Подошли, пройдя круг, и остальные погонщики. Все были поражены, когда увидели, что вол Цзиньлуна по‑прежнему лежит на земле. Они собрались вокруг, и добросердечный У Юань поинтересовался:
– Не заболел ли он, этот вол?
Тут подал голос изображавший из себя прогрессивного Тянь Гуй:
– Ты только посмотри, какой упитанный, аж шерсть блестит. В прошлом году Лань Ляню плуг тянул, а нынче улёгся, мёртвым прикидывается. Да этот вол против народной коммуны выступает!
– Вот уж поистине – каков хозяин, такая и скотина! – презрительно хмыкнул Хун Тайюэ, глянув в сторону занятого работой отца.
– Отдубасить его, – предложил предатель Чжан Дачжуан. – Поддать как следует, сразу встанет! – Все согласились.
И вот семеро погонщиков, встав в круг, сняли с плеч бичи, расправили их за спиной и взялись за ручки. Только они собрались начать, как монголка рухнула наземь как подгнившая стена. Но, упав, забила всеми четырьмя ногами и тут же вскочила. Она тряслась всем телом, взгляд полон ужаса, скрюченный хвост поджат между ног. Все засмеялись, а один сказал:
– Гляньте‑ка, ещё не начали, а эту уже парализовало от страха.
Цзиньлун распряг монголку и отвёл в сторону. Та словно получила амнистию: стояла, ещё дрожа, но взгляд был заметно спокойнее.
А ты, Вол Симэнь, так же спокойно лежал, будто песочная гряда. Погонщики встали поудобнее, и один за другим, словно состязаясь и щеголяя своим умением, размахивались и со щелчком опускали бичи на твоё тело. Спину располосовали вдоль и поперёк. Выступила кровь, окровавленные бичи щёлкали ещё звонче. Удары становились всё сильнее, и спина, и брюхо уже походили на окровавленную разделочную доску с ошмотьями мяса.
|
Когда тебя стали бить, у меня брызнули слёзы; я рыдал, молил, хотел броситься к тебе на выручку, упасть к тебе на спину, чтобы разделить твою боль, но меня крепко держали за руки собравшиеся зеваки. Я пинался, кусался, но меня не отпускали, им хотелось посмотреть на эту кровавую трагедию. Как же так, неужели у этих порядочных односельчан, молодых и пожилых, сердца обратились в камень?..
Наконец погонщики устали и, потирая ноющие руки, подошли посмотреть – не сдох ли? Нет, не сдох. Ты лежал, уткнувшись в землю, глаза плотно зажмурены, земля вокруг в крови: от ударов бичей открылись раны на щеках. Уткнувшись в землю, ты дышал громко, с одышкой. Брюхо подёргивалось в яростных конвульсиях, как у коровы в отёле.
Такого упрямого вола никто не встречал, и бившие тебя про себя тяжело вздыхали. На лицах отражалась неловкость, всем было немного стыдно. Было бы легче бить вола, который яростно сопротивляется. Но этот покорно сносил обрушившееся на него несчастье, и это порождало в душах сомнение, в головах всплывали этические установления древности, сказания о духах и демонах. Может, это человек, обернувшийся волом? Или дух какой‑нибудь? Или будда, терпящий страдания, чтобы наставить заблудших людей на путь истинный, чтобы они обрели просветление? Люди не должны применять насилие к другим людям. И к волам тоже. Нельзя заставлять других делать то, чего они не хотят. Это относится и к волам.
Бившие вола погонщики из сострадания стали уговаривать Цзиньлуна остановиться. Но тот не соглашался ни в какую. Было в его натуре нечто общее с волом; его жёг дьявольский огонь, глаза горели красным, всё лицо исказилось. Из перекошенного рта разило какой‑то дрянью, всё тело подрагивало, ноги заплетались как у пьяного. Пьян он не был, но уже не соображал, словно оказался во власти гнусной бесовской силы. Подобно тому, как вол проявлял волю и отстаивал своё достоинство, готовый умереть, но не встать, так и брат готов был любой ценой продемонстрировать волю и отстоять достоинство, пойти на всё, чтобы заставить его встать. Не зря говорят, что не могут не встретиться влюблённые и враги. Один упрямый, другой ещё упрямее. Брат привёл монголку, поставил перед Волом Симэнем и привязал верёвку от недавно продетого ему в нос медного кольца к задней деревянной поперечине на её упряжи. Правитель небесный, он собирается тащить тебя за нос с помощью матери! Кто не знает, что ноздри самое уязвимое место вола, что лишь благодаря продетому в нос кольцу человек может совладать с ним! Как бы самоволен ни был вол, стоит взяться за кольцо, и он уже послушный. Вставай быстрее, Вол Симэнь, тебя и так уже подвергли мукам, которые не вынес бы ни один обычный вол, поднимайся, твоя репутация не пострадает! Но ты не встал. И я знал, что ты не встанешь, иначе ты не был бы Волом Симэнем.
|
Брат с силой вытянул дрожащую монголку кулаком по заду, и она, вывернувшись всем корпусом, скакнула вперёд. Верёвка натянулась, натянулось и кольцо. Бедный твой нос, о горе, эх, Вол Симэнь! Отпусти моего вола, Цзиньлун, бесчеловечное чудовище! Но как я ни рвался, вцепившиеся в меня стояли, как каменные статуи. Нос растягивался всё больше, как кусок беловатой резины. Влажный, похожий на фиолетовые лепестки люцерны носик – казалось, он вот‑вот порвётся у меня на глазах. А ты, монголка, спасовала; неужто не понимаешь, что лежащий на земле Вол Симэнь – твоё собственное дитя? Если не хочешь стать пособницей злодея Цзиньлуна, воспротивься, мотни острыми рогами в сторону, бодни его в грудь, прекрати это зверство! Но монголка, скотина бессердечная, рвалась вперёд под ударами. Голова Вола Симэня задиралась вверх, но тело оставалось недвижным. Передние ноги вроде бы дёрнулись вперёд, а может, мне показалось, вставать ты не собирался. Из ноздрей у тебя вырвался звук, похожий на плач младенца. Сердце готово разорваться, бедный Вол Симэнь. И тут со звонким хлопком ноздри порвались. Задранная голова с глухим стуком упала на землю. Передние ноги монголки подкосились, но она тут же вскочила.
|
Тут бы тебе и остановиться, Симэнь Цзиньлун. Но он не остановился. Совсем ополоумел. Взвыл как раненый волк, ринулся к канаве, принёс охапку кукурузных стеблей и сложил у твоего зада. Ты что, поджечь вола задумал, злодей этакий? Так и есть. Он поджёг эту кучу, поднялся белый дымок и разнёсся аромат – так пахнут только горящие кукурузные стебли. Все вокруг замерли, затаив дыхание и глядя во все глаза, но никто не выступил, чтобы прекратить жестокость. Горе тебе, Вол Симэнь. Увы тебе, решивший лучше умереть, чем тащить плуг народной коммуны. Я видел, как отец отбросил мотыгу и упал ничком. Зарывшись руками в землю и уткнувшись в неё лицом, он сотрясался всем телом, будто в приступе лихорадки. Я знал, для него это такая же пытка, как и для вола.
Плоть горела, но от омерзительного запаха никого не стошнило. Твой рот, Вол Симэнь, в земле, твой позвоночник выгибается, потрескивая, как прибитая змея. На тебе загорелась упряжь. Коллективное достояние, разве можно портить! Кто‑то подбежал, отвязал с шеи запор из софоры, отшвырнул в сторону и стал затаптывать горящие вожжи. Огоньки пламени погасли, закурился белый дымок, от разносящейся вони даже птицы в небе разлетелись. Бедняга Вол Симэнь, как у тебя зад пригорел, смотреть страшно.
– Спалю!.. – взвизгнул Цзиньлун.
Он принёс ещё одну охапку кукурузных стеблей. И опять никто не остановил его. Нарочно хотели, чтобы он показал, сколько в нём зла. Даже Хун Тайюэ с его высокой сознательностью, всегда призывавший бережно относиться к общему имуществу, отстранено взирал на происходящее. Но ведь вошедший в коммуну Вол Симэнь тоже коллективное достояние, крупный рогатый скот, он важен как средство производства, убить пахотного вола – тяжкое преступление. Люди, почему же вы спокойно смотрите, как совершается преступление, и не остановите его?
Спотыкаясь, Цзиньлун притащил ещё несколько охапок стеблей – он почти обезумел, мой сводный брат. Эх, Цзиньлун, Цзиньлун, что бы ты ощутил, узнав, что этот вол – перерождение твоего отца? А ты, Вол Симэнь, что ты чувствуешь, когда родной сын так жестоко обращается с тобой? О‑хо‑хо, столько на этом свете проявлений милости и злобы, любви и ненависти, но произошедшее потрясло всех присутствующих.
Вол Симэнь, ты поднялся на дрожащих ногах, без упряжи, без кольца в носу, без верёвки на шее, вол, сбросивший все путы человеческого рабства. Ты двинулся вперёд, с трудом ступая на ослабевших ногах, неудержимо качаясь из стороны в сторону. Из разодранных ноздрей капает синеватая кровь, капельками застывшей смолы стекает с брюха кровь чёрная… И разве не чудо, что вол, у которого на теле живого места нет, смог подняться и идти! Великая вера была тебе опорой, ты воплощал собой поступь духа, поступь идеи. Собравшиеся зеваки стояли, выпучив глаза и разинув рот. В полной тишине звучали лишь трели жаворонков. В небесах такая печаль, такое горе. Шаг за шагом вол продвигался в сторону отца. Он ушёл с земли коммуны, ступив на один и шесть десятых му единственного во всём Китае единоличника. И тяжело рухнул, как повалившаяся стена.
Вол Симэнь умер на земле моего отца. То, как он держался, многое прояснило в головах людей, запутавшихся во время разгула «великой культурной революции». Эх, Вол Симэнь, твои деяния стали легендой, стали преданием. Когда ты умер, были и такие, кто хотел разделать тебя на мясо. Они пришли с ножами, но, увидев кровавые слёзы отца и его перепачканное в земле лицо, потихоньку разошлись.
Отец похоронил тебя на своей полоске и насыпал могильный холм, который нынче стал одной из достопримечательностей Гаоми – Могилой Несгибаемого Вола.
Возможно, добрая слава о тебе как о воле останется в веках.
КНИГА ТРЕТЬЯ
СВИНЯЧЬИ ВЫКРУТАСЫ
ГЛАВА 21
Снова у правителя преисподней с жалобами на несправедливость. Опять конфуз – родился поросёнком
Скинув «кожаные ризы» вола, мой несгибаемый дух воспарил над крошечной полоской Лань Ляня. Жизнь волом тоже получилась невесёлой. После бытия ослом владыка Яньло объявил, что я возрождаюсь человеком, а появился я на свет из этой коровы со змеиным хвостом. Не терпелось предстать перед владыкой преисподней и выбранить за то, что он одурачил меня, но я ещё долго кружил над Лань Лянем, не в силах покинуть его. Я смотрел на окровавленную тушу вола, смотрел на Лань Ляня, который горестно рыдал, припав к его голове, смотрел на тупое выражение лица своего долговязого сынка Цзиньлуна, на Лань Ланя‑младшего, которого родила моя наложница Инчунь, на грязную, всю в соплях и слезах, мордашку его приятеля Мо Яня и на многие другие лица, которые вроде бы видел раньше. Но вот тело вола оставлено, его память начинает слабеть, уступая место памяти Симэнь Нао. Как же так, я ведь человек добропорядочный и не должен был умирать, а меня расстреляли. Даже владыке Яньло пришлось это признать, но исправить ошибку было уже невозможно.
– Да, – холодно заявил он. – Случилась ошибка, как ты сам сказал. Ну и как быть? Я не имею права позволить тебе снова стать Симэнь Нао. Ты ведь уже два перерождения прошёл и должен ясно понимать, что время Симэнь Нао давно вышло. Дети его взрослые, его труп сгнил и обратился в прах, а его дело – в пепел. Старые счета давно закрыты. Может, лучше оставить все эти невесёлые воспоминания и наслаждаться жизнью?
Я упал на колени и, стоя на ледяном мраморе пола, мучительно выдавил:
– Великий владыка, я тоже хотел бы забыть всё это, но не выходит. Эти воспоминания мучительны как гнойник на кости, они опутали меня, словно стойкий вирус. Я вспоминал о страданиях Симэнь Нао и, когда был ослом, вспоминал, как со мной несправедливо обошлись, когда был волом. Я так страдаю от этих стародавних воспоминаний, владыка.
– Неужели на тебя не действует эликсир забвения тётушки Мэн, ведь он в тысячу раз сильнее сонного порошка? – недоумевал владыка Яньло. – Или ты отправился на Вансянтай,[145]не выпив его?
– По правде говоря, владыка, при возрождении ослом я и впрямь не стал пить эликсир этой старухи. А когда возрождался волом, эти два демона зажали мне нос и насильно влили в рот целую чашку, а чтобы не выплюнул, рот драной тряпкой заткнули.
– Странно. – Яньло повернулся к одному из паньгуаней. – Разве посмеет мамаша Мэн подделать эликсир?
Тот замотал головой, отвергая предположение владыки преисподней.
– Симэнь Нао, ты должен понимать, что больше так продолжаться не может. Если каждая душа будет такую строптивость выказывать, у меня тут в аду чёрт знает что получится. Памятуя, что в прошлой жизни ты совершил столько добрых дел и хлебнул горя в личине осла и вола, мы в виде исключения милостиво отправим тебя в далёкую страну, где общество стабильно, народ живёт в достатке, да и места там круглый год красивые. Твоему будущему отцу тридцать шесть лет, он в той стране самый молодой градоначальник. Будущая мать твоя певица, нежная и красивая, побеждала на многих международных конкурсах. Ты у них будешь единственным сыном, и они буду печься о тебе как о драгоценности. Отец твой пойдёт в гору, в сорок восемь лет станет губернатором провинции. Мать, достигнув среднего возраста, уйдёт из искусства в коммерцию, станет владелицей известной косметической компании. Отец будет разъезжать на «ауди», мать – на «БМВ», ты – на «мерседесе». Будешь всю жизнь наслаждаться славой и богатством, всегда иметь успех у женщин. Этого достаточно, чтобы возместить тебе все страдания и унижения, испытанные при перерождениях. – Он постучал пальцами по столу, на какое‑то время замолчал, подняв взор к мрачным сводам зала, а потом многозначительно подытожил: – Так и сделаем, думаю, ты будешь доволен.
Но папаша Яньло снова обвёл меня вокруг пальца.
На этот раз при выходе из зала глаза мне завязали чёрной повязкой. На Вансянтае под затхлыми дуновениями преисподней я продрог до костей. Тамошняя старуха осыпала меня хриплыми проклятиями за наговоры владыке ада. Она звонко стукнула меня по черепу твердющей ложкой из эбенового дерева, потом схватила за ухо и, орудуя этой ложкой, стала вливать мне в рот своё варево. Гадость страшная: просто смесь помёта летучих мышей с чёрным перцем!
– Чтоб тебе захлебнуться, свинья тупорылая, это ж надо – посмел назвать мой отвар ненастоящим! Чтоб и ты захлебнулся, и память твоя, и твоя жизнь в прошлых перерождениях, пусть у тебя останется лишь вкус помоев и дерьма!
Пока эта злыдня меня изводила, от державших меня демонов доносились презрительные и злорадные смешки.
Всё так же в руках демонов, я нетвёрдой походкой спустился с возвышения, и мы помчались почти не касаясь земли, словно паря в небесах. Я ступал по чему‑то мягкому, будто по клочьям облаков. Пару раз пытался раскрыть рот, чтобы задать вопрос, но мохнатая лапа тут же затыкала мне его чем‑то невыносимо вонючим. Неожиданно вокруг разлился кисловатый запах, как от перебродивших винных выжимков или бобового жмыха: да ведь так пахнет на скотном дворе большой производственной бригады деревни Симэньтунь! Силы небесные, воспоминания о жизни волом ещё живы – неужели я ещё вол, неужели всё, что было до того, мне приснилось?
Чтобы отделаться от этого кошмара, я отчаянно забарахтался и взвизгнул. Этот звук так перепугал меня, что я открыл глаза. Вокруг копошились десять с лишним живых комочков. Чёрные, белые, жёлтые, были и чёрно‑белые вперемежку. Перед ними на боку лежала белая свиноматка. Раздался чрезвычайно знакомый голос, в нём звучало радостное удивление:
– Шестнадцатый! Владыка небесный, шестнадцать поросяток принесла наша свинья!
Я усиленно моргал глазами, чтобы очистить их от слизи. Ещё не видя себя, я уже понял, что переродился поросёнком, что все эти дрожащие, копошащиеся, повизгивающие на все лады маленькие существа – мои братья и сёстры. Глядя на них, я представлял, как выгляжу сам, и был вне себя от гнева: проклятый старый пройдоха Яньло‑ван опять одурачил меня. Терпеть не могу свиней, этих грязнуль; скорее снова возродился бы ослом или волом, но уж никак не вывалявшейся в навозе свиньёй. И я решил заморить себя голодом, чтобы быстрее вернуться в загробный мир и свести счёты с владыкой ада.
Стоял палящий зной, но склонивший на стену хлева сочные листья подсолнух ещё не расцвёл, поэтому, скорее всего, шёл шестой месяц. В хлеву тучами вились мухи, над ним кружили полчища стрекоз. Ноги мои быстро крепли, зрение стремительно улучшалось. Я разглядел людей, принимавших у свиноматки потомство: это была Хучжу, старшая дочь Хуан Туна, и мой сын Цзиньлун. При виде его лица, такого знакомого, кожа на теле натянулась, голова стала раскалываться от боли, словно моё большое человеческое тело, мою мятежную душу заключили в крошечное поросячье тельце. Как это тяжко, как мучительно, дайте же мне свободу, дайте встать во весь рост, дайте вырваться из этой грязной, омерзительной поросячьей оболочки, дайте вырасти и вернуть мужественный облик Симэнь Нао! Но всё это, конечно, невозможно. Я отчаянно вырывался, но Хучжу подняла меня на ладони и потрепала за ушко:
– Цзиньлун, у этого вроде бы судороги.
– А и хрен с ним, всё равно у матки сосков на всех не хватит. Сдохнет один‑другой, и ладно, – злобно бросил тот.
– Ну уж нет, пусть все живут. – Хучжу поставила меня на землю и вытерла всего мягкой красной тряпкой. Она обходилась со мной так нежно, было так приятно, что я даже хрюкнул, гнусно так, по‑свинячьи.
– Ну что, опоросилась? И сколько принесла? – послышался зычный голос за стеной, и я в отчаянии зажмурился. Я не только узнал голос Хун Тайюэ, но и по манере речи понял, что он опять на прежнем посту. Эх, Яньло‑ван, Яньло‑ван, вот ведь наплёл с три короба – драгоценным сыночком в семье чиновника возродит, в других краях, – а сам зашвырнул поросёнком в свинарник! Что это, как не стопроцентное надувательство, интриган бесстыжий, негодяй вероломный! Я с силой выгнулся назад, вырвался из рук Хучжу и брякнулся на землю. Услышал собственный взвизг и потерял сознание.
Очнулся я на больших мясистых листьях тыквы, густая листва абрикоса загораживает жгучий солнечный свет. Унюхал запах йода и заметил разбросанные вокруг блестящие ампулы. Уши и зад болят – я понял, что спасён и что чуть не умер. Передо мной вдруг возникло миловидное лицо. Вот кто, наверное, меня вылечил. Ну конечно, это она, моя дочь Баофэн. Училась лечить людей, но и скотине помогала. Рубашка с короткими рукавами в голубую клетку, бледное лицо, озабоченный взгляд – она была чем‑то обеспокоена. Потрепав меня за уши холодными пальцами, она сказала кому‑то рядом:
– Всё в порядке, можно отнести в хлев, пусть матку сосёт.
В это время подошёл Хун Тайюэ и стал гладить грубой пятернёй мою гладкую шёлковую шёрстку:
– Ты, Баофэн, не думай, что пользовать свиней ниже твоего достоинства!
– А я и не думаю, секретарь, – спокойно ответила она, собирая сумку с лекарствами. – По мне, что скотина, что человек – какая разница.
– Вот и хорошо, что у тебя такое понимание, – одобрил Хун Тайюэ. – Председатель Мао призывает выращивать свиней, это вопрос политический, и хорошо справляться с этим значит проявлять преданность ему. Цзиньлун, Хучжу, понятно вам?
Хучжу поддакнула. Цзиньлун, опершись плечом на хурму и свесив набок голову, курил дешёвую сигарету, что по девять фэней[146]пачка.
– Цзиньлун, я ведь вопрос задал, – недовольно бросил Хун Тайюэ.
– Да слушаю я, слушаю внимательно, – покосился на него Цзиньлун. – Или хочешь, чтобы я все высочайшие указания Председателя Мао по свиноводству процитировал?
– Цзиньлун, – продолжал Хун Тайюэ, поглаживая мне спинку, – ты всё дуешься, знаю. Но не забывай, что некий Ли Жэньшунь из деревни Тайпинтунь в газету с драгоценным образом Председателя Мао солёную рыбу завернул. Так восемь лет получил, и сейчас на исправительных работах в госхозе Шатань. А твоё дело куда как серьёзнее!
– У меня всё получилось ненамеренно, по сравнению с ним совсем другое дело!
– Будь оно намеренно, под расстрел бы пошёл! – вскинулся Хун Тайюэ. – Знаешь, почему я тебя выгораживаю? – И он покосился на Хучжу. – Хучжу вон вместе с матерью твоей на коленях упрашивали! А главное, конечно, и сам могу о тебе судить. Происхождение у тебя хоть и негодное, но ты с малолетства вырос под красным знаменем, перед «культурной революцией» мы именно таких и воспитывали. Окончил среднюю школу, человек образованный – то, что нужно для революции. Не думай, будто выращивать свиней недостойно твоих талантов. В нынешней ситуации это самая почётная, самая трудная задача. Поставив тебя сюда, партия проверяет, как ты относишься к революционной линии Председателя Мао!
Цзиньлун отшвырнул окурок, выпрямился и, склонив голову, слушал это внушение.
– Вам очень повезло – но мы, пролетарии, про удачу не поминаем, мы оцениваем конкретную ситуацию. – И Хун Тайюэ поднял меня, держа под брюшко на ладони, высоко над головой. – У нас в деревне свиноматка принесла сразу шестнадцать поросят: такое во всём уезде, во всей провинции редкость. А в уезде как раз ищут образец свиноводства. – И он загадочно произнёс, уже не так громко: – Образец, понятно? Ясно, что значит это слово? Образцовыми считаются террасные рисовые поля в Дачжае, добыча нефти в Дацине, сады в Сядинцзя, даже танцы для старух, что организовали в Сюйцзячжай. Почему бы нам, свиноводам Симэньтунь, не стать образцовыми? Ты вот, Цзиньлун, когда пару лет назад ставил образцовые пьесы и привёл силком Цзефана вместе с волом твоего отца в коммуну, разве не хотел создать образец?
Цзиньлун вскинул голову, глаза его возбуждённо сверкнули. Зная характер сына, я понял, что в его талантливой голове с лёту могла зародиться идея создать нечто с сегодняшней точки зрения вздорное и смехотворное, что, однако, могло в те времена снискать всеобщее одобрение.
– Я уже стар, – продолжал Хун Тайюэ. – И сейчас, заняв этот пост снова, надеюсь лишь, что смогу управляться с делами в деревне, дабы оправдать доверие революционных масс и начальства. Вы не такие, вы молоды, у вас необозримые перспективы. Будете хорошо работать – успех делить вам, ну а случись что – отвечать буду я. – Он указал на членов коммуны, которые копали канавы и возводили стены в абрикосовой роще. – Через месяц у нас будет двести свинарников садового типа, где планируется выращивать по пять голов на человека. Больше свиней – больше удобрений, больше удобрений – больше зерна. Зерно в руки идёт – в сердце меньше забот, «глубже рыть траншеи, больше запасать зерна, не претендовать на гегемонию»,[147]«поддерживать мировую революцию», «каждая свинья – это снаряд, выпущенный по империалистам, ревизионистам и реакционерам». Так что шестнадцать поросят, что принесла наша свиноматка, – это, по сути, шестнадцать таких снарядов. А наши свиноматки на самом деле – авиаматки, авианосцы, с помощью которых мы поведём генеральное наступление на империалистов, ревизионистов и реакционеров! Теперь вы, должно быть, понимаете важность назначения вас, молодых людей, на этот пост?
Я слушал эти пафосные речи Хун Тайюэ, а сам не спускал глаз с Цзиньлуна. После нескольких перерождений наши отношения отца и сына постепенно ослабли и превратились в нечто вроде воспоминания, в этакую полустёршуюся запись в родословной. Слова Хун Тайюэ подействовали на Цзиньлуна как сильный стимулятор: его мозг пришёл в движение, сердце забилось, он рвался в бой. Потирая от возбуждения руки, он подошёл к Хун Тайюэ. Щёки у него привычно подёргивались, большие тонкие уши подрагивали. Я знал, что такое у него бывает перед выступлением с пространной речью. Но на сей раз никакой речи не прозвучало – видать, жизнь пообломала, заставила повзрослеть. Он взял меня из руки Хун Тайюэ и крепко прижал к груди: я даже почувствовал, как бешено колотится его сердце. Наклонившись, он поцеловал меня в ухо – в образцовых материалах будущего этот поцелуй может стать важной деталью в жизнеописании знатного свиновода Лань Цзиньлуна: «Спасая новорождённого поросёнка от удушья, Лань Цзиньлун провёл искусственное дыхание рот в рот. Полумёртвый, весь в синюшных пятнах крохотный поросёнок ожил и возвестил об этом повизгиванием. Поросёнок спасён. Но выбившийся из сил Лань Цзиньлун рухнул в свинарнике без сознания, успев твёрдо заявить: „Секретарь Хун, с сегодняшнего дня хряк мне отец, а свиноматка – мать!“ – „Вот это ты верно сказал! – обрадовался Хун Тайюэ. – Нам и нужна такая молодёжь, которая ухаживала бы за общими свиньями как за отцом и матерью“».
ГЛАВА 22
Шестнадцатый поросёнок захватывает соски матери. Бай Синъэр удостаивается звания свиновода
Как бы люди в фанатичном угаре ни осыпали свиней великолепием характеристик, свинья остаётся свиньёй. Какой бы любовью и вниманием меня ни окружали, я уже принял решение умереть от голода и покончить с этой свинской жизнью. Я собрался предстать перед Яньло‑ваном, устроить скандал в его чертогах, побороться за право быть человеком и за достойное перерождение.
Когда меня вернули в свинарник, старая свиноматка уже лежала, раскинувшись, на изумрудной травке, а у её сосков, жадно ухватив их и причмокивая, плотной массой сгрудились поросята. Те, кому не удалось прорваться к соскам, беспокойно повизгивали, отчаянно пытаясь протиснуться между более удачливыми. Одним это удавалось, других выпихивали, третьи забирались на спину матери и пронзительно верещали, подпрыгивая. Свинья похрюкивала с закрытыми глазами, и всё это вызывало жалость и отвращение.
Цзиньлун передал меня Хучжу, а сам наклонился и вытащил одного из сосущих. Прежде чем расстаться с соском, тот растянул его как резиновое колечко. В освободившийся сосок тут же вцепился другой.
Тех, кто завладел сосками и ни за что не желал расставаться с ними, Цзиньлун вынес одного за другим за стенку свинарника, где они устроили нескончаемый визг, ругая его на все лады ещё плохо повинующимся языком. Сосали теперь лишь десять, два соска оставались свободными. Их уже изжевали так, что они вспухли и покраснели – смотреть противно. Цзиньлун снова принял меня из рук Хучжу и пристроил к брюху матери. Я зажмурился. От жадного причмокивания моих отвратительных братьев и сестёр в животе всё переворачивалось, и меня бы вытошнило, если бы было чем. Как я уже говорил, я собрался умереть и ни за что не дотронусь до этого замызганного соска. Взяв в рот сосок животного, я наполовину утрачу человеческое и безвозвратно погружусь в пучину животного мира. Стоит ухватить эту титьку, и во мне возобладает свинское начало. Свинский нрав, свинские предпочтения, свинские желания – всё это разольётся во мне вместе с молоком, потечёт по жилам, я превращусь в свинью с небольшим остатком человеческих воспоминаний и таким образом завершу это грязное, постыдное перевоплощение.
– Соси давай!
В руках Цзиньлуна я ткнулся ртом в один из пухлых сосков, в слизь, оставленную моими отвратительными братишками и сестрёнками, и мне стало тошно. Я изо всех сил сжал губы и крепко‑накрепко сомкнул челюсти, чтобы избежать соблазна.
– Вот ведь тупой: титька перед носом, всего‑то и нужно рот раскрыть, – ругался Цзиньлун, легонько поддав мне по заду.
– Слишком грубо ты с ним обращаешься. – Оттолкнув Цзиньлуна, Хучжу взяла меня и стала легонько поглаживать по брюшку нежными пальчиками.
Было так приятно, что я даже захрюкал. Вырвалось это хрюканье непроизвольно, но эти звуки, хоть и поросячьи, уже не так резали ухо.
– Ты моё сокровище, – приговаривала Хучжу, – шестнадцатенький, глупышка, даже не знаешь, как это вкусно – маму сосать. А ну давай попробуем, а? Не будешь молочко сосать – разве вырастешь?
Из её бесконечного сюсюканья я понял, что в этом выводке я шестнадцатый по счёту, то есть выбрался из чрева матери последним. При моём незаурядном опыте в том, что и как на этом и на том свете, хоть и я прекрасно разбирался в отношениях между людьми и домашними животными, в глазах людей я был всего‑навсего свиньёй. Как же это печально. Но ещё большая скорбь ждала впереди.
Взявшись за сосок, Хучжу пощекотала им мои губы и ноздри. В носу засвербило, и я неожиданно чихнул. По тому, как дёрнулась рука Хучжу, я понял, что она испугалась, но потом послышался её заливистый хохот.
– Никогда не слышала, как свиньи чихают, – смеялась она. – Ну, поросёнок номер шестнадцать, Шестнадцатенький ты наш, раз ты чихаешь, то наверняка и сосать умеешь! – Потянув сосок, она нацелила его мне в рот, легонько нажала пару раз, и на губы брызнула струйка тёплой жидкости. Я непроизвольно провёл по ним языком. Мм, господи, вот уж не предполагал, что свиное молоко, молоко моей матери такое сладкое, такое ароматное, как шёлк, как сама любовь. В один миг забылось унижение, мгновенно переменилось впечатление от окружающего мира, и эта возлежащая на изумрудной траве свиноматка, мама для всех нас, шестнадцати поросят, представилась такой благородной, такой непорочной, такой красивой. Я без малейшего колебания ухватил губами сосок, чуть ли не вместе с пальцем Хучжу. И молоко струйка за струйкой полилось в рот и дальше в желудок, и я с каждой секундой исполнялся всё большей силы и горячей любви к матери‑свинье. Я слышал, как Хучжу с Цзиньлуном радостно захлопали в ладоши и засмеялись. Краем глаза я видел, как их юные лица расцвели как цветок петушиного гребешка, как их руки тесно сплелись вместе. Хотя в голове у меня и просверкивали проблесками молнии какие‑то фрагменты истории, но в тот момент хотелось забыть обо всём. И я закрыл глаза, погрузившись в радость поросёнка, сосущего материнское молоко.
В последующие дни я стал главным тираном из всех шестнадцати. Цзиньлун с Хучжу не переставали дивиться моему аппетиту. Способности к еде у меня были просто невероятные. Стремительными и точными движениями я всегда безошибочно пробирался к самому большому, самому налитому соску. Мои глупенькие братья и сёстры, чуть ухватив сосок, тут же зажмуривались, у меня же глаза всегда были открыты. Присосавшись, как безумный, к самому большому соску, я загораживал телом ещё и другой, бдительно зыркая по сторонам. Стоило кому‑то из этих бедолаг предпринять тщетную попытку урвать свою долю, я сильным ударом зада отшвыривал его в сторону. Мне удавалось с невероятной скоростью опустошить надувшийся сосок и завладеть другим. Я очень гордился – ну и конечно, немного стыдился – тем, что в те дни поглощал молока больше, чем трое поросят вместе взятые. И ел не зря: для людей мой быстрый прирост повышал отчётность. А проявляемая смекалка, смелость и день ото дня всё более внушительные размеры заставляли их смотреть на меня другими глазами. Вот тогда я и понял, что в свиньях людям нравится именно это – когда ешь как сумасшедший и такими же сумасшедшими темпами растёшь. Свиноматке, которая произвела меня на свет, конечно, крупно не повезло: такая моя привязанность к соскам не могла не надоесть. Даже когда она вставала поесть, я подлезал ей под брюхо и, задрав голову, тыкался в сосок. «Сынок, а сынок, дал бы маме поесть, – выговаривала она. – Мама не поест, откуда взяться молоку, чтобы кормить тебя! Неужто не видишь, как мама исхудала, задние ноги уже не держат?»