрал в воздух задние ноги. Примерно так человек стоит на голове, но человеку сделать это во много раз легче. Казалось, невозможно, чтобы вол весом около восьмисот цзиней держал весь свой вес на одной только шее. Но нашему волу это удалось.
– Позволь, я ещё раз опишу эти его папайины: они у него плотно прилегали к брюху и смотрелись как нечто лишнее, нечто самостоятельное…
На следующее утро ты в первый раз вышел на пахоту. Плуг у нас деревянный, лемех сияет как зеркало – работа аньхойских литейщиков. В большой производственной бригаде от таких уже отказались, у них плуги стальные, марки «фэншоу».[104]Мы держались всего традиционного, и промышленные изделия, от которых несло краской, не использовали. Отец говорил, что нам, единоличникам, нужно сторониться казённого. Раз плуги «фэншоу» производства казённого, значит, не про нас. Одежду мы носили домотканую, инструменты у нас были самодельные, лампы масляные, а огонь мы высекали огнивом. В тот день производственная бригада послала в поле девять плугов, будто чтобы посостязаться с нами. На восточном берегу вышли в поле и тракторы госхоза. Ярко‑красные, издалека они смотрелись, как два красных оборотня, изрыгали голубоватый дым и оглушающе ревели. В каждой упряжке бригады по два вола, двигались они уступом, как косяк диких гусей. За плугами люди опытные, лица невозмутимые, будто не пахать вышли, а принять участие в торжественном обряде.
На краю поля появился Хун Тайюэ в новом, с иголочки, чёрном френче. Он сильно постарел: голова седая, щёки обвисли, из уголков рта течёт слюна. За ним следовал мой брат Цзиньлун: папка с бумагами в левой руке, авторучка в правой, журналист да и только. Хотя на самом деле что тут записывать – каждое слово Хун Тайюэ, что ли? Тот, несмотря на всё своё революционное прошлое, лишь партсекретарь небольшой деревушки. Хотя в то время все кадры низшего звена были такими. Хун Тайюэ так уверенно держаться не стоит. К тому же он общественного козла слопал и во время «четырёх чисток» поста чуть не лишился, значит, сознательность не на высоте.
Отец неторопливо, слаженно и чётко выравнивал плуг, проверял упряжь вола. Мне делать было нечего, я и пришёл‑то поглазеть, как всё будет происходить, а в голове всё вертелись трюки, которые отец с волом показывали на току прошлой ночью. Мощная фигура вола заставила ещё больше прочувствовать, как тяжело было всё это проделать. Отца я не спрашивал ни о чём: хотелось верить, что это было на самом деле, а не приснилось.
Подбоченясь, Хун Тайюэ инструктировал своих работников, приплетая всё, начиная с Кемой и Мацу[105]и корейской войны и кончая земельной реформой и классовой борьбой. Потом он заявил, что битва за весеннюю пахоту – первое сражение против империализма, капитализма и единоличников. Говорить он был мастер ещё с тех пор, когда колотил в бычий мосол, и, хотя допускал массу ошибок, вещал зычно, складно, и дрожащие от страха пахари замерли как истуканы. Волы тоже стояли не шелохнувшись, будто деревянные. Среди них я заметил мать нашего вола, монголку – её сразу можно было признать по изогнутому хвосту, длинному и густому. Она то и дело косилась в нашу сторону: понятно, на сыночка смотрит.
Хм, дойдя до этого места, я почувствовал, что краснею за тебя. Прошлой весной, когда я пас тебя у речной отмели, ты воспользовался тем, что мы с Цзиньлуном устроили потасовку, и забрался на свою мать‑монголку. А ведь это кровосмешение, тяжкий грех. Для волов это, конечно, не считается, но ведь ты не обычный вол, в предыдущем рождении был человеком. Ну да, вполне возможно, эта монголка в прежней жизни была твоей любовницей, но ведь она тебя родила – чем больше думаешь над тайной этого колеса перерождений, тем больше запутываешься.
– А ну быстро выбрось всё это из головы! – нетерпеливо перебил Большеголовый.
Хорошо, выбросил. Цзиньлун встал на одно колено, положил на него папку и стал быстро записывать.
– Приступить к пахоте! – скомандовал Хун Тайюэ.
Стоявшие за плугами сняли с плеч длинные кнуты, и в унисон раздался протяжный, такой понятный волам крик погонщика: «Ха‑ле‑ле‑ле…» Звено пахарей бригады двинулось вперёд, волнами выворачивая из‑под лемехов землю.
Я беспокойно глянул на отца и негромко проговорил:
– Пап, давай тоже начинать.
Отец усмехнулся:
– Ну что, Черныш, за работу!
Кнута у отца не было, он лишь негромко обратился к волу, и тот резво взял с места. Зарывшийся в землю лемех чуть осадил его.
– Не торопись, – приговаривал отец. – Потихоньку давай.
Но наш вол ярился, шагал широко, напряжённые мускулы всего тела дышали силой, плуг подрагивал, и большие пласты земли отваливались в сторону, поблёскивая на солнце. Отец то и дело поправлял плуг, чтобы уменьшить силу сопротивления. Он‑то из батраков, пахать мастер. А вот наш вол – удивительное дело: в первый раз на пашне, и хоть движения чуть бестолковы и дыхание иногда сбивается, но идёт ровно по прямой, отцу почти не нужно направлять его. В упряжках бригады было по два вола, но мы быстро обошли их головной плуг. От гордости меня охватила безудержная радость. Я бегал взад‑вперёд, представляя нашу упряжку кораблём, который мчится на всех парусах, и от него идёт волна – отваливающиеся пласты земли. Бригадные пахари поглядывали в нашу сторону, и к нам направился Хун Тайюэ с братом. Они остановились в сторонке, злобно уставившись на нас. Дождавшись, пока наша упряжка закончит борозду и начнёт разворачиваться, Хун Тайюэ встал перед ней:
– Лань Лянь, а ну постой!
К нему, сверкая жаркими, как уголья, глазами, приближался наш вол, и Хун Тайюэ предусмотрительно отскочил с борозды в сторону: уж кто‑кто, а он‑то знал его нрав. Пришлось ему идти за плутом.
– Лань Лянь, – обратился он к отцу, – предупреждаю, допашешь до края поля, не смей вставать на казённую землю.
– Лишь бы ваши волы по моей земле не ходили, мой вол вашу топтать не будет, – с достоинством ответил отец.
Ясное дело: Хун Тайюэ нарочно чинит препятствия. Наши три целых две десятых му как клин врезались в земли большой производственной бригады. На полоске сто метров в длину и всего двадцать один в ширину трудно было дойти до края и во время разворота не ступить на казённое поле. Но и бригадные в конце борозды не могут не встать на наш надел. Поэтому бояться отцу нечего. Но Хун Тайюэ не унимался:
– Мы лучше чуть не вспашем, чем на твою полоску встанем!
С такими обширными угодьями, как у бригады, Хун Тайюэ мог позволить такое заявление. Ну а мы? У нас и так земли с гулькин нос, и терять нельзя нисколько. Но у отца в голове уже был готовый план:
– Недопахивать землю мы не станем, но и на общественной земле следа не оставим!
– Гляди, попомни свои слова, – подхватил Хун Тайюэ.
– Да, сказано – сделано, – подтвердил отец.
– Давай‑ка, Цзиньлун, за ними, – распорядился Хун Тайюэ. – Если только их вол ступит на общественную землю… – И он повернулся к отцу. – Лань Лянь, так какое наказание будет, если копыто твоего вола на общественной земле окажется?
– А хоть отрубите его! – решительно заявил отец.
Слова отца повергли меня в трепет. Нашу землю от общественной отделяла еле заметная граница, какой‑то камешек через каждые пятьдесят метров – человеку мудрено пройти по такой и не сбиться, что и говорить про вола, который тянет за собой плуг!
Отец распахивал землю клином – шёл от середины, – и в ближайшее время ступить на общественную землю просто не мог, поэтому Хун Тайюэ распорядился так:
– Ты, Цзиньлун, возвращайся в деревню, напиши заметку на доске,[106]а после обеда приходи и последи за ними.
Когда мы возвращались домой на обед, у доски на стене вокруг двора усадьбы Симэнь – доска большая, два метра в высоту и три в длину – уже толпился народ. Именно там деревенские обменивались новостями и суждениями. Брат уже и тут блеснул талантом, за каких‑то пару часов намалевал цветными мелками – красным, жёлтым и зелёным – целый шедевр. По краям тракторы, подсолнухи, зелень, улыбающиеся члены коммуны за плугами и расплывающиеся в похожих улыбках общественные волы. В правом нижнем углу доски всего двумя цветами – синим и белым – были изображены истощённый вол и два худых человечка – большой и маленький. Понятное дело, это мы у него такие, я, отец и наш вол. Заголовок посередине гласил: «Радостно и оживлённо началась весенняя пахота». Написано в сунском стиле[107]с цветной каймой. В конце основного текста, прописанного уставным письмом, начертано следующее: «Какой яркий контраст по сравнению с кипящим энтузиазмом занятых весенней вспашкой и преисполненных жизненных сил членов народной коммуны и госхоза составляют жители нашей деревни, твердолобый единоличник Лань Лянь со своей семьёй! Плуг тащит один вол, бредёт, понурив голову. Его унылый хозяин остался один и похож на ощипанную курицу, на бездомного пса, полон печали и тревоги, путь его ведёт в тупик».
– Пап, смотри, на какое позорище он нас выставил! – возмутился я.
Отец нёс на плече плуг и вёл за собой вола. На лице у него сверкнула холодная, как лёд, усмешка:
– Пусть пишет, что хочет. Способный паренёк, на рисунках у него всё как в жизни.
Взгляды собравшихся обратились на нас, и все со значением усмехнулись. Факты говорят больше, чем слова: вол у нас величественный как гора, наши синие лики сверкают, мы в хорошем настроении, довольные тем, как успешно потрудились.