Сначала ты ожесточённо мотал головой, пытаясь стряхнуть полотнище. Как‑то я тоже смотрел на солнце через накрывшее мне голову красное знамя: это был целый океан крови, будто солнце погрузилось в этот океан. «Конец света», – даже мелькнула мысль. Я не вол и не могу представить, что чувствовал ты с красным знаменем на голове, но, судя по твоим яростным движениям, тебя охватил панический страх. Кончики рогов у тебя как у настоящего боевого быка, а если на каждый привязать по острому ножу, ты вообще мог бы броситься в атаку на позиции неприятеля и смести всё на своём пути. Ты мотал головой, вертел хвостом, но скинуть знамя не удавалось. В панике ты бросился бежать вслепую. А так как твои вожжи – быка‑четырёхлетки, весом почти полтонны, с мускулистым без лишнего жира телом, в расцвете молодости и исполненного невероятной силы, – были привязаны к поясу отца, он потащился за тобой как мышка, привязанная к кошачьему хвосту. Ты устремился прямо на толпу, послышались жуткие вопли. Как бы блестяще ни говорил в это время брат, его всё равно никто не слушал. По правде говоря, народ пришёл поглазеть на происходящее, и всем было плевать, революционер ты или контрреволюционер.
– Да сбросьте у него с головы флаг! – крикнул кто‑то.
Но кому достанет смелости приблизиться, кто захочет взяться за это! К тому же снимешь флаг, и представление закончится. Народ с криком шарахался в стороны, все невольно толкались, плакали женщины, кричали дети.
– Ой, мамочки, все яйца разобьёте!
– Ребёнка задавили!
– Сволочи, горшок мой расколотили!
Совсем недавно, когда с неба падали дикие гуси, народ давился со всех сторон к центру, а теперь, когда на них устремился вол, все стали разбегаться в разные стороны. Сбивались в кучки, кого‑то впечатали в стену, расплющив в лепёшку, кого‑то оттеснили к прилавкам мясников. Некоторые, свалившись рядом с кусками дорогущей свинины, умудрялись впиться в сырое мясо. Перед тем как поддеть рогами под рёбра кого‑то из людей, вол по дороге задавил насмерть поросёнка. Один из продавцов, мясник Чжу Цзюцзе из скотобойни коммуны, бесцеремонный, как родственник императора, схватил тесак для разрубания мяса и яростно метнул, целясь волу в голову. Лезвие попало в рог, нож звонко хрустнул и отлетел, а половинка отрубленного рога упала на землю. Красный флаг не замедлил воспользоваться этой возможностью и соскользнул вниз. От удара вол словно остолбенел и остановился, громко дыша. Брюхо резко вздымалось и опускалось, на губах белая пена, глаза налиты кровью. На обрубке рога выступила прозрачная с кровяными прожилками жидкость. Эту жидкость, самое сокровенное у вола, ещё называют «бычьим роговым семенем». Говорят, она сильнейший возбудитель, действует раз в десять сильнее сердцевины хайнаньского кокоса. В старом составе провинциального комитета партии хунвейбины выявили одного погрязшего во взяточничестве члена правящей группировки, который – уж и седина в бороду – завёл двадцатилетнюю девицу. С «ян» у него дела были плохи, и когда он стал спрашивать, как это дело поправить, ему и посоветовали бычье роговое семя. Его подручные силой заставляли крестьянские хозяйства по всем уездам и провинциям присылать ему в дар молодых, ещё не гулявших и не холощёных бычков, которых доставляли в одно тайное место, отпиливали рога, собирали это семя и доставляли чиновнику. В результате волосы у него стали как вороново крыло, морщины разгладились, «стебель» с каждым днём прибавлял в силе, стал просто что твой кривой пулемёт: тысячу женщин травой пригнуть, что циновку скатать.
|
|
Ну а теперь об отце. Раны его ещё не зажили, всё вокруг он видел как в красной дымке. И когда это приключилось, ему было даже не понять, где он. Поначалу ещё удавалось бежать, но потом он решительно свернулся клубком, обхватил голову руками и перекатывался за волом, как помпон из шёлковых ниток. Хорошо, что стёганая куртка приняла все удары, и он серьёзно не пострадал. Когда вол потерял рог и остановился, отец воспользовался этим, вскочил и быстро отвязал с пояса верёвку. Тянуть его за собой вол уже не мог. Но когда отец заметил на земле половинку отрубленного рога и печальную картину у вола на голове, он вскрикнул в голос и чуть не упал без чувств. Ведь он говорил, что вол единственный, кто у него остался из родных. Как не переживать, как не разъяриться, когда ранили близкое существо? Он перевёл взгляд на красное, блестящее от жира лицо забойщика Чжу Цзюцзе: в те годы, когда всему китайскому народу и масла‑то не хватало, такие маслянистые рожи только у чиновных и мясников и были – лишь они задирали нос, расплываясь от самодовольства, лишь они наслаждались жизнью. Как единоличника, отца никогда не интересовали дела народной коммуны. Но вот мясник этой коммуны взял да отрубил рог нашему волу.
– Ох, мой вол! – возопил отец и всё же потерял сознание.
|
Я понимал, что случилось это очень кстати, иначе он мог первым делом схватить этот тяжеленный тесак с широкой спинкой и раскроить мяснику его большую жирную башку. Последствия трудно даже себе представить. Не успел отец потерять сознание, как вол очень даже пришёл в себя. Наверное, страшно больно, когда тебе обрубают рог. Вол взревел, опустил голову и рванулся вперёд, на толстую тушу мясника. Тут моё внимание привлёк клок волос сантиметров двадцать длиной на шкуре вола возле пупка. Похожий на большую кисть из волчьего волоса, он покачивался и подрагивал в определённой последовательности, будто при начертании иероглифов в стиле «чжуань»,[125]этих замысловатых знаков, похожих на цветы сливы мэйхуа. В тот миг, когда я отвёл взгляд от этой волшебной кисти, вол склонил голову набок и вонзил наискось свой здоровый стальной рог в толстый живот Чжу Цзюцзе. Голова вола беспрестанно ворочалась, и пока рог ещё не вошёл до основания, он резко тряхнул ею, и из дыры в брюхе валявшегося на земле толстяка с хлопком вылетели желтоватые, как рис, куски жира.
Когда все разбежались кто куда, отец пришёл в себя. Первым делом он поднял огромный тесак и встал на защиту однорогого вола. Стоял он молча, но по решительной позе окружившие его хунвейбины поняли: за своего вола он будет стоять насмерть. Глядя на жир, выдранный из брюха мясника, хунвейбины припомнили злостные деяния этого самодура, известного злоупотреблениями, и про себя немало порадовались.
А отец с тесаком в руке повёл вола домой с таким довольным видом, будто отбил подсудимого на месте казни. Сверкающее солнце к тому времени скрылось, небо заволокли серые тучи, и на землю Гаоми стали падать танцующие под северным ветерком снежинки.
ГЛАВА 18
Умелые руки починяют одежду. Хучжу выказывает свою любовь. Большой снегопад заносит деревню. Цзиньлун захватывает власть
В ту долгую зиму каждый третий день выпадал небольшой снежок, а через каждые пять дней шёл обильный снегопад. Телефонные провода между деревней и городом оборвались, а так как в то время по ним осуществлялась и радиотрансляция, умолкли и телефон, и радиоточка. Дороги завалило снегом, перестали приходить газеты. Симэньтунь оказалась отрезанной от внешнего мира.
Ты, наверное, помнишь снегопады той зимы. Каждое утро отец выводил тебя за околицу прогуляться. Если случалась ясная погода, солнце заливало снежные просторы ярким блеском. Правой рукой отец вёл тебя, в левой держал тот самый утащенный у мясника тесак. У вас обоих изо рта и ноздрей шёл розоватый пар, волоски у рта у тебя, бороду и брови у отца покрывал иней. Задрав головы к солнцу, вы шагали в поля, под ногами у вас похрустывал снег.
В порыве революционного энтузиазма, в полной мере проявив силу воображения, мой брат Цзиньлун повёл за собой четвёрку братьев Сунь, «четверых стражей»,[126]– толпу молодых бездельников, горе‑вояк («солдаты – креветки, раки – генералы»[127]), – и, конечно же, немало взрослых, любителей шумных зрелищ, чтобы с приходом весны самостоятельно вершить второй год «великой культурной революции».
Под большим абрикосом сколотили дощатый помост, на ветки понавязали красных полосок – как будто дерево усыпано цветами. Каждый вечер четвёртый из братьев, Сунь Бяо, забирался на этот помост и, раздувая щёки, трубил в горн, созывая народ. Горн был красивый, медный, с красной кистью. В руках Сунь Бяо, который дудел в него целыми днями, горн поначалу ревел по‑бычьи. К Празднику весны Сунь Бяо уже здорово наловчился, наигрывал с чувством, в основном популярные народные мелодии. Одарённый малый, за что ни возьмётся, всё у него в руках горит. Брат дал указание установить на помосте ржавую самодельную пушку, а в стене вокруг двора проделали дюжину амбразур и положили рядом с каждой кучку булыжников. Огнестрельного оружия не было, но каждый день там стояли в полной боевой готовности троицы, вооружённые копьями с красными кистями. Через каждые несколько часов на помост забирался Цзиньлун и осматривал окрестности в самодельный бинокль: ни дать ни взять высокопоставленный командующий наблюдает позиции противника. На дворе было холодно, его замёрзшие пальцы походили на вымытые в ледяной воде морковки; красные от мороза щёки смахивали на поздние осенние яблочки. Для форсу он ходил в одной армейской куртке и штанах без подкладки, рукава высоко закатаны, лишь на голове добавилась имитация армейской коричневой шапки. Из отмороженных мест на ушах сочились гной и кровь, красный нос был вечно в соплях. Здоровьем не ах, зато духом крепок; глаза так и сверкают.
Мать не могла спокойно смотреть, как он мёрзнет, и за ночь сшила ему куртку на подкладке. А для поддержания командирского форса с помощью Хучжу скроила её наподобие армейской, даже вышила белыми нитками строчку по краю воротника. Но брат куртку надеть отказался. «Мама, – сурово сказал он, – что ты нюни распускаешь, как старуха? Враг может атаковать в любую минуту, мои бойцы на холоде, под снегопадом, а я буду один в тёплой куртке ходить?» Мать поглядела по сторонам – и правда «четверо стражей» брата и его подручные тоже щеголяют в псевдоармейской форме из холстины, покрашенной в жёлто‑бурый цвет, все в соплях, а замёрзшие напрочь кончики носов что плоды боярышника. Но на личиках застыло выражение священной торжественности.
Каждое утро брат появлялся на помосте с жестяным рупором в руке и обращался к собравшимся внизу подручным, к подошедшим зевакам из деревенских, к занесённой снегом деревне. Переняв у «ревущего осла» манеру великих, он в своей речи призывал революционных «маленьких генералов», беднейших крестьян и середняков шире раскрыть глаза, повысить бдительность и отстаивать свои позиции, отстаивать до последней минуты, до весны будущего года, когда станет тепло, распустятся цветы и мы соединимся с основными силами главнокомандующего Чана. Его речь то и дело прерывали приступы яростного кашля, из груди вырывалось какое‑то кукареканье, в горле хряскало. Понятное дело, мокрота подступила. Но ведь не может командир отхаркиваться и сплёвывать вниз с помоста, так всякий интерес отобьёшь. И он с тошнотворным усилием проглатывал всё, что накопилось. Речь прерывалась и его собственным кашлем, и лозунгами, которые то и дело выкрикивали снизу. Заводилой в этом был второй из братьев Сунь – Сунь Ху. Обладатель зычного голоса, немного грамотный, он разбирался, когда нужно прокричать, чтобы революционный порыв был предельно высок.
В один из дней снег сыпал так, будто в небесах распороли тысячи подушек, набитых гусиным пухом. Брат забрался на помост, начал речь – и вдруг зашатался. Выпавший из руки рупор упал на помост и откатился в снег. Потом с глухим стуком свалился и сам оратор. Толпа на миг застыла, потом с громкими воплями окружила его, и все стали спрашивать наперебой: «Что с тобой, командир? Что случилось?..» Из дома с плачем выбежала мать. На дворе холодина, а она лишь в старой овчинной куртке на плечах. Толстущая в ней, как ларь для зерна.
Эта была одна из курток на меху, которые перед самой «культурной революцией» привёз из Внутренней Монголии уполномоченный по общественной безопасности Ян Седьмой. Когда он попытался продать эти куртки, измазанные в коровьем дерьме и овечьем молоке, страшно вонючие, его обвинили в спекуляции. Присланные Хун Тайюэ ополченцы доставили Яна под конвоем в полицейский участок для «перевоспитания», а куртки заперли до поры на складе большой производственной бригады, оставив в распоряжении коммуны. Но грянула «культурная революция», Яна Седьмого отпустили, он примкнул к рати смутьянов Цзиньлуна и доблестно проявил себя во время «критики и разоблачения» Хун Тайюэ. Просто из кожи вон лез, угождая брату и строя несбыточные надежды стать его заместителем, но получил отказ. Брат заявил как отрезал: «У нас в отряде единоначалие, никаких заместителей». В душе он Яна презирал. «У этого урода с бегающими глазками одни гадости на уме. Настоящий люмпен, только разрушать и горазд. Использовать его можно, но поручать важную работу нельзя». Брат сам сказал это по секрету у себя в штабе в кругу самых доверенных лиц, своими ушами слышал. Раздосадованный Ян Седьмой уговорился со слесарем Ханем Шестым, взломал склад и вытащил куртки, чтобы распродать на улице. Ветрище, снегопад, сосульки клыками с крыш – самая погода носить меховые вещи. Деревенские столпились, вертя в руках эти куртки, – грязные, с проплешинами, в крысином помёте, с жутким запахом, которым уже пропитался и снег, и воздух. А у Яна Седьмого язык без костей: расхваливает свой дрянной товар, будто драгоценные одеяния самого императора.
Возьмёт коротенькую куртку с мехом чёрного горного козла, заношенную до блеска, звучно похлопает:
– Слышите, какая? Посмотрите как следует, пощупайте, примерьте. Звучит‑то как – что твой медный гонг, гляньте, просто шёлк и атлас. А шерсть – почернее чёрного лака будет, наденешь – в пот бросит. В такой куртке хоть по льду ползай, хоть на снегу лежи – холода не почувствуешь! Почти новая, горный козёл, за такую десять юаней – всё равно что даром! Дядюшка Чжан, а ну примерь. Ух ты, да будто на тебя пошита, на цунь больше – длинна будет, на цунь меньше – коротка. Ну и как, тепло? Ты лоб пощупай, вон аж пот выступил, а говоришь не тепло! Восемь юаней? Нет, восемь не пойдёт, не будь мы добрыми соседями, и за пятнадцать не отдал бы! Восемь юаней, и всё? Позвольте сказать вам доброе слово, дядюшка. Прошлой осенью выкурил пару трубок вашего табака, так что я вам обязан! Пока не вернул должок, ни есть, ни спать спокойно не могу. Ладно, девять юаней, отдаю себе в убыток, распродажа ведь. Девять юаней, и носите на здоровье. Вернётесь домой, полотенцем пот со лба утрите, а то и простудиться недолго. Всё же восемь, говорите? Восемь с половиной! Я цену опускаю, вы поднимаете, а как же иначе, вы на целое поколение старше!
Кому другому я бы в ухо так заехал, что он у меня до речки докатился бы! Восемь так восемь. Эх, с таким почтенным человеком, как вы, даже правитель небесный не станет норов выказывать, а если даже он не рассердится, разве след мне, Яну Седьмому? Считайте, я вам кровь отдал, у меня первая группа, как у доктора Бетьюна.[128]Пусть будет восемь, почтенный Чжан, на сей раз вам будет моё расположение. – И он пересчитал замусоленные купюры. – Пять, шесть, семь, восемь, добро, куртка ваша. Быстро надевайте – и домой, пусть хозяйка полюбуется. Помяните моё слово: дома немного посидите, так и снег на крыше порастает; издали на ваш дом посмотришь, так клубы пара над ним стоять будут, снег во дворе потечёт ручейками, а сосулищи, что на краю крыши понамерзли, все попадают. А вот куртка из каракуля, глянь, снаружи ещё атласом обшита. Видать, первая монгольская красавица носила, к носу поднеси, чувствуешь запах? Так от девушки незамужней пахнет! А ну, Лань Цзефан, давай домой, пусть твой батюшка‑единоличник мошной тряхнёт, купишь в подарок сестре своей, Баофэн. Наденет этот каракуль и будет ходить с сумкой через плечо, людей пользовать. Только представь, как смотреться будет. Кругом метель метёт, а у неё на три чи от головы всё тает! Такой каракуль что твоя печка, яичницу жарить можно, трубку выкурить не успеешь – и готово. Двенадцать юаней, Лань Цзефан, только за то, что твоя сестра у моей жены роды принимала, за полцены отдаю, другому и за двадцать пять и волосинки не дал бы выдернуть. Что? Не хочешь брать? Ха‑ха, Лань Цзефан, я‑то всё маленьким тебя считал, а ты вон какой вымахал. Глянь, и усики пробиваются. А внизу как? В семнадцать‑восемнадцать волосёнки там уже вовсю торчат. Да и хозяйство в таких годах как рогу вола! Знаю, ты на сестрёнок Хуан виды имеешь. Только вот в новом обществе мужчине по закону одна жена положена, между Хучжу и Хэцзо выбирать придётся, обеих взять в жёны не получится. Вот при Симэнь Нао, в те времена – пожалуйста. У Симэнь Нао одна жена была и три наложницы, да и на стороне столько же. Чего зарумянился? А то приводи матушку, что тут такого? Ей тоже живётся несладко. Чтобы тебя вырастить, сколько трудов положила. Я бы на твоём месте купил бы этот каракуль и матушке почтительно преподнёс. Она у тебя женщина добрая. Когда в доме Симэнь жила в наложницах, нищим, что приходили, самолично подавала, щедрая душа, по две булочки из пшеничной муки. Все, кто постарше, знают. Если матери покупать будешь, ещё скину, до десяти. Только потише давай, чтобы другие не услышали. Десять юаней, беги домой за деньгами, а я тебе эту вещь оставлю. А вот если ты, братишка, захотел бы купить её для Цзиньлуна, ублюдка этого, и за сотню не отдам. Видали, командир отряда! Всё равно что затворить ворота и объявить себя государством, самого себя в ранг возводить! Я, что ли, хотел стать у него каким‑то паршивым заместителем? Да я с таким же успехом могу назначить себя главнокомандующим всего войска в Поднебесной, многотысячные армии громить, как циновки скатывать!
Тут в толпе кто‑то крикнул:
– Хунвейбины!
Впереди молодцевато выступал Цзиньлун, слева и справа бодро вышагивали «четверо стражей», а сзади двигалась толпа орущих хунвейбинов. За поясом у брата появилось оружие, стартовый пистолет, реквизированный у школьного учителя физкультуры. Он серебристо поблёскивал как собачья елда. «Четвёрка стражей» красовалась в кожаных ремнях из шкуры недавно сдохшей от голода коровы большой производственной бригады. Невыделанная кожа ещё не просохла и воняла. За ремни они заткнули маузеры из реквизита деревенской театральной труппы. Вырезанные из вяза искусным плотником Ду Лубанем и покрашенные в чёрный цвет, они выглядели как настоящие, попади они в руки бандитов, с ними и грабить можно. В заднике пистолета Сунь Ху имелось отверстие с пружиной, бойком и капсюлем из жёлтого пороха, и грохотал он при выстреле не хуже настоящего. У брата пистолет с пыжами, и хлопок получался двойной. Острия копий у хунвейбинов, что следовали за «четвёркой стражей», заточены на шлифовальном круге до блеска и невообразимой остроты. Метнёшь такое в дерево, так ещё не сразу вытащишь. Отряд быстро приближался. На фоне снежной белизны красные кисти на копьях смотрелись очень красиво. Когда до места, где разложил свой гнилой товар Ян Седьмой, оставалось метров пятьдесят, брат вытащил пистолет и пальнул в воздух. Бах‑бабах! В небе поплыло два сизых дымка.
– В атаку, товарищи! – прозвучала его команда.
Хунвейбины с копьями наперевес и воплями «Бей, бей, бей!» устремились вперёд. Снег у них под ногами скрипел, превращаясь в жидкую грязь, и они вмиг оказались перед нами. По сигналу брата Ян Седьмой и десяток его возможных покупателей были окружены.
Цзиньлун царапнул меня недобрым взглядом, я ответил тем же. В душе я страдал от одиночества и не прочь был вступить в ряды хунвейбинов. Их таинственные и торжественные деяния волновали душу. Особенно маузеры «четвёрки стражей», пусть ненастоящие, так впечатляли, что сердце замирало. Я попросил сестру сказать Цзиньлуну о моём желании стать хунвейбином. Он так ответил: «Единоличники – мишень революции и в хунвейбины не годятся. Вот пусть вступит вместе с волом в народную коммуну, я его тут же приму, да ещё командиром отделения назначу». Говорил он громко, так что сестре не нужно было и передавать его слова, я и так всё прекрасно слышал. Но вступать или не вступать в коммуну, а тем более вместе с волом, решать не мне одному. А отец со времени того происшествия на рынке не проговорил ни слова. Он лишь смотрел перед собой с отсутствующим выражением, держа в руках большой мясницкий тесак, будто готовый в любой момент сражаться не на жизнь, а на смерть. Потерявший полрога вол тоже глядел как‑то отупело, угрюмо зыркая, брюхо у него поднималось и опускалось, он глухо порыкивал – хоть сейчас разворотит живот любому единственным рогом. К навесу, где отец теперь обитал вместе с волом, никто во дворе и приблизиться не смел. Во главе с братом хунвейбины каждый день крутились во дворе под грохот гонгов и барабанов – то из пушки пальнуть пытались, то скандировали лозунги с критикой реакционных элементов. Отец с волом будто не слышали. Но я‑то знал: рискни кто войти в загон, кровь точно прольётся. Какое тут вступление в коммуну вместе с волом в такой обстановке? Даже если отец пойдёт на это, вол не согласится ни за что. Так что и на улицу я выбежал посмотреть, как Ян Седьмой куртки продаёт, лишь от нечего делать.
Подняв руку с пистолетом, брат нацелил его в грудь Яна Седьмого и дрожащим голосом скомандовал:
– Арестовать спекулянта!
Вперёд отважно ринулись «четверо стражей». Наставив свои маузеры с четырёх сторон в голову Яна Седьмого, они дружно заорали:
– Руки вверх!
Тот лишь презрительно хмыкнул:
– Вы, господа хорошие, кого своими вязовыми сучками напугать хотите? Стреляйте, коли духу хватит, охотно отдам жизнь, как герой, за родную землю!
Тут Сунь Ху нажал на курок. Раздался грохот, взвился желтоватый дымок, ручка маузера переломилась, между большим и указательным пальцами Суня выступила кровь, в воздухе разнёсся запах селитры. Ян Седьмой струхнул, личико побледнело, и через какое‑то время он уже, стуча зубами и глядя на опалённую дыру в куртке на груди, лопотал:
– Вы взялись за дело по‑настоящему, уважаемые!
На что брат бросил:
– Революция вам не дружеская пирушка, а грубая сила.
– Я тоже хунвейбин, – заявил Ян Седьмой.
– Мы – хунвейбины Председателя Мао, – сказал брат, – а ты вот что за хунвейбин – это вопрос.
Ян хотел было поспорить, но брат приказал братьям Сунь доставить его под конвоем в штаб для критики и разоблачения, а хунвейбинам изъять разложенные у дороги куртки.
Собрание по критике и разоблачению Яна Седьмого шло всю ночь напролёт. Во дворе развели костёр, на дрова пошла расколотая мебель – её пришлось доставить из своих домов деревенским «подрывным элементам». В огне оказалось немало предметов из драгоценного сандала и розового дерева. Такие собрания с кострищами проходили каждый вечер; снег на крыше растаял, а двор покрывала жидкая, чёрная как вороново крыло грязь. Брат понимал, что дровам, которые можно реквизировать в деревне, придёт конец, и тут у него появилась блестящая идея. От некоего Фэн Цзюня – тот исходил все северо‑восточные провинции, и лицо его было исполосовано шрамами, как тигриная шкура, – он слышал, что из‑за маслянистости у хвойных горят даже молодые побеги на вершинах. И он отправил деревенских «подрывных элементов» под конвоем хунвейбинов рубить сосны за школой. Их посрубали одну за другой, притащили на двух имевшихся в деревне тощих клячах и сложили на улице у штаба.
В ходе разоблачения Яна Седьмого осудили за капиталистическую деятельность, за то, что он поливал грязью революционных «маленьких генералов» и замышлял создание реакционной организации. Побили, попинали и вытурили со двора. Куртки на меху брат раздал стоявшим на ночной вахте хунвейбинам. С начала революционного подъёма он спал в бывшей конторе большой производственной бригады, ставшей теперь штабом. С ним всегда были «четверо стражей» и с десяток верных прихвостней. В конторе устроили лежак на полу, набросав соломы и расстелив пару тростниковых циновок. В дело пошла пара десятков курток на меху, и по ночам было очень даже уютно.
А теперь позвольте вернуться к тому, что я рассказывал раньше. Большую куртку, в которой мать походила на выкатившийся ларь для зерна, послал моей сестре брат, потому что в первую очередь она лечила хунвейбинов, а потом уже всех остальных в деревне. А та, как заботливая дочь, и передала куртку матери, чтобы защитить её от холода. Мать бросилась перед братом на колени и, взяв его за руку, расплакалась:
– Что с тобой, сынок? – Лицо брата было багровое, губы растрескались, из ушей тёк гной с кровью – просто мученик. – Твоя сестра, где твоя сестра?
– Сестра принимает роды у жены Чэнь Дафу.
– Цзефан, – взмолилась мать, – сынок дорогой, сбегай за сестрой…
Я посмотрел на Цзиньлуна, на хунвейбинов, оставшихся без предводителя, и сердце заныло. В конце концов, мы сыновья одной матери, хоть он и ведёт себя высокомерно, я ему отчасти завидую, а ещё больше восхищаюсь, понимая, что он человек талантливый, и смерти его никак не хочу. Я пулей вылетел со двора, выбежал на улицу и, пробежав двести метров на запад, свернул на север, в переулок, где стоял первый от дамбы двор – трёхкомнатный дом, крытый соломой, окружённый земляным валом. Здесь и обитал Чэнь Дафу с семьёй.
На меня с яростным лаем бросился их пёс, худющий – кожа да кости. Я бросил в него подобранным кирпичом, попал по ноге, и он с жалобным воем ускакал на трёх ногах назад в дом. Оттуда с воинственным видом и дубинкой в руке показался сам Чэнь Дафу:
– Кто мою собаку ударил?
– Я твою собаку ударил! – грозно сдвинул брови я.
Узнав меня, этот огромный, как чёрная железная пагода, здоровяк тут же смягчился. Важность вмиг слетела, и он выдавил подобие улыбки. С чего бы ему меня опасаться? А потому что у меня против него было кое‑что. Я видел, чем он занимался в ивовой рощице у реки с У Цюсян, женой Хуан Туна. Та зарделась и, согнувшись в поясе, побежала прочь, даже таз с бельём и валёк оставила. По реке поплыло что‑то из одежды в цветную клеточку. А Чэнь Дафу, затягивая ремень на штанах, пригрозил: «Скажешь кому, прибью!» – «Боюсь, Хуан Тун прибьёт тебя раньше», – ответил я. Тот сразу сменил тон и принялся уговаривать, пообещав выдать за меня племянницу жены. В памяти тут же всплыла эта светловолосая девица с маленькими ушками и вечными зелёными соплями под носом. «Вот ещё, – фыркнул я, – на кой мне эта рыжая. Лучше один всю жизнь проживу, чем с такой уродиной!» – «Ха, паршивец, ты нос‑то не задирай. Сказал, что выдам за тебя эту дурнушку, так и будет!» – «Тогда лучше найди булыжник и забей меня до смерти», – заявил я. «Давай, дружок, заключим соглашение, – предложил он. – Ты никому не рассказываешь, что видел, а я не буду навязывать тебе женину племянницу. А ежели нарушишь слово, велю жене привести её к тебе в дом и посадить на кан, а эта придурошная будет говорить, что ты её насиловал. Посмотрим, как ты тогда запляшешь!» Я прикинул: если эта уродина да ещё и дура будет сидеть у нас на кане и такое рассказывать, и впрямь хлопот не оберёшься. Хоть и гласит пословица, «стоящий прямо не боится, что тень кривая, сухое дерьмо к стенке не липнет», с таким разобраться непросто. И я это соглашение с Чэнь Дафу заключил. Со временем по его отношению ко мне стало ясно, что он побаивается меня больше, чем я его. Вот и заехал его псу по ноге, поэтому и осмелился разговаривать с ним таким тоном.
– Сестра моя у вас? Мне сестра нужна!
– Сестра твоя, дружок, у моей жены роды принимает.
Я глянул на пятерых сопливых девчонок во дворе, мал мала меньше:
– Да, жена у тебя что надо, как сука, одного за другим приносит.
– Не надо такие слова говорить, дружок, обидно это. Мал ещё, погоди вот, подрастёшь, тогда поймёшь.
– Мне с тобой лясы точить некогда, – заявил я. – Мне сестра нужна. – И крикнул прямо в окно: – Сестра, а, сестра, меня мать за тобой прислала, Цзиньлун помирает!
В это время в доме раздался крик новорождённого. Чэнь Дафу подскочил к окну как ошпаренный:
– Кто? Кто?
– С загогулиной, – донёсся слабый женский голос.
Чэнь обхватил руками голову и заходил по снегу перед окном кругами, подвывая:
– У‑у… У‑у… Правитель небесный, на сей раз раскрыл ты очи свои, будет теперь и у меня, Чэнь Дафу, кому возжигать благовония…
Запыхавшись выбежала сестра и взволнованно спросила меня, что случилось.
– Цзиньлун помирает, – повторил я. – С помоста упал, того и гляди ноги протянет.
Растолкав толпу, сестра присела на корточки рядом с Цзиньлуном. Сначала потрогала ноздри, потом пощупала руку, лоб, встала и сурово скомандовала:
– Быстро в помещение его! – «Четверо стражей» подхватили брата и направились в канцелярию. Но сестра остановила их: – Домой несите, на кан!
Те тут же повернули, занесли брата в дом матери и положили на тёплый кан. Сестра покосилась на сестёр Хуан. У тех глаза полны слёз, на обмороженных щеках волдыри повскакивали. На белой коже они смотрелись как спелые вишенки.
Сестра расстегнула брату ремень, который он не снимал ни днём, ни ночью, и вместе со стартовым пистолетом швырнула в угол, зашибив мышь, вылезшую поглазеть, что за шум. Та пискнула и сдохла, из ноздрей у неё показалась кровь. Затем сестра спустила ему штаны. С оголившейся багровой ягодицы посыпались полчища вшей. Нахмурившись, сестра обломила пинцетом ампулу, набрала лекарства в шприц и кое‑как всадила ему в зад. Сделала два укола подряд и поставила капельницу. Действовала она умело, вену нашла с первого раза. В это время вошла У Цюсян с чашкой имбирного отвара для брата. Мать глазами спросила разрешения у сестры. Та не сказала ни «да», ни «нет», лишь кивнула. И У Цюсян стала вливать отвар ему в рот суповой ложкой. Губы у неё открывались и изгибались вместе с движениями его губ. Я много раз видел, как при кормлении ребёнка матери тоже открывают рот вместе с ним и жуют тоже. Это чувство неподдельно, его нельзя сымитировать, поэтому я понял, что она относится к брату как к своему ребёнку. Стало ясно, что у неё непростые чувства по отношению к нему. Да и отношения наших семей непростые – то, что называется, «смесь куриных перьев и пёрышек лука». Губы У Цюсян двигались вслед за губами брата не из‑за особых отношений между нашими семьями, а потому что она видела, что на душе у дочерей, стала свидетельницей того, какие таланты проявил брат во время этой революции, и уже утвердилась в том, что одна из дочерей выйдет за него замуж и брат станет для неё идеальным зятем. При мысли об этом на душе у меня всё закипело с остротой жгучего супа, и я уже не думал о том, останется брат жив или нет. К У Цюсян я никогда симпатии не испытывал, но, увидев, как она бежит из ивовой рощицы, почувствовал к ней большую близость. После того случая она всякий раз при встрече вспыхивала и отводила глаза. Я стал обращать внимание на её гибкую талию, бледные уши и красную родинку на одной мочке. И её негромкий смех был какой‑то притягательный. Однажды вечером, когда я помогал отцу кормить вола, она тихонько проскользнула под навес и сунула мне два ещё тёплых куриных яйца. Потом прижала мою голову к груди, погладила и прошептала: «Славный парнишка, ты ведь ничего не видел, верно?» Вол во мраке боднул рогом столбик, глаза у него горели как два факела. Она испуганно оттолкнула меня, повернулась и выскочила. Я провожал глазами её силуэт, скользящий в звёздном свете, испытывая в душе бурю неописуемых чувств.