ГЛАВНЫЕ ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА 15 глава




Отец выбил трубку о подошву, встал, взял сито и принялся просеивать сено. Я смотрел на его сгорбленную спину, на крепкий загорелый загривок, и невольно вспомнилось детство, когда он сажал меня на шею и нёс на рынок покупать мне хурму. Сердце заныло, но я возбуждённо продолжал:

– Отец, всё вокруг меняется, начальника уезда Чэня скинули, начальника отдела, что выдал нам грамоту на единоличное хозяйство, наверняка тоже. Какой смысл единоличничать дальше? Если вступим в коммуну, пока Цзиньлун председателем, и его авторитет поднимется, и наш…

Отец возился с ситом и не обращал на меня внимания.

– Отец, – начал закипать я. – Неудивительно, что про тебя говорят, мол, как камень в нужнике – и вонючий, и твёрдый. Ты уж прости, но следовать за тобой в никуда, во мрак я не могу. Если тебе наплевать, придётся позаботиться о себе самому. Я уже взрослый, хочу вступить в коммуну, жениться и шагать по большому светлому пути. А ты как хочешь.

Отец бросил сито в кормушку и погладил вола по обрубку рога. Повернулся ко мне и абсолютно спокойно проговорил:

– Ты, Цзефан, мне родной, отец желает тебе добра. То, что творится вокруг, я прекрасно вижу. У этого негодяя Цзиньлуна сердце твёрже камня, и кровь у него в жилах поядовитее, чем хвост скорпиона. Ради этой своей «революции» он на всё пойдёт. – Отец поднял голову. – Как только мог хозяин, такой добродетельный, выродить такого бессердечного сына? – недоумевал он, щурясь от яркого солнца. И продолжал со слезами на глазах: – У нас три целых две десятых му земли, один и шесть десятых му можешь забирать в коммуну. Соху, этот «плод победы», что мне выделили в земельную реформу, тоже забирай, комнату тоже. Всё, что унесёшь, забирай. Хочешь жить с матерью – пожалуйста, нет – живи сам по себе. Мне ничего не надо, только вол и этот навес…

– Отец, но почему, в конце концов? – вскричал я, чуть не плача. – Какой тебе смысл оставаться одному?

– Никакого особого смысла нет, – спокойно отвечал он. – Просто хочу жить чистой и покойной жизнью и делать то, что считаю нужным. Не хочу, чтобы мной командовали!

 

 

Я пошёл к Цзиньлуну:

– Брат, поговорил вот с отцом, вступаю в коммуну.

Тот радостно сжал кулаки и ударил ими перед грудью:

– Отлично, великолепно, это ещё одно замечательное достижение «великой культурной революции»! Последний оставшийся единоличник в уезде, наконец, вступает на путь социализма. Прекрасная новость, сообщим об этом в уездный ревком!

– Но отец не вступает, один я с одним и шестью десятыми му земли, сохой и сеялкой.

– Как это? – помрачнел Цзиньлун. – Что он вообще собирается делать?

– Говорит, ничего. Мол, привык жить тихо и спокойно и не хочет, чтобы им кто‑то командовал.

– Но ведь надо какой сукин сын! – Брат жахнул кулаком по старому столу так, что чуть тушечница не слетела.

– Ну, не расстраивайся так, Цзиньлун, – пыталась успокоить его Хучжу.

– Как тут не расстраиваться? – снизил тон Цзиньлун. – Я хотел к Празднику весны приготовить богатые подарки для зампредседателя Чана и всего уездного ревкома: первый – это постановка у нас в деревне пьесы «Красный фонарь», второе – ликвидация последнего в уезде, а может, и во всей провинции или во всём Китае, единоличника. Сделать то, что не удалось Хун Тайюэ, и таким образом безгранично укрепить свой авторитет. Но если ты вступаешь, а он нет, всё равно один единоличник остаётся! Нет, так не пойдёт, а ну пойдём, я с ним поговорю!

И он ворвался под навес, куда не ступал уже много лет.

– Отец, – начал он. – Хоть ты и не достоин, чтобы тебя так называли, но я всё же обращусь к тебе так.

– Не надо меня так называть, – замахал руками отец. – Куда уж мне.

– Лань Лянь, – продолжал Цзиньлун. – Скажу тебе лишь одно: ради Цзефана, ради тебя самого вступайте в коммуну. Оба. Нынче я главный, вступишь в коммуну – не позволю тебе ни единого дня тяжёлого труда. А если и на лёгкую работу не захочешь, тогда просто отдыхать будешь. Годов тебе уже немало, пора и поблаженствовать.

– Какое мне блаженствовать, – холодно отозвался отец.

– Да ты заберись на помост и оглянись по сторонам, на уезд Гаоми посмотри, на провинцию Шаньдун, на двадцать девять провинций, городов, автономных районов, кроме Тайваня – вся страна красная, лишь у нас в Симэньтуни одна чёрная точка, и эта чёрная точка – ты!

– Вот уж, ети его, слава – одна точка на весь Китай! – съязвил отец.

– И мы тебя сотрём, эту чёрную точку! – заявил Цзиньлун.

Отец достал из‑под кормушки измазанную в навозе верёвку и бросил перед ним:

– Ты вроде хотел меня на абрикосе подвесить? Валяй!

Цзиньлун аж отпрыгнул, словно это была не верёвка, а ядовитая змея. Оскалив зубы, он сжимал и разжимал кулаки, засунул руки в карманы, потом снова вытащил. Достал из кармана сигарету – он начал курить после назначения председателем – и прикурил от золотистой зажигалки. Морщил лоб, видно, в глубоком раздумье. Потом швырнул сигарету на землю, растоптал и бросил мне:

– А ну, Цзефан, выйди!

Я глянул на верёвку на земле, на Цзиньлуна – длинного и тощего, на кряжистую фигуру отца, прикидывая, кто из них возьмёт верх, случись потасовка, и останусь ли я безучастным зрителем, или приму чью‑то сторону, а если приму, то чью именно.

– Говори, если хочешь что сказать, покажи, на что способен! – сказал отец. – А ты, Цзефан, не уходи, оставайся здесь, смотри и слушай.

– Ладно, – плюнул Цзиньлун. – Ты считаешь, что я не посмею повесить тебя?

– Ты‑то посмеешь, – хмыкнул отец. – Ты на всё готов.

– А ты не перебивай. Делаю тебе поблажку только из‑за матери. Не хочешь вступать в коммуну – умолять не станем, никогда класс пролетариата ничего не просил у капиталистов. Завтра соберём общее собрание, чтобы отметить вступление в коммуну Лань Цзефана – с землёй, с сохой, с сеялкой и с волом тоже. Всё торжественно, Цзефан будет нарядный, и вола украсим. А ты в это время останешься сидеть тут один. Ох, и тяжело же станет у тебя на душе, когда прямо перед навесом будут грохотать гонги и барабаны, взрываться хлопушки… Полная изоляция: жена живёт отдельно, родной сын и тот ушёл, единственный, кто не отвернётся, – вол, и его уведём силой. Какой смысл тебе жить? На твоём месте, – тут Цзиньлун пнул лежащую на земле верёвку и бросил взгляд на балку навеса, – я закинул бы эту верёвку на балку и повесился!

Он повернулся и вышел.

– Ах ты ублюдок злобный! – Отец аж подпрыгнул, выругавшись, и в изнеможении осел на кучу сена у кормушки.

Меня охватило неописуемое страдание. Злоба Цзиньлуна потрясла до глубины души. Вдруг стало ужасно жалко отца и так стыдно, что я отвернулся от него, стал пособником злодея, как говорится, послужил тигру призраком,[139]помог Чжоу в его жестоких деяниях.[140]Я бросился к его ногам, схватил за руки и воскликнул сквозь слёзы:

– Никуда не буду вступать, отец, пусть на всю жизнь останусь холостяком, буду с тобой, буду единоличником до конца…

Он обнял мою голову, всхлипнул пару раз. Потом оттолкнул, вытер глаза и выпрямился:

– Ты уже мужчина, Цзефан, и должен отвечать за свои слова. Давай вступай, забирай соху, забирай сеялку… – Отец посмотрел волу в глаза, вол тоже посмотрел на него. – Вола тоже забирай!

– Отец! – испуганно вскричал я. – Ты на самом деле хочешь пойти по дорожке, которую он тебе указал?

– Успокойся, сынок. – Отец поднялся на ноги. – Твой отец не ходит там, где ему указывают, он идёт своей дорогой.

– Отец, только прошу тебя, не вздумай вешаться…

– Да как можно! У Цзиньлуна совести ещё немного осталось. Ему, конечно, ничего не стоит натравить людей, чтобы со мной покончили, как пиннаньские разделались со своим единоличником. Но тут он дал слабину. Надеется, что я сам покончу с собой. А как я помру, так это чёрное пятнышко на всём уезде, на всей провинции, на всём Китае само собой и сотрётся! Но я помирать не собираюсь. Соберись они разделаться со мной, мне с ними не совладать, но чтобы я сам загнулся – пусть и не надеются! Ещё поживу, пусть эта чёрная точка на весь Китай остаётся!

 

ГЛАВА 20

Лань Цзефан предаёт отца и вступает в коммуну. Вол Симэнь жертвует собой во имя великого дела

 

Я вступил в народную коммуну – с одним целым шестью десятыми му земли, с сохой, сеялкой и волом. Когда я вывел тебя из‑под навеса, во дворе послышались взрывы хлопушек, загрохотали гонги и барабаны. Среди дыма и конфетти толпа подростков в серых, якобы армейских шапках наперебой расхватывала петарды с фитилями. Мо Янь по ошибке схватил петарду без фитиля, раздался хлопок, и ему разорвало ладонь между большим и указательным пальцами. Он аж перекосился от боли. Так ему и надо. В детстве мне тоже чуть палец не оторвало петардой, и вдруг вспомнилось, как отец лечил мне его мучной болтушкой. Обернувшись, я посмотрел на него, сердце просто разрывалось. Он сидел на куче нарезанной соломы, глядя перед собой на свёрнутую кольцом верёвку. Меня охватило страшное беспокойство:

– Отец, ты уж, пожалуйста, выкинь это из головы…

Не желая слушать, он махнул пару раз рукой. Я вышел на солнечный свет, оставив его во мраке. Хучжу нацепила мне на грудь большой красный цветок из бумаги и улыбнулась. От её лица пахнуло лосьоном «подсолнух». Хэцзо нацепила такой же цветок волу на обрубленный рог. Вол тряхнул головой, и цветок полетел на землю.

– Забодает! – притворно взвизгнула она, повернулась и побежала прочь, оказавшись в объятиях брата.

Он холодно оттолкнул её и направился к волу. Похлопал его по голове, погладил здоровый рог, потом обрубленный.

– Ну, вол, ты вступаешь на большой светлый путь, – сказал он. – Добро пожаловать!

Я видел, как глаза вола сверкнули, будто огнём, но на самом деле это были слёзы. Отцовский вол походил на тигра, у которого вырвали усы, – никакого грозного вида, послушный как котёнок.

Мои мечты сбылись, меня приняли в хунвейбиновскую организацию брата. Кроме того, в пьесе «Красный фонарь» мне дали роль Ван Ляньцзюя. Всякий раз, когда Ли Юйхэ сурово и справедливо бросал мне «Ах ты предатель», я тут же вспоминал, как то же говорил отец. Я всё больше чувствовал, что, вступив в коммуну, предал отца и очень переживал, что он покончит с собой. Но он не повесился и не прыгнул в реку. Из комнаты перебрался под навес, там и спал. Устроил в углу печку, приспособил каску как сковородку. В последующие долгие месяцы и годы, без вола и сохи, возделывал землю мотыгой. Одному возить на тачке навоз в поле было не с руки, и он носил его в корзине через плечо. Обходился и без сеялки: продолбил мотыгой желобок в тыкве‑горлянке, так и сеял. С шестьдесят седьмого по восемьдесят первый год отец со своим одним целым и шестью десятыми му так и оставался бельмом на глазу, шипом под кожей посреди обширных угодий коммуны. Его существование было и нелепым, и величественным; его и жалели, и испытывали к нему уважение. Одно время в семидесятые вновь ставший партсекретарём Хун Тайюэ несколько раз предпринимал попытки изжить последнего единоличника, но отец не сдавался. Всякий раз он бросал ему в ноги ту самую верёвку:

– Ну давай, повесь меня на абрикосе!

Цзиньлун рассчитывал, что с моим вступлением в коммуну и успешной постановкой революционного спектакля сможет превратить Симэньтунь в образцовую деревню во всём уезде, а после этого, как застрельщик, сделать головокружительную карьеру. Но всё пошло не так, как ему хотелось. Прежде всего Сяо Чан, которого они с сестрой ждали день и ночь, так и не приехал на тракторе руководить постановкой спектакля. Через какое‑то время стало известно, что его освободили от должности за беспорядочные связи с мужчинами и женщинами. После его падения опереться брату стало не на кого.

После праздника Цинмин задул ветерок с востока, солнце стало пригревать; природа оживала, снег на солнечной стороне быстро сошёл, дороги раскисли – слякоть везде стояла непролазная. Зазеленели ивы у реки, большой абрикос во дворе тоже вроде собрался зацвести. Брат в эти дни нервничал, метался по двору как леопард в клетке, останавливаясь чаще всего на помосте под абрикосом. Стоял там, опершись на чёрные ветви, и курил сигарету за сигаретой. От чрезмерного курения у него развилось воспаление гортани, он безостановочно откашливался, чтобы прочистить горло, и без всякой деликатности сплёвывал мокроту под дерево, где образовалась целая кучка, похожая на куриный помёт. Взгляд растерянный и пустой, на лице читалось одиночество и разочарование, брат был нелюдим и жалок.

По мере наступления тепла положение брата усугублялось. Он хотел и дальше ставить революционные спектакли, но народ к его указаниям уже не прислушивался. Однажды, когда он тупо курил под абрикосом, подошла группа стариков‑крестьян из голытьбы.

– Командир Цзиньлун, как насчёт сельскохозяйственные работы наладить? С землёй оно как: упустишь время – целый год потеряешь. Рабочие занимаются революцией, так им государство деньги платит, а крестьянам, чтобы жить, сеять надобно!

Со двора через ворота как раз выходил отец с двумя корзинами навоза. От разнёсшегося в весеннем воздухе запаха свежего навоза крестьяне ещё больше оживились.

– Сеять так сеять в землю революционную, нельзя думать лишь о производстве, нужно и о революционном курсе не забывать! – Брат выплюнул окурок и спрыгнул из‑под дерева, но при приземлении не устоял и навернулся. Старики бросились поднимать его, но он, оскалившись, оттолкнул протянутые руки: – Я теперь же отправляюсь в ревком коммуны за указаниями, а вы ждите здесь и никаких необдуманных действий не предпринимайте.

Переобувшись в резиновые сапоги – в них только и можно было добраться в коммуну по распутице, – он направился по малой нужде во временный нужник за оградой двора. Там он неожиданно встретил Яна Седьмого. Из‑за того случая с куртками они стали врагами, но внешне Ян светился притворной улыбочкой:

– Начальник Симэнь, куда собрался? И на хунвейбина‑то не похож, скорее на японца из военной жандармерии.

Брат отряхнул хозяйство и хмыкнул, выражая крайнее презрение. А Ян продолжал, хихикая:

– Покровитель твой, паршивец, уже не у дел, думаю, и ты пары дней не продержишься. Понимать надо, уступил бы место тому, кто в производстве разбирается; если одни оперы распевать, вовотоу[141]на столе не появятся.

Брат холодно усмехнулся:

– Председатель я, меня непосредственно уездный ревком назначил, ему меня и снимать. У ревкома коммуны такого права нет!

Что‑то должно было случиться, и в тот самый момент, когда брат разошёлся, отвечая Яну Седьмому, большой керамический значок слетел у него с груди и упал в дырку нужника. Брат застыл в ужасе. Замер и Ян Седьмой. Но когда брат пришёл в себя и ринулся вылавливать значок, Ян тоже очнулся. Он ухватил брата за грудки и заорал:

– Контрреволюционера поймал! На месте преступления!

 

 

Брата отправили на поднадзорный труд вместе с деревенскими помещиками, зажиточными крестьянами, контрреволюционерами, «подрывными элементами», «каппутистом» Хун Тайюэ и другими.

Меня после вступления в коммуну определили скотником большой производственной бригады. Там моими наставниками стали почтенный Фан Шестой и бывший сиделец Ху Бинь. На скотном дворе собралась вся скотина большой производственной бригады: бывший войсковой вороной, подослепший и уволенный со службы, с армейским тавром на крупе; серый мул несдержанного нрава, любитель кусаться, с ним всегда приходилось держать ухо востро. Вороного с мулом в основном запрягали в большую телегу с резиновыми шинами для перевозок по деревне. Остальные – волы, двадцать восемь голов. У вола нашей семьи, как у новенького, кормушки не было, пришлось на время установить ему распиленную пополам бочку из‑под бензина.

Постель я перенёс на большой кан на скотном дворе и наконец удалился от усадьбы, которую и любил, и ненавидел. Да и перебрался я на скотный двор, чтобы отцу место освободить. Он ведь в сарайчике стал спать после того, как я объявил, что вступаю в коммуну. Сарай хоть и добрый, всё равно сарай, а комната какое‑никакое, а жильё. Сказал отцу, чтобы перебирался назад в комнату и не беспокоился насчёт вола, мол, я за ним присмотрю.

Нарезанной соломы на скотном дворе было вдоволь, и кан топили так, что жар от него шёл, как от сковородки, на которой лепёшки пекут. Вместе с Фаном Шестым на кане спали пятеро его сыновей. В этой нищей семье даже одеяла не было – все пятеро катались по кану голышом, тощие как палки. Под утро пара голозадых ребятишек нет‑нет да оказывались под одеялом у меня.

От этого жара на кане всё тело ныло, я ворочался с боку на бок, как та самая лепёшка. Лунный свет из окна освещал голозадых детей, они тоже ворочались, но ещё и страшно храпели. Фан Шестой храпел как‑то странно: так шипят проткнутые куриными перьями кузнечные мехи. Ху Бинь спал на краю, плотно заворачиваясь в одеяло, чтобы к нему не залезли дети. Странный тип, даже спал в защитных очках, и в лунном свете его лицо поблёскивало, как у очковой змеи.

Глубоко за полночь вороной с мулом начали бить копытами и фыркать, звонко брякал бронзовый колокольчик на шее мула. Храп Фана умолк, он скатился с кана, по дороге потрепал меня по голове, и громко скомандовал:

– Вставай, скотине задать!

За сутки это была уже третья кормёжка. Если ночью не добавлять корма, лошади упитаннее не станут, а волы сил не наберут. Вслед за Фаном я откинул одеяло и слез с кана. Он зажёг лампу, и я пошёл за ним в дальний угол двора. Мул с вороным обрадованно замотали головами, один за другим поднялись и лежавшие волы.

Фан Шестой показывал мне что и как. На самом деле показывать не было нужды. Я не раз видел, как отец задавал ночью корм нашему ослу и волу. Берёшь сито, просеиваешь солому и сено для мула с вороным, засыпаешь в кормушку. Те суются туда мордами, но есть не едят, ожидая бобового жмыха и воды. Глядя, как я умело управляюсь с ситом, Фан Шестой ничего не сказал, но, похоже, остался доволен. Железным черпаком он зачерпнул рыхлого жмыха и сыпанул в кормушку. Мул тут же сунулся, но получил по морде вилами и от боли вскинул голову. Фан в это время всё перемешал, и ароматы сена, соломы и жмыха слились воедино. Мул с вороным жадно захрупали. В свете лампы глаза мула отливали лазоревой далью, но с глубиной воловьих глаз не шли ни в какое сравнение. Наш вол смотрелся одиноко, как новый ученик, переведённый из другой школы. Остальные волы повернули головы в нашу сторону в ожидании свежего сена. Наш вол занял позицию самую выигрышную и сено получил первым. В ту ночь их кормили мелко порезанной бобовой соломой, смешанной с плетями батата, – для волов это первоклассный корм, очень питательный, ароматный, к тому же в соломе иногда попадались неочищенные бобы. Пока члены коммуны под руководством брата вершили революцию, на скотном дворе работа шла своим чередом. Почтенный Фан Шестой был простой крестьянин и никогда на дворе усадьбы Симэнь не показывался, а Ху Бинь, эта змеюка очкастая, частенько там крутился. На стене двора нередко появлялись дацзыбао,[142]разоблачающие прошлое и деяния брата. Видно было, что писать человек умеет, и брат сразу признал руку Ху Биня. С ситом в руках я распределял корм по кормушкам, волы зарылись головами в сено и дружно хрупали. У кормушки нашего вола я улучил момент, когда Фан Шестой не следил, и добавил ему просеянной соломы. Потрепал по голове, погладил по носу, и он лизнул мне руку шершавым языком. Ему единственному из волов ещё не вставили кольцо в нос – не знаю, избежит ли он этой печальной участи…

Нет, этой печальной участи ты не избежал. Вот‑вот должен был расцвести большой абрикос, началась весенняя пахота. Однажды утром под началом Фана Шестого мы с Ху Бинем вывели волов во двор, обмели с них грязь и лежалую шерсть, словно желая продемонстрировать трудовые успехи за время долгой зимы.

Ян Седьмой хоть и разоблачил злодеяние брата – тот потерял пост председателя, и ему навесили ярлык активного контрреволюционера, – кисейной чиновничьей шапки[143]ему так и не досталось. Ревком коммуны назначил председателем деревенского ревкома Хуан Туна. Он много лет был бригадиром большой производственной бригады и хорошо проявил себя на производстве. Как военачальник, назначающий бойцов на позиции, он стоял на краю гумна и определял членов коммуны на работу. Тех, кто имел хороший статус, – на лёгкую, обладателей плохого – на пахоту. Брат стоял вместе с Юй Уфу, командиром помещичьего отряда самообороны, предателем Чжан Дачжуаном, зажиточным крестьянином У Юанем, владельцем винокурни Тянь Гуем, «каппутистом» Хун Тайюэ и другими. Лицо его дышало злобой, а на лице Хун Тайюэ играла язвительная ухмылка. Только «подрывные элементы», которых «исправляли» не один год, хранили безучастное молчание. Их не первый год использовали в начале весны на пахоте, и они уже знали, у кого который плуг, кому какие будут выделены волы. Они заходили в склад, выносили плуги и упряжь, и каждый шёл к своим волам. Волы тоже уже знали их.

– Скотина всю зиму не работала, силы подрастеряла, – наставлял их Фан Шестой. – Так что первый день полегче с ними: сколько смогут, столько и хорошо.

Он помог подобрать пару волов для Хун Тайюэ: чёрного холостого бохайского и гаоюаньского с запада Шаньдуна. Тот умело запряг волов. Он был из крестьян, и, хоть провёл немало лет в партсекретарях, обращаться со скотиной для него дело привычное. Брат по примеру остальных наладил плуг, разложил упряжь и, раздражённо поджав губы, обратился к Фану Шестому:

– А мне кого брать?

Тот смерил его взглядом и проговорил, как бы себе под нос, но достаточно громко, чтобы брат мог услышать:

– Годы твои молодые, испытать себя на прочность дело хорошее. – И отвязал корову‑монголку со змеиным хвостом, ту самую, с которой брат был хорошо знаком.

Той ранней весной несколько лет назад, когда мы пасли скот у реки, перевёрнутая фигура брата часто отражалась в её зрачках. Монголка послушно встала рядом с братом, в горле у неё проскользнул большой ком пережёванной травы. Брат набросил на неё упряжь, она с радостью повиновалась его командам. Взгляд Фана Шестого скользнул в сторону привязи и упал на нашего вола. Глаза его загорелись, будто он впервые оценил его достоинства, он даже языком прищёлкнул:

– Цзефан, а ну приведи вашего вола, поставим в пару с матерью.

– Вообще‑то он и один с плугом справится, – приговаривал Фан Шестой, обходя вокруг вола. – Глянь каков: голова широкая, лоб плоский, рот большой, глаза светлые, в холке на ладонь всех выше, пашет как пулемёт, тра‑та‑та – и готово. Передние ноги прямые как стрела, силища беспредельная, задние ноги выгнуты как лук, шагает быстро словно ветер. Жаль вот полрога потерял, а то бы ни единого изъяна. Поручаю тебе, Цзиньлун, этого вола; он для твоего отца свет в окошке, ты уж с ним побережнее.

Цзиньлун принял вожжи и скомандовал волу повернуться, чтобы удобнее было запрячь его. Но вол стоял, свесив голову, и знай пережёвывал жвачку. Цзиньлун натянул вожжи, пытаясь подать вола вперёд, но тот не шевельнулся. Кольца в носу у него не было, поэтому, как ни старался Цзиньлун, голова вола оставалась недвижной как скала. Эта его могучая сила и привела к жестокой пытке – продеванию кольца. Эх, Вол Симэнь, ты мог бы и избежать всего этого, если бы, как великий знаток человеческой природы, послушно повиновался, как когда‑то в руках отца. Вполне мог бы стать первым в истории Гаоми волом без кольца в носу. Но ты не слушался, а тебя и несколько человек с места не сдвинут.

– Как можно было управляться с волом без кольца? – дивился Фан Шестой. – Неужто у Лань Ляня заговор какой имеется?

Эх, Вол Симэнь, дружище, они опутали тебе ноги, просунули в верёвку палку и, вращая этой палкой, стали стягивать верёвку, пока ты уже не смог стоять и не завалился на землю. Фан Шестой заявил, что когда обыкновенному волу вставляют кольцо, столько силы не требуется. Побаивались они тебя, помнили твои героические подвиги, опасались, что стоит тебе с твоим норовом разойтись, никакой управы не найдёшь. Когда ты уже лежал на земле, Фан Шестой велел раскалить докрасна железяку и принести в клещах. Несколько здоровяков навалились тебе на голову и прижали твой единственный рог к земле. Фан Шестой залез пальцами тебе в ноздри, нащупал самое тонкое место в носовой перегородке, и по его команде туда и ткнули раскалённую железяку. Не только проткнули, но и большущую дыру проделали. Взвился желтоватый дымок, запахло жжёным мясом, ты издал горестное мычание, державшие твою голову верзилы навалились изо всех сил, не смея отпустить тебя ни на миг. Кто протыкал тебе ноздри раскалённым железом? Мой брат Цзиньлун, кто ещё. Тогда я не знал, что ты – воплощение Симэнь Нао, и, конечно, не представлял, что у тебя тогда творилось в душе. Ведь это твой родной сын проткнул тебе нос раскалённым железом и вставил медное кольцо в форме иероглифа «ао» – «выпуклый», какие чувства ты тогда мог испытывать?

Вставив кольцо, тебя потащили в поле. Всё вокруг оживало на просторах весенних полей, повсюду разливался дух жизни. Эх, Вол Симэнь, дружище, какой же торжественно‑печальный спектакль ты сыграл в это прекрасное время года. Твоё упорство, твоё умение переносить телесную боль, твой несгибаемый даже перед лицом смерти дух – всё это и тогда заставляло людей прищёлкивать языком от удивления и восторга, а рассказы о тебе до сих пор на устах жителей Симэньтуни. Мы, люди, тогда сразу поняли, что ты – нечто невообразимое, они и сегодня считают, что ты – чудо. Даже если знать особенности твоего характера в прошлой жизни, всё равно твоё поведение выходило за рамки понимания. Эх, ты на все сто мог бы побороться, такой гигант, с такой силищей, что таится в мускулатуре твоего тела. Как на торжественной церемонии во дворе усадьбы Симэнь, или на берегу реки, когда ты яростно боднул Ху Биня, или как тогда на рынке, на собрании по разоблачению и критике. Они, все эти люди, все эти члены народной коммуны, что понапрасну пытались заставить тебя работать, могли бы разлететься у тебя как пушинки, один за другим, а потом грохнуться на разомлевшую под весенним теплом землю, пропахав в ней глубокие борозды. Чтобы все кости себе переломали, эти злые и жестокосердые люди, чтобы им все внутренности встряхнуло, чтобы они заквакали как лягушки. Пусть Цзиньлун и твой сын, но всё это уже в прошлом, до того, как ты был ослом и волом. Сколькие пожрали отцов на шести путях перерождений,[144]сколькие прелюбодействовали с собственными матерями? Стоило ли тебе принимать это близко к сердцу? И разумеется, Цзиньлун настолько переменился, настолько озлобился, потерпев неудачу в политике, что всю досаду от работы под надзором в полной мере выместил на тебе, перейдя всякие границы. Пусть он и не знал, что ты когда‑то был его отцом, – как говорится, не ведающий не виновен, – но и с волом нельзя обращаться так жестоко! Эх, Вол Симэнь, я так безжалостно описываю тебе все злодеяния, которые он творил по отношению к тебе, потому что после вола ты уже четыре раза переродился. Носишься в преисподнюю и обратно, может, какие подробности и стёрлись из памяти. Но я тот день не забуду никогда; пусть всё, что происходило, станет большим раскидистым деревом в моей памяти, пусть живо сохранятся и главные ветви, и тоненькие веточки, и каждый листок.

Эх, Вол Симэнь, послушай, что я говорю, послушай. Рассказать я должен, потому что это уже дела минувших дней, дела минувшие становятся историей, а пересказывать историю, не упуская из виду ни единой мельчайшей детали, – моя обязанность как участника событий.

Ты дошёл до поля и улёгся там. Бывалые деревенские пахари дивились, что ты отказался работать, глазам своим не верили. Что случилось с этим волом? Они же видели, как ты сам тянул соху, ступая смело и быстро как ветер, вздымая лемехом землю и оставляя за собой волны борозд. Отец в тот день тоже работал на своей полоске. Согнувшись в поясе, он сосредоточенно махал мотыгой, не глядя по сторонам.

– Этот вол хочет как раньше работать, с единоличником Лань Лянем! – сказал кто‑то.

Цзиньлун отступил на пару шагов, снял с плеча большой пастуший бич, размахнулся и обрушил на твою спину. На ней тут же вздулся белый рубец. Ты тогда был в самом расцвете сил, шкура гибкая, прочная и упругая. Будь ты старым и слабым или ещё не развившимся телёнком, бич наверняка рассёк бы тебе кожу до мяса.

Цзиньлун, надо признать, человек способный: за что ни возьмётся, делает лучше всех. В деревне ещё несколько человек умели обращаться с почти четырёхметровым пастушьим бичом, но он был мастер из мастеров. Щелчки хлеставшего по твоему телу бича разносились во все стороны. Отец наверняка слышал, как Цзиньлун тебя охаживает, но опустил голову и работать не бросил. Я знал его глубокие чувства к тебе; конечно, он переживал, что тебя подвергают такой порке. Но он продолжал орудовать мотыгой, не рванулся защищать тебя. Эх, отец, отец, а ведь бичевали и тебя тоже.

Нанеся двадцать ударов подряд, Цзиньлун выдохся и обливался потом. Но ты продолжал лежать, уткнувшись нижней челюстью в землю; глаза закрыты, от ручейков слёз шерсть на морде потемнела. Ты не шевелился, не издал ни звука, и о том, что ты ещё жив, можно было судить по подёргивающимся складкам кожи. Если бы не это, никто не усомнился бы, что ты мёртв. Не переставая ругаться, брат зашёл спереди и пнул тебя в щёку:

– Вставай давай! Поднимайся!

Но ты продолжал лежать не двигаясь с закрытыми глазами. С бешеным рёвом Цзиньлун принялся пинать тебя то одной ногой, то другой по голове, по морде, по губам, по брюху. Издалека он походил на пританцовывающего колдуна, который изгоняет злого духа. Несмотря на пинки, ты даже не пошевелился. Стоявшая рядом монголка со своей змеёй‑хвостом, твоя мать, дрожала всем телом, даже хвост выпрямился и стал похож на змею окаменевшую. Отец на своей полоске стал работать быстрее, вгрызаясь в плотные пласты земли.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: