Признаться честно, когда она прижимала мою голову к груди и гладила, петушок мой напрягся; мне казалось, что это очень неправильно, и я страдал из‑за этого. Я был очарован большой косой Хучжу, потом меня очаровала и она сама. В моих фантазиях У Цюсян выдавала Хэцзо с её стрижкой под мальчика за Цзиньлуна, а Хучжу с её длинной косой – за меня. Но ей ничего не стоит выдать Хучжу с её длинной косой и за брата. Хучжу родилась на десять минут раньше, но старшими становятся, родившись даже на минуту раньше, и замуж первой выходит обычно старшая. Я был влюблён в её дочку, Хучжу, но У Цюсян обнимала меня в загоне, прижимала моё лицо к груди, из‑за неё мой петушок напрягся, мы оба уже нечисты, и она вряд ли отдаст за меня дочку. Я переживал, тревожился, терзался чувством вины. К тому же когда мы пасли волов, я слышал от Ху Биня, этого старого пройдохи, множество неверных сведений о сексе, таких как «десять капель пота равны одной капле крови, а десять капель крови – всё равно что одна капля семени». Или «после первого семяизвержения мальчики уже не растут». Вся эта неразбериха в голове запутывала, и будущее представало в мрачном свете. Глядя на здоровяка Цзиньлуна и на себя самого – тщедушного и малорослого, глядя на Хучжу, высокую, с налитыми формами, я был в отчаянии, на ум приходили даже мысли о смерти. «Был бы я волом, который вообще ни о чём не думает, вот было бы здорово», – размышлял я тогда. Теперь я, конечно, знаю, что вол тоже думает, и мысли у него весьма непростые. И размышляет он не только о земном, но и о потустороннем, не только об этой жизни, но и о прежней, и о будущем перерождении.
Брат пошёл на поправку. Лицо пепельно‑бледное, но он держался, чтобы выздороветь и возглавить революцию. Воспользовавшись тем, что он несколько дней лежал без сознания, мать прокипятила все его вещи, чтобы избавиться от вшей. Но красивая военная форма из дакрона скукожилась и покрылась складками, словно её пожевала и выплюнула корова. Имитация армейской шапки выцвела и сморщилась, став похожей на мошонку охолощённого быка. Брат страшно рассердился. Он просто рвал и метал, из ноздрей даже чёрная кровь брызнула.
|
– Лучше бы ты прикончила меня, мама! – выпалил он, глядя, во что превратилась его форма и шапка.
Мать так раскаивалась в содеянном, что всё лицо у неё пылало, даже уши зарделись, она не знала, что и сказать. Подостыв, брат погрустнел, из глаз брызнули слёзы. Он забрался на кан, натянул на голову одеяло и двое суток кряду не ел, не пил и не отзывался. Мать ходила из дома на улицу и обратно, на губах от переживаний волдыри повскакивали, и она беспрестанно бормотала: «Вот ведь дура старая! Надо быть такой дурой старой!» Наконец сестра не выдержала. Она стащила одеяло, и нам явился брат – высохший как тростинка, обросший щетиной, с провалившимися глазами.
– Брат, – воскликнула она, выйдя из себя, – ведь это лишь старая армейская форма! Стоит ли она того, чтобы мать так убивалась?
Брат сел с остекленевшим взглядом, вздохнул, и из глаз потянулись полоски слёз:
– Откуда тебе знать, сестрёнка, что она значит для меня! Как говорится, «о человеке по одёжке судят, о коне по сбруе». Только благодаря этой форме я могу и приказы отдавать, и подавлять «подрывных элементов».
– Ну, раз так вышло, уже не поправишь; неужели думаешь, что эта форма обретёт прежний вид, если ты будешь валяться на кане как мёртвый?
|
Брат задумался:
– Ладно, встаю, есть хочется.
Услышав, что он хочет есть, мать захлопотала, принялась готовить лапшу, жарить яичницу, и чудесные ароматы разнеслись по всему двору.
Когда брат жадно поглощал еду, застенчиво вошла Хучжу.
– Милочка моя, – обрадовалась мать, – мы хоть и в одном дворе живём, ты уже лет десять к тётушке не заходила. – Она внимательно оглядела Хучжу с головы до ног, с нескрываемой симпатией. Хучжу даже не глянула на брата, не смотрела и на мать. Она не отрывала глаз от скомканной формы.
– Тётушка, – начала она, – я тут узнала, что у тебя беда случилась, когда ты военную форму Цзиньлуна стирала. А я и шить умею, и в тканях разбираюсь. Может, попробуете, как говорится, «лечить дохлую лошадь, будто она живая» – дадите мне эту форму, а я погляжу, может, и удастся поправить дело.
– Милая ты моя! – Мать схватила её за руки, глаза её заблестели. – Славная девочка, родная, если тебе удастся вернуть форме Цзиньлуна прежний вид, тётка на коленях трижды до земли тебе поклонится!
Забрала Хучжу только форму. Имитацию армейской шапки она откинула ногой в угол, где была мышиная нора. Она ушла, а вместо неё пришла надежда. Мать направилась было посмотреть, каким таким чудесным средством Хучжу собирается восстановить форму брата. Но дошла до абрикоса, а дальше идти не посмела. Потому что в дверях своего дома стоял Хуан Тун и рубил киркой корневище вяза. Щепки летели во все стороны как осколки снарядов. Ещё больше пугало неясное выражение его личика. Как второго по значимости «каппутиста» в деревне, брат в начале «культурной революции» лишил его всех постов, и теперь он остался не у дел. Ему, конечно, было досадно и обидно, он спал и видел, как бы отомстить. Но я знал, что душа этого подлеца полна противоречий. Он тёрся среди людей не один десяток лет и поднаторел в том, чтобы прислушиваться к речам и вглядываться в выражение лиц. Не мог он не заметить и чувств своих драгоценных дочерей к брату. Мать пыталась послать сестру, чтобы та выведала, что и как, но та лишь презрительно фыркнула. Отношения сестры и девиц Хуан не слишком понятны, но по тому, как Хучжу цедила сквозь зубы гадости о сестре, можно заключить, что глубина вражды между ними не маленькая. Тогда мать послала меня, сказав, что дети сраму не имут. Мать всё считает меня ребёнком, вот в чём печаль. Меня и самого разбирало любопытство: как, интересно, Хучжу будет восстанавливать армейскую форму брата? Я проскользнул к дому семьи Хуан, но увидел, с какой силищей Хуан Тун колет этот вяз, и ноги стали как ватные.
|
На другое утро Хучжу пришла с небольшим свёртком под мышкой. Брат радостно соскочил с кана; губы матери подрагивали, но она не вымолвила ни слова. Хучжу выглядела спокойной, хотя по уголкам губ и изгибу бровей было видно, как она довольна. Положив свёрток на кан, она развернула его, и все увидели аккуратно сложенную форму, а на ней – новую армейскую шапку. Она тоже была сшита из подкрашенной желтоватым белой материи, но до того искусно, что смотрелась как настоящая. Больше всего бросалась в глаза вышитая красными нитками пятиконечная звезда. Подав шапку брату, Хучжу развернула форму. Кое‑где морщины и складки были заметны, но в целом форма обрела прежний вид.
Хучжу потупилась, залилась краской и проговорила, словно извиняясь:
– Тётушка прокипячивала слишком долго, только вот так восстановить и получилось.
Силы небесные, её величайшая скромность будто тяжким молотом ударила по сердцам матери и брата. У матери покатились слёзы, а брат, не в силах сдержать чувств, схватил Хучжу за руки. Она позволила ему подержать их, потом медленно отвела и пристроилась бочком на краю кана. Мать полезла в шкаф, вынула леденцовый сахар, расколола топориком на кусочки помельче и предложила Хучжу. Та отказалась, но мать впихнула сахар ей в рот.
– Надень‑ка, посмотрим, – проговорила Хучжу с полным ртом, упёршись глазами в стену. – Если что не так, можно поправить.
Брат скинул куртку, надел форму и шапку, затянул ремень на поясе, приладил пистолет. Вот он снова молодцеватый командир, вроде даже повнушительнее, чем раньше. Как настоящая портниха, а ещё больше как жена, она ходила вокруг – то складку потянет, то воротник поддёрнет. Встала перед ним, поправила шапку и с некоторым сожалением сказала:
– Тесна немного, но у меня всего один отрез был, пришлось укладываться. На будущий год весной поеду в уезд, куплю пару чи, сошью новую.
Я понял: у меня никаких шансов.
ГЛАВА 19
Цзиньлун ставит пьесу к Новому году. Лань Лянь скорее умрёт, но не отступится от прежних идеалов
После того как у брата с Хучжу всё наладилось, он стал значительно сдержаннее. Революция меняет общество, женщина делает другим мужчину. Около месяца он не устраивал собрания разоблачения и критики с их пинками и зуботычинами, зато организовал десяток с лишним представлений современной революционной музыкальной драмы цзинцзюй.[129]Прежде застенчивая Хучжу стала смелой и энергичной, исполненной энтузиазма. Я и не знал, что у неё такой прекрасный голос, что она сможет исполнять столько фрагментов из образцовых спектаклей. Если у неё была партия тётушки А Цин, брат пел арии Го Цзяньгуана.[130]А когда она выступала как Ли Темэй, брат играл роль Ли Юйхэ.[131]Поистине прекрасная пара, этакие Цзиньтун и Юйнюй.[132]
Нужно признаться, моим мечтам о Хучжу не суждено было сбыться: как говорится, «захотела жаба лебединым мясом полакомиться». Спустя много лет паршивец Мо Янь признался мне, что тоже мечтал о ней. Ну ладно, возмечтала большая жаба. А вот что маленькой тоже захочется, не думал не гадал.
Какое‑то время во дворе усадьбы звучали хуцинь[133]и флейта, выводили мелодии мужские и женские голоса. Революционный центр стал центром литературы и искусства. Ежедневные собрания по разоблачению и критике с избиениями и горькими стенаниями волновали лишь поначалу, со временем это надоело и стало страшно раздражать. От того, что проявление революционной активности у брата изменилось, люди и смотреть стали на всё по‑другому, на лицах появились улыбки.
К участию в оркестре привлекли зажиточного крестьянина У Юаня, мастера игры на хуцине. Не избежал этого и Хун Тайюэ с его богатым опытом исполнения песенок. Он выполнял обязанности дирижёра, стуча сверкающим бычьим мослом. Даже «подрывные элементы», убиравшие снег с улицы, работали лопатами и тоже подпевали доносившейся со двора музыке.
В канун Нового года брат с Хучжу, несмотря на ветер и снегопад, отправились в город. В путь они пустились со вторыми петухами, а вернулись на другой день вечером. Ушли пешком, а обратно приехали на гусеничном тракторе «дунфанхун» производства Лоянского завода.[134]Этому мощному трактору плуги бы тянуть во время пахоты и косилки на жатве, а уездные хунвейбины использовали его как транспортное средство. Теперь им ни метели, ни непролазная грязь на дорогах нипочём. Трактор не пошёл на шаткий каменный мост, а пересёк реку по льду, перевалил через дамбу и покатил по центральной улице прямо к нашему двору. Классная штука, идёт хоть бы что, а на полном газу просто летит. Снежная каша разлетается из‑под огромных гусениц во все стороны, а позади остаются две глубокие рытвины. Из выхлопной трубы впереди вылетают колечки сизого дыма. Они мощно устремляются вверх, как медные тарелки, кружатся и сталкиваются, звонко и ритмично, раскатываются эхом, распугивая воробьёв и ворон, которые с отчаянными криками разлетаются кто куда. На глазах собравшихся из кабины выскочили брат с Хучжу. Следом вылез мрачный юноша с худым лицом. Короткий ёжик волос, очки в чёрной оправе, подёргивающиеся щёки, красные от холода уши, застиранная добела синяя форменная куртка на подкладке, большой значок с Председателем Мао на груди, свободно болтающаяся низко на руке красная повязка. Сразу видно – хунвейбин бывалый.
Брат велел Сунь Бяо взять горн и созывать народ:
– Труби экстренный сбор.
На самом деле давать сигнал не было нужды: все деревенские, кто мог ходить, уже явились и окружили трактор. Если бы просто посмотреть – нет, тут же стали языками чесать, обсуждая эту могучую махину.
– Приварить к этой штуковине башню, установить пушку – и пожалуйста, вам танк! – оценил один знаток.
Уже темнело, небо на западе окрасила вечерняя заря, багровые облака обещали на завтра снегопад. Брат приказал срочно зажечь газовую лампу и развести костёр: будет обнародована весть о великом радостном событии. Отдав распоряжение, он тут же завёл разговор с бывалым хунвейбином. Хучжу побежала домой, велела матери поджарить пару глазуний и пригласила в дом этого бывалого и тракториста, который так и не вылезал из кабины. Оба, махнув рукой, отказались. Не пожелали они и зайти в канцелярию погреться. У Цюсян не придумала ничего лучшего, как выйти с дымящейся глазуньей в руках в сопровождении Хэцзо. А голосок и манеры у неё как у падших женщин в кино. Бывалый с отвращением отказался, а Цзиньлун прошипел:
– Быстро унесите, куда это годится!
Газовый фонарь не зажигался, лишь выплёвывал жёлтые язычки пламени и пускал чёрный дым. А вот костёр разгорелся: пламя лизало свежие сосновые ветки, потрескивала смола, и вокруг разносился ароматный дух. В подрагивающем свете костра брат забрался на платформу, возбуждённый, полный азарта и силы, как закогтивший фазана леопард.
– В уезде нас тепло принял заместитель председателя уездного ревкома товарищ Чан Тяньхун, – начал он. – Он выслушал доклад о революционной обстановке в нашей деревне, остался доволен проделанной работой и направил заместителя начальника отдела ревкома по политической работе товарища Ло Цзинтао, чтобы руководить нашей революционной работой и огласить список членов ревкома деревни. Товарищи! – повысил голос брат. – Ревкома ещё нет даже в коммуне «Млечный Путь», а у нас в деревне он уже сформирован. Это великий почин зампредседателя Чана и высочайшая честь для нас. А теперь предоставляю слово замначальнику отдела Ло. Он же огласит список.
Брат спрыгнул вниз и хотел помочь Ло забраться. Но тот не захотел, встал метрах в пяти от костра – половина лица ярко освещена, половина в тени, вынул из кармана сложенный лист бумаги, раскрыл и негромко, хрипловатым голосом зачитал:
– «Настоящим назначаются: Лань Цзиньлун – председателем ревкома большой производственной бригады деревни Симэньтунь коммуны „Млечный Путь“ уезда Гаоми, Хуан Тун и Ма Лянцай заместителями председателя…»
Порыв ветра отнёс ему в лицо густой клуб дыма. Увернувшись, он не стал даже зачитывать дату, передал бумагу брату, буркнул «до свидания», неловко пожал ему руку, повернулся и пошёл прочь. От такого брат растерялся. Раскрыв рот, он молча смотрел, как тот запрыгивает на трактор и забирается в кабину. Трактор туг же взревел, развернулся и рванул на дорогу, оставив большущую полосу развороченной земли. Мы провожали трактор взглядами: под мощными передними фарами улица высветилась, как залитый светом фонарей проулок, а красные задние огни светились взглядом лисьих глаз…
Вечером на третий день после формирования ревкома громкоговоритель на абрикосе заурчал, и оглушительно громко полилась мелодия «Дунфанхун».[135]Когда музыка закончилась, хорошо поставленный женский голос сообщил новости уезда. Сначала было зачитано горячее поздравление первому в уезде деревенскому ревкому, созданному в большой производственной бригаде деревни Симэньтунь коммуны «Млечный Путь». «Группа руководителей этого ревкома, – продолжала диктор, – включая товарищей Лань Цзиньлуна, Хуан Туна и Ма Лянцая, воплощают революционный принцип „тройственного сплочения“». Народ слушал, задрав голову, в полном молчании, но в душе все восхищались братом: такой молодой, а уже председатель. И не только сам председателем стал, ещё и будущего тестя Хуан Туна протащил в заместители, и имеющего виды на его сестру Ма Лянцая.
Ещё через день во двор вошёл запыхавшийся паренёк в зелёной форме с большой кипой газет и почтовых отправлений за плечами. Это был наш новый почтальон. По‑детски наивное лицо, глаза сверкают любопытством.
Положив газеты и письма, он достал из мешка небольшую квадратную деревянную коробку с ярлыком «заказное» и вручил брату. Потом вынул блокнот и ручку, чтобы он расписался в получении. Брат взял коробочку, глянул на подпись и сказал стоявшей рядом Хучжу:
– Это от зампредседателя Чана.
Я понял, что речь идёт о «ревущем осле». Этот паршивец так преуспел в своём бунтарстве, что стал заместителем председателя уездного ревкома по пропаганде и искусству. Я слышал, как брат рассказывал об этом сестре, и обратил внимание, какие смешанные чувства отразились на её лице. Я знал про её сильное чувство к Сяо Чану, но его стремительная карьера стала препятствием для её любви. Любовь между одарённым студентом академии искусств и красивой деревенской девушкой ещё возможна, но вероятность того, что на такой женится человек, ставший в двадцать лет руководящим работником уездного уровня, почти равна нулю, будь она красивее Си Ши.[136]Брат, конечно, тоже понимал, что у неё на душе, и я слышал, как он увещевает её:
– Ты бы пореальнее смотрела на вещи. Ма Лянцай поначалу вообще был монархистом, а потом стал сам по себе. Почему же тогда его назначили заместителем председателя? Неужели непонятно, что на уме у зампредседателя Чана?
– Разве это он назначил Ма Лянцая? – упорствовала сестра. Брат молча кивнул. – Значит, он хочет, чтобы я вышла за Ма Лянцая?
– А разве это не очевидно?
– Он что, сам тебе так сказал?
– А разве нужно, чтобы он это говорил? Разве большой человек непременно должен облекать в слова то, что думает? Достаточно намёка, а там уж сама соображай!
– Ну уж нет, – заявила сестра. – Я должна услышать это от него. Скажет – выходи за Ма Лянцая, вернусь и тут же выйду! – Глаза у неё уже были полны слёз.
Ржавыми ножницами брат вскрыл коробочку, развернул упаковку из старых газет, два слоя белой оконной бумаги и один – жёлтой гофрированной. Под всем этим был завёрнутый в красный шёлк большой, с чайную чашку, керамический значок с изображением Председателя Мао. Брат держал значок обеими руками, и по щекам у него текли слёзы. Не знаю, то ли улыбающееся лицо Председателя Мао его растрогало, то ли это выражение глубокой привязанности и крепкой дружбы со стороны Сяо Чана. Держа в руках значок, брат показал его всем присутствующим. Момент был торжественный, как при священнодействии. Потом моя будущая невестка Хучжу бережно приколола его брату на грудь. Похоже, значок был довольно увесистый, даже куртка оттянулась.
Накануне Праздника весны брат с компанией решил поставить полностью пьесу «Красный фонарь». Роль Темэй досталась, конечно, Хучжу. Как я уже говорил, её длинная коса как нельзя лучше подходила для этой роли. Изначально партия Ли Юйхэ предназначалась брату, но голос у него сел – он не пел, а вопил как кот, – и пришлось эту главную роль отдать Ма Лянцаю. По правде говоря, Ма Лянцай больше походил на Ли Юйхэ. Брат ни за что не захотел играть ни японца Хатояму, ни тем более предателя Ван Ляньцзюя. Пришлось ему согласиться на роль связиста, который спрыгивает с поезда, чтобы отправить секретную телеграмму. Всего раз он выходит на сцену и тут же гибнет как герой. Погибнуть за революцию для брата было то что надо. Молодёжь быстро порасхватала остальные роли. Живой интерес к постановке в деревне проявляли все. Каждый вечер на репетиции в конторе ревкома ярким белым светом горел газовый фонарь, в помещении толпился народ, сидели даже на балках. Множество зевак пристраивались у окон, в дверях, вытягивая шеи, а стоявшие сзади отпихивали их в сторону, чтобы самим что‑то увидеть. Получила роль и Хэцзо, она играла соседку Темэй. Целыми днями ходил за Цзиньлуном хвостиком, канюча роль, и Мо Янь.
– Катись‑ка ты и не путайся под ногами, – отшил его брат.
– Командир, ну хоть какую‑нибудь роль дай, – моргал глазёнками Мо Янь. – У меня же просто талант актёра. – И, сделав стойку на руках, он прокрутил сальто.
Брат сказал, что ролей действительно не осталось.
– Так добавьте, – нашёлся Мо Янь.
– Тогда будешь шпионом, – ответил брат, поразмыслив.
Одной из главных была роль матушки Ли, но в ней много текста и пения, необразованной девушке не по плечу. Судили‑рядили и предложили моей сестре. Но та с полным равнодушием отказалась.
Был в деревне человек по прозванию Чжан Юцай: всё лицо в шрамах от рождения, но голосина звучный донельзя. Он и вызвался на эту роль, но брат его кандидатуру отверг. Голос у Чжана действительно отменный, да и энтузиазма хоть отбавляй – вот заместитель председателя, богато одарённый талантами Ма Лянцай и стал убеждать брата:
– Революционную активность масс можно лишь поддерживать, председатель, подавлять её не стоит. Пусть сыграет тётушку Тянь.
Эту роль Чжану и доверили. Хотя пропеть‑то нужно было пару строк: «Неоткуда ждать помощи бедняку, если другой бедняк не поможет, две горькие дыни на одной плети растут; помогу барышне, чтобы избежала опасности и устремилась в будущее». Но стоило ему рот раскрыть – чуть крышу дома не сорвало, бумага в окнах загудела и задрожала.
На роль матушки Ли так никого и не нашлось. Конец года приближался, давать представление нужно было сразу после Нового года. Да ещё позвонил Чан – сказал, что, возможно, приедет руководить постановкой, чтобы помочь нашей деревне стать образцом распространения революционных пьес. Брат при этой новости и обрадовался, и забеспокоился, на губах волдыри повскакивали, а голос охрип ещё больше. Он снова подъехал к сестре, упомянув о приезде зампредседателя Чана.
– Ладно, сыграю, – в слезах согласилась она.
С самого начала «культурной революции» я, мелкий единоличник, был ужасно одинок. Все в деревне, включая хромых и слепых, стали хунвейбинами. Все кроме меня. Революционный энтузиазм бил ключом, а я мог лишь наблюдать всё это со стороны. Мне в тот год исполнилось шестнадцать – самый возраст для дерзаний, время, когда хочется совершать грандиозные дела, перевернуть всё вверх дном. Меня же безжалостно отодвигали в сторону, и в душе копились самые разные чувства – неполноценность, униженность, тревога, зависть, страстные желания и мечты. Однажды я набрался храбрости и, отбросив всякий стыд и возвышенность, обратился к Цзиньлуну, хоть и питал к нему лютую ненависть, с просьбой разрешить мне влиться в революционный поток. Он отказал. Теперь соблазн участия в театральной труппе заставил снова идти на поклон.
Цзиньлун вышел из временного нужника к западу от ворот, который ограждали стебли кукурузы. Двумя руками он застёгивал пуговицы на штанах, лицо ему заливали красные солнечные отсветы. Крыша дома в снегу; колыхаясь, разносится дымок. На стене устроились красавец‑петух и старые несушки со скромным оперением. Пробежала, поджав хвост, собака. Ситуация простая и суровая – прекрасный момент, чтобы поговорить. Я поспешил навстречу брату и загородил ему дорогу.
– Ты чего это? – опешив, строго спросил он.
А у меня и язык отнялся, уши пылают. Я долго что‑то мычал, сквозь зубы еле вырвалось «брат» – я первый раз назвал его так после тех побоев, когда я вслед за отцом стал единоличником.
– Брат… – пролепетал я. – Хочу вот вступить в ряды твоих хунвейбинов… Хочу сыграть предателя Ван Ляньцзюя… Знаю, никто не хочет эту роль, все скорее чёрта сыграют, чем предателя.
Брови у него удивлённо взлетели, он оглядел меня с головы до ног и с ног до головы и с величайшим презрением произнёс:
– Не годишься ты!..
– Почему? – заволновался я. – Плешивый Люй и Пигалица Чэн могут играть японских солдат, даже Мо Янь может играть шпиона, а я почему нет?
– Плешивый Люй из батраков, отца Пигалицы Чэна закопали живым помещики из Хуаньсянтуань. Мо Янь хоть из середняков, но его бабка скрывала раненых бойцов Восьмой армии, а ты – единоличник! Понятно, нет? Единоличники ещё более реакционны, чем помещики и зажиточные крестьяне. Эти хоть честно проходят перевоспитание, а единоличники открыто противостоят народной коммуне. Противостоять коммуне значит противостоять социализму, противостоять социализму значит противостоять компартии, противостоять компартии значит противостоять Председателю Мао. А противостоять Председателю Мао – гиблое дело!
Петух с курами на стене так раскудахтались, что я от страха чуть в штаны не надул. Брат огляделся и, увидев, что поблизости никого нет, продолжал уже вполголоса:
– В уезде Пиннань был один единоличник, так в самом начале движения бедняки и беднейшие середняки подвесили его на дереве и забили до смерти. Всё его имущество поступило в общественное пользование. Если бы не моё скрытое покровительство, вы с отцом давно бы уже отправились к Жёлтому источнику.[137]Ты это дело с ним потихоньку обговори, втемяшь в его дубовую башку, что нужно использовать момент и вместе с волом вступать в коммуну, вливаться в коллективное хозяйство. Пусть всю вину свалит на Лю Шаоци,[138]повернёт оружие против бывших властей, чтобы втереть очки и получить оправдание, и порядок. А будет упорствовать в своих заблуждениях, упорно сопротивляться до конца – значит, уподобится богомолу, который пытался остановить колесницу, себе искать погибели. Скажи, пусть пройдёт по улице и покается перед массами, это будет самое безболезненное. Следующий шаг – ждать, как народ к этому отнесётся, тут я заставлять никого не могу. Если революционные массы захотят вас обоих повесить, мне ничего не останется, как поступиться родственными отношениями ради великой цели. Видишь два толстых сука на абрикосе? От них до земли метра три: чтобы вешать, лучше не придумаешь. Давно хотел тебе всё это сказать, да случая не представлялось. Теперь вот сказал, и передай отцу: вступаете в коммуну – открываются широкие перспективы, все будут довольны: и люди, и скот. Не вступаете – на каждом шагу будут ждать препоны: как говорится, и небо будет гневаться, и люди роптать. И ещё одну неприятность скажу. Если ты и дальше будешь с отцом единоличничать, боюсь, тебе и жены не найти: колченогие и кривые и то не пойдут за единоличника.
От этой долгой речи брата сердце в пятки ушло. Если использовать расхожее тогда выражение, это воздействовало на меня до глубины души. Я смотрел на два толстых сука, и в мозгу тут же всплывала ужасная картина: мы с отцом, два Лань Ляня, висим там наверху. Тела вытянулись, всё жидкое из них вытекло, большую часть веса потеряли, покачиваемся на холодном ветру как две большие высохшие мочалки…
И я пошёл к отцу под навес, который стал для него и убежищем, и уютным гнёздышком. С тех пор как его вместе с другими водили напоказ толпе на рынке, с того дня, что стал памятной страницей в истории Гаоми, отец будто онемел и отупел. В свои сорок с небольшим он был почти седой. Волосы, изначально жёсткие, поседев, торчали как иглы у ежа. Вол стоял у кормушки, понурившись, далеко не величественный без половины рога. Голову его освещало солнце, и от печального взгляда хрустальных, с тёмно‑фиолетовым отливом, глаз на душе становилось тяжело. Наш сильный и яростный по натуре вол стал совсем другим. Я знал, что такие глубокие изменения случаются с быками, когда их холостят, знал, что такое бывает с петухом, если его ощипать, но не думал, что вол может так сильно перемениться, потеряв рог. Вол глянул на меня, когда я вошёл, и тут же опустил взгляд – будто понял, что у меня на душе. Отец сидел на чурбане рядом с кормушкой, опершись спиной на мешок с сеном и спрятав руки в рукава куртки. Он дремал с закрытыми глазами. Под солнечными лучами седые волосы отливают красным, весь в соломинках, будто только что вылез из стога сена. Краска с лица почти исчезла, лишь кое‑где оставались красные точки. Выделялась и синяя половина, цвет стал насыщенный, как индиго. Я пощупал собственное родимое пятно: будто трогаешь заскорузлую невыделанную кожу. Вот он, мой знак уродства. Когда меня звали «маленьким Синеликим» в детстве, я не стыдился, а гордился. А когда подрос, пусть бы кто попробовал назвать меня «Синеликим», получил бы по первое число. Ходили слухи, что мы и единоличники, потому что «Синеликие»; утверждали даже, что днём мы прячемся, а на работу выходим по ночам. Мы и правда пару раз работали при свете луны, но наши родимые пятна здесь ни при чём. Глупость это полная – связывать наши физические недостатки и единоличное ведение хозяйства, говорить, что из‑за этого мы такие повёрнутые. Мы единоличники по убеждению, считаем, что имеем право на самостоятельность. Действия Цзиньлуна это моё убеждение пошатнули. По правде говоря, я с самого начала был не очень твёрд и пошёл за отцом, думая, что это будет интересно. Теперь же меня звал ещё больший интерес, гораздо более высокий. И конечно, перепугал рассказ брата о трагическом конце единоличников из уезда Пиннань, перед глазами так и стояли два этих сука абрикоса… Но ещё большую тревогу вызывали слова брата про женщин. Ведь точно, даже колченогая и кривая не пойдёт за единоличника. Да ещё за «синеликого». Я уже сожалел, что пошёл за отцом, даже начинал ненавидеть его за то, что он всё это затеял. А на синее лицо отца смотрел с отвращением, явно ненавидя его за полученное по наследству. Такому человеку, как ты, отец, ни жениться не надо было, ни детей заводить!
– Отец! – громко воскликнул я. – Отец!
Он неторопливо открыл глаза и уставился на меня.
– Отец, я в коммуну вступить хочу!
Похоже, он давно догадался, зачем я пришёл, потому что на лице ничего не отразилось. Он достал из‑за пазухи трубку, набил её, сунул в рот, высек кремнём искру на фитилёк из метёлок гаоляна и раздул её, чтобы прикурить. Потом глубоко затянулся, и из ноздрей поплыли струйки беловатого дыма.
– В коммуну хочу, давай вступим оба, вместе с волом… Не могу я больше…
Отец вдруг широко открыл глаза и, чётко выговаривая каждое слово, произнёс:
– Предатель ты! Хочешь вступать – вступай, но без меня и без вола!
– Но почему, отец? – воскликнул я, раздосадованный незаслуженной обидой. – Обстановка в Поднебесной уже такая, что когда всё только начиналось, в уезде Пиннань революционные массы подвесили единоличника на дереве и забили до смерти. Брат говорит, что, водя тебя по улице, ещё как бы покрывает тебя. Мол, разделавшись с помещиками, зажиточными крестьянами, контрреволюционерами, реакционными элементами и каппутистами, народ возьмётся за единоличников. Сказал, что два толстых сука на абрикосе для нас двоих и приготовлены. Слышишь, что говорю, отец!