23 августа
Сегодня утонул Бацилла. Я ненавидел этого парня. Он был мне мерзок, но то, что произошло, – страшно. Страшно потому, что к нам заглянула смерть.
Было так: мы подъезжали к устью Меуна. Уже бо́льшая часть лодок стояла у берега. Не верилось, что путь окончен. И вдруг раздался отчаянный вопль: «Тону!»
Я еще не успел сообразить, откуда несется крик, как Мишка Пугачев, опередив Первакова (Костомаров оставил его Мозгалевскому, как надежного человека), вскочил в оморочку и, оттолкнувшись от берега, помчался на выручку.
– Бацилла, Бацилла тонет! – понеслись крики.
В этом месте Элгунь была не так чтобы и широка, но очень быстра. Высокие лиственницы стояли на противоположном, подмытом берегу. Он весь перепутан висячими корнями. Вода, то гладкая, с расходящимися кругами, то вся из острых гребешков, стремительно проносилась мимо меня. Уже ни Бациллы, ни Мишки не было видно. Только раз, один только раз, донеслось: «Спасите!» – и после этого полчаса, не меньше, стояла тишина.
Мы ставили палатки, разгружали лодки, но все это делали невнимательно. Смотрели на реку, тут же бросали начатое, ждали. И вот показался Мишка. Он с трудом греб двухлопастным веслом, подымаясь к нам.
Мы придвинулись к воде. Бациллы в оморочке не было. Это мы сразу увидели. Может, Мишка помог ему выбраться на берег?
– Утонул Бацилла! – каким‑то звенящим голосом выкрикнул Мишка, и не понять было – то ли он нервно рассмеялся, то ли всхлипнул.
– Не спас? – спросил Мозгалевский.
– Разве спасешь?.. Не успел... Река‑то какая... Затянула... Не успел... – вытягивая оморочку на берег, не глядя ни на кого, ответил Мишка.
Как же получилось, что Бацилла оказался в воде? Очень просто: ему надоело сидеть в лодке, и он пошел пешком. А когда увидел на нашем берегу костры, решил реку переплыть. Плавал он неплохо. Течение подхватило его, вынесло на быстрину и завертело.
|
– Как же ты не спас‑то? – спросил Афонька.
– Не успел, – хмуро ответил Мишка и стал курить, жадно затягиваясь.
– Эх ты, беспелюха, – сказал Баженов.
– А что, нужен тебе Бацилла или как? – грубо спросил Баженова Яков. – А может, что утоп, так это и хорошо?
– Как же ты можешь такое? Человек он...
– Что ж, и искать не станут? – спросила Тася.
– Сейчас его искать, милая барышня, зазря время терять... Всплывет. На корягу нанесет, тогда и возьмем, – ответил Перваков и пошел ставить палатку.
И все, и больше разговора о Бацилле не было. Мне его не жаль, и я согласен с тем, что «может, что утоп, так это и хорошо». Кто знает, сколько вреда принес бы он людям, а так – нет его, и точка.
Наш лагерь расположен на круглой сухой поляне. Звонкий ручей делит поляну надвое; на одной стороне – путейцы, на другой – геологи. Палатки, словно маленькие сопки, стоят побелевшие от дождей и солнца. Сегодня выходной, завтра – проверка инструмента, а послезавтра – в поле. В центре лагеря вывесили на самом высоком дереве белый флаг. Даже вечером его должен заметить самолет. Ветер хлопает им.
У ручья горят жаркие костры. Хлопотливо перебегает Шуренка от котлов к ручью и от ручья к столу, стоящему под брезентовым тентом.
После полудня вверху показалась оморочка. Через несколько минут она пристала к нашему берегу. Приехал эвенк. Он передал письмо Мозгалевскому от Костомарова.
|
– Вот тебе на! – восклицает Мозгалевский. – Радист к нам добирался через перевал и в верховьях Элгуни утопил свою рацию... Чудненько! «Пойменный не вызывает энтузиазма, – прочел вслух Мозгалевский. – Соснина пошлите вверх, к рыбакам».
Через полчаса Соснин уехал.
Вечереет. Белесое небо чуть тронуто синькой. Но Элгуни достаточно и этого. Она начинает темнеть.
Флаг бессильно свисает на шесте. Тихо и ясно, но самолета нет. Когда же он будет? У нас нет соли...
Ночью развалилась постель. Сделал я ее наспех, поленился срубить столбики потолще, и вот среди ночи очутился на полу В темноте стал пристраиваться. А это не так‑то просто. Озяб, ночи пошли холодные. Кое‑как улегся, а утром проснулся от хохота. Смеялись надо мной. Ноги мои лежали на подушке, а голова уткнулась в рукав шубы. Даже Покотилов смеялся, подергивая седой бровью. А это человек совершенно серьезный. Значит, хорош я был.
После завтрака принялись проверять инструмент. Замелькали вешки, прочно встали на земле раскоряченные треноги. На другой стороне ручья геологи укладывают на жердяной настил буровые трубы и змеевики.
– Итак, – начал Мозгалевский, усадив меня на поваленную сухую лиственницу рядом с собой, – начнем с азов. Наша партия – одно из звеньев экспедиции, которой надлежит изыскать линию железнодорожной магистрали. Что такое самая короткая линия?
– Прямая между двумя точками, – ответил я.
– Правильно. У изыскателей она называется воздушной линией. Только в воздухе может быть такая прямая. На земле всегда что‑нибудь да помешает ей. Итак, нам надлежит изыскать линию Усть‑Меун – Байгантай протяженностью в сто километров. Я пойду с теодолитом, буду трассировать. Вы идете сразу же за мной с мерной лентой. Знаете, что такое лента?
|
– Знаю, но не работал с ней.
– Значит, ничего не знаете. Чудненько. Возьмите ленту, протрите ее маслом, не сливочным, конечно, а машинным. После этого я вам преподам наглядный урок.
Я все сделал, как он велел. После этого начался урок. Мозгалевский установил теодолит, направив трубу в лес. Послал туда Якова с вешками и велел ему двигаться к теодолиту, устанавливая вешки по створу. Получилась линия. Баженов – он уже теперь считался рубщиком – быстро очистил топором эту линию от кустов и мелких деревьев, и засветлела просека.
– Вот от этой точки, где стоял теодолит, начинайте мерить линию, и через каждые сто метров вбивайте свою точку, деревянный колышек, и идите дальше...
– А сторожок? – спросил Коля Николаевич.
– И сторожок, – сказал Мозгалевский, – это тоже деревянный колышек...
– А железного колышка не бывает, – сказал Коля Николаевич.
– Уходите вон, – в тон ему сказал Мозгалевский. – На деревянном колышке, на затеске, пишется номер пикета. Рабочим у вас будет Перваков. Перваков! – К нам подошел Перваков. – Сделайте сторожок и точку.
– А я уже сделал, – сказал он.
– Чудненько! Точки забивайте вровень с землей. По ним будет идти нивелировка... Теперь идемте сюда, давайте заплюсуем этот ручей...
Мы заплюсовали ручей. Потом я зарисовывал ситуацию в пикетажную книжку. Все оказалось просто.
– Но главное – внимательность, – сказал мне Мозгалевский, – а сейчас попрошу пойти в тайгу. Примерно в пяти километрах отсюда должна быть просека. Она узенькая, у́же, чем эта, – он указал на просеку, сделанную Баженовым, – там проходили рекогносцировочные изыскания три года назад. Так вот, необходимо найти на берегу устья Меуна нолевой пикет. Возьмите компас. Запомните путь. Завтра поведете всю партию.
– Есть, – говорю я и ухожу.
Метрах в ста от палаток меня догоняет Тася.
– Алеша, можно с тобой?
– Нет.
– Почему?
– Потому что меня одного послал Олег Александрович.
– Я не буду мешать... Я буду идти сзади.
– Нет, нет... Я пойду быстро.
И я ухожу. Зачем мне, чтобы она шла за мной?
Тетрадь тринадцатая
Сквозь верхушки березняка мне видны вершины сопок, и я иду к ним. Преграждают дорогу буреломные завалы. Быстрые ручьи заставляют прыгать с камня на камень. Попадаются глубокие лога с высохшими руслами и каменистым замшелым дном. Остаются позади лога, и начинаются кочковатые мари. Тускло отсвечивают коричневые лужи. Тишина. Все время тишина. Говорят, с ума может сойти непривычный к ней человек. Он старается не замечать ее, но она постоянно напоминает о себе, таит в каждом кусте, вывороченной коряге что‑то стерегущее, готовое броситься на тебя, смять, уничтожить...
Но вот наконец‑то и просека! Она заросла, но еще хорошо различима, тянется вдоль подножия сопок. Я иду по ней и натыкаюсь на сторожок. На нем написано: «Пикет № 23». Это значит, два километра триста метров до нолевого пикета, до устья Меуна. Но теперь уже идти весело. Я все‑таки нашел трассу. Не такой уж я глупец. И я иду к нолевому пикету. Иду, насвистываю, пою. Так веселее идти, не замечаешь тишины. Но вот стал доноситься глухой рокот. Ага, тут, кроме как Меуну, некому шуметь. Верно, вот и он! Меун, как и все речонки этого края, неглубок, но быстр и каменист. Поверх воды торчат валуны. Вода с силой проносится меж ними. Вот и нолевой пикет – начало нашего участка. Теперь надо возвращаться к лагерю и запоминать путь. И я уже хотел было повернуть обратно, как увидел тропу. Она была хорошо натоптана. Я прошел по ней метров пятьдесят, не больше, и сквозь деревья различил зим. Это был бревенчатый домик с маленьким окном, с плоской крышей, на которой росли трава и кусты. Дверь была приперта колом. У домика закопченный котел, шесты.
Я отбросил кол и вошел. Чуть ли не половину зима занимали жердяные нары. В углу икона с тусклым венчиком. Под ней ларь. На полках посуда – железные кастрюли, два глиняных горшка. Я уже хотел было уйти, как вдруг раздался лай. В дверях стояла собака и, взъерошив на загривке шерсть, скалила на меня зубы.
– Валет! – раздался хриплый голос, и тут же в раме дверей показался суховатый рыжебородый старик с кожаным мешком в руке, в поршнях, с ружьем, висевшим на плече.
– Здравствуйте! – смутившись, сказал я.
– Здравствуй. – Старик вошел, бросил на пол мешок, поставил к стене карабин. Закурил, молча разглядывая меня.
– Я из экспедиции, – сказал я.
– Геолог?
– Нет, мы путейцы, хотя и геологи есть...
– Золото‑тка искать будешь?
– Железную дорогу будем изыскивать.
– Так, значит, Назарке опять надо уходить.
– Зачем?
– Люди пришли – зверь уйдет.
– А вы откуда?
– С Темги. Лет двадцать там прожил. Один. Хорошо. Пришли, геологи, ушел я. Мир велик, а людям жить тесно. Это так. Живут, как бурундуки. Наготовят на зиму рыбы, мяса, ягод столько – и в жизнь не съесть. Все боятся, что зверь уйдет, рыба задохнется или утренник ягодный цвет побьет. Изюбр ли закричит, сохатый ли стороной пройдет – нет чтоб одному выйти да меткой пулей поймать: все идут. И всяк другому недруг. Девка ли красивой вырастет – парням опять же ссора. Всяк, норовит на свою сторону завлечь, обабить торопится, дескать – тогда уж не уйдет. Может, теперь и не так, но, когда я в парнях ходил, люто, тесно было жить... – Он замолчал, о чем‑то подумал и быстро прошел к мешку. – Пожрать надо. – И высыпал из мешка на пол десятка два крупных золотистых карасей.
– Разве караси в тайге есть? – присев на корточки и разглядывая рыбу, спросил я.
– А это что, или не карась? В тайге все есть... – ответил Назарка, ловко орудуя ножом.
Костер уже горел, на тагане стояла большая сковорода, на ней потрескивали караси, крепко посыпанные солью.
– А как отца вашего звали? – спросил я, когда мы уже ели рыбу.
– Илларион. Хорошо звали...
Караси были вкусны. Нежные, соленые, жирные.
– А у нас соли нет, – сказал я, – всю утопили.
– Плохо ваше дело. Цинга съест...
– Не успеет. Самолет ждем. А как же так получилось, что вы живете один?
– Захотел – и живу.
– Расскажите...
– Чего уж, – отмахнулся он рукой.
Я уже не раз замечал за собой: стоит только натолкнуться на какое‑нибудь препятствие, как непременно захочется преодолеть его. Так получилось и тут. Мне очень хотелось узнать, что за человек этот таежный охотник, почему он живет один в тайге.
– Расскажите...
– Да нет уж...
– Назар Илларионович...
И тут случилось чудо: старик широко раскрыл свои тусклые глаза, улыбнулся и растроганно посмотрел на меня:
– Как ты кликнул меня?
– Назар Илларионович.
– Назар Илларионович, – с каким‑то удивлением и радостью сказал старик. – Это так! А то меня все Назаркой кличут... А что, расскажу тебе. Слушай
– Стоял наш поселок на приветливом месте, – начал он, – на елани. А по сторонам его реки текли. Одна‑то из них Амур. Народ всё охотники, они же и рыбаки.
В те времена я ловким парнем был. Один по тайге ходил, и медведя брал, и сохатого ловил. Но это потом, когда уж я в силу вошел, а мальчишкой с Петькой все бегал. Хорошо мы тогда с ним жили. Мальчишкам много не надо, волюшки побольше, и ладно. Отцов у нас не было. Моего сохатый смял, а Петькин в Амуре утонул.
В тайге все есть, только надо найти да суметь взять. Жили хоть и не жирно, а сытно. Рыбу ловили. Рыбу ловить просто. Заездок мы ставили. Попадало помногу, но мы не жадничали. Но и это потом, заездок‑то, когда уж постаршели. А так‑то, по мальчишеству, каряками промышляли. Добрая она птица, каряка‑то. Обличьем вся в рябчика, только чуть поменьше да ободок вокруг глаза не такой. Каряк просто ловить. Ружья не надо. Удилище срежешь подлиннее, на конце из волоса петлю наладишь, накинешь каряке на шею и сдернешь. Глупая птица. С утра и дотемна мы по тайге шмыргали. Глаз приручали. У каждого по луку, и рябчика нам сбить или голубя – раз вздохнуть.
Петька чуть повыше меня, но тонкий на кость. А я как пенек: откуда ни ухватись, все кругло. Но только как парнями стали – сравнялись. Петьку в кость роздало, а меня вытянуло. Ловкие мы с ним были. На дерево ли влезть, зайчонка ли поймать – пустое нам дело. И скажи, тесно не было. Потому глаза хоть и видят, да ум‑то малый, и кажется все просторным. Думали, конца‑краю этому простору не будет, а вышло так, что и воздуха не хватило. И все из‑за девки... Хороша была, Степанидой звали. Стали с нею встречаться. И видим с Петькой – мешаем друг дружке. А дело к зиме тянет. Пора белковать.
«Кого ждать будешь?» – спросил ее Петька.
Она посмотрела и говорит:
«А того, кто больше соболей принесет». Да с тем повернулась и ушла.
Ладно. Собрались мы на охоту. Друг на дружку не поглядели, разошлись.
Как зима прошла, я тебе говорить не буду. По чуть не подох я, ловя собольков. Только о них и думал. А как засинело небо, так и к дому повернул. Гоню вовсю. Гляжу – ждет Степанида.
«На́, говорю, получай двадцать восемь!» Соображаешь, столько соболей поймать одному. Да и выбросил на землю перед нею из мешка всю добычу.
А она и не посмотрела.
«Не тебя, говорит, жду. Петр где?»
Слова я не сказал, ушел. И не был я лет двадцать дома. А все ж пришел. На родные места всегда тянет. Ну, матери нет. Умерла. Дай, думаю, посмотрю, как Петька живет. А Петьки тоже нет. С того раза так и не вернулся. Потом уж охотники нашли его в землянке. Ногу, вишь, сломал. С голоду помер. А может, еще с чего, не знаю. А Степаниду другой обабил – Галактион Седых. Плюнул я и подался в тайгу. И скажи на милость, и там ведь из‑за бабы неприятность вышла. Ну, да это другая история...
Он замолчал. Начинало уже темнеть, и надо было мне идти, но не хотелось расставаться с этим рыжебородым, таким интересным стариком.
– А что же это за история? – спросил я.
– Была такая, нечистая кровь. Тому лет пятнадцать будет. – Он раскурил трубку и стал рассказывать.
А я не знаю, как это получилось, но перед глазами вдруг стали появляться отчетливые картины, и все, что рассказывал Назар Илларионович, я увидел так, будто вместе с ним жил на Темге.
Вот что сложилось в моем воображении.
«Стояло лето, жаркое, неподвижное.
У берега тихой реки лениво плескалась разморенная рыба. Звенели желтобрюхие пауты и пепельные оводы. Никло висели вялые листья берез, и трава не тянулась к небу, а склонялась к земле.
Рыжебородый, багроволицый Назарка, посасывая короткую трубку, сокрушенно рассматривал прогорелый бок жестяной печки. Он колупнул коротким пальцем проржавленный пластик железа, посмотрел на него и задумался. И вздрогнул: с реки донесся крик.
Назарка прислушался, пригнув обросшую голову. Всколыхнув густую тишину, крик повторился. Тогда Назарка медленно поднялся, прошел к обрывистому берегу реки.
Перед ним струилась вода. На дне тускло мерцали темно‑серебряные спинки чебаков, а ближе к поверхности – стаи резвившихся гольянов. Дальше река неожиданно круто сворачивала в сторону, исчезала. В том месте возвышался завал. Деревья угрожающе щетинились остриями стволов.
Крик раздался снова, протяжный, жуткий. Словно белый платок, взметнулась от воды речная чайка. Кто‑то тонул.
Назарка сбежал к пологому берегу, столкнул долбленку, поплыл на крик. Гребя двухлопастным веслом, он быстро подвигался вперед. Шел против течения. Миновав желтую, кривую, будто полумесяц, песчаную косу, оставил позади изгрызенный водой крутой берег, где в прошлом году догнал изюбра (ошалелый от страха зверь прыгнул тогда с обрыва в затягивающий водокрут и вынырнул далеко ниже косы).
– Ой... Ох!.. – пронеслось по воде, и на середине реки показался человек.
– Э‑гей, держись! – крикнул Назарка, заметив, что человек все слабее машет руками. Подплыв, он разочарованно сморщился, увидев на воде вздувшуюся синюю юбку.
– Баба... – презрительно сплюнул он и досадливо крикнул: – Хватайсь!.. Да не дюже... Да не лезь!
Женщина крепко ухватилась за борт оморочки. Она не отпустила рук и тогда, когда оморочка с размаху ткнулась в шуршащий песчаный берег. Несколько секунд женщина растерянно сидела в мелкой воде, потом поднялась и, шатаясь, пошла к Назарке.
– Счастье твое, что бог придумал вашему роду юбки, а не то кормить бы тебе касаток...
Уцепившись за его локоть, женщина ничего не ответила. Она дрожала от холода и еще не прошедшего испуга. Назарка отвернулся: «Поди‑ка, не одна была, наверно, с мужиком?» Но спросить не захотел, зная, что за этим пойдут слезы, причитания. В зи́ме женщина, вздохнув, села на лавку и уткнулась лицом в ладони почерневших рук.
«Ну, верно, с мужиком...» – подумал Назарка и грубовато проговорил:
– Кто же это плачет, ежели от смерти ушел? Радоваться надо, а не гневить судьбу...
Он говорил медленно, с натугой, подыскивая слова. Давно не приходилось говорить с людьми, а тут успокаивать надо. Он даже усмехнулся...
Было жарко и тихо. Женщина чуть слышно плакала.
– Ну хватит... Хоть век плачь, не воротишь... Обсушиться тебе надо, да и чайком согреться.
– Как же без одежи‑то? Утопло все.
«Ну и дура, – удивился Назарка. Он решил, что утонул у нее муж, а оказалось – одежонка. – И как это люди от такой мелочи могут в печаль входить?»
Через полчаса они пили густой кирпичный чай. Когда говорить не о чем, чай заменяет разговор. Назарка делал большие глотки, изредка покрякивал, женщина пила торопливо, обжигаясь. Обоим казалось, что они делают нужное дело. Назарка усердно подливал в потемневшую чайную глиняную кружку. Женщина степенно благодарила. Она была в Назаркиной ситцевой рубахе и его же миткалевых штанах. В открытую дверь виднелось платье, висевшее на растянутой сетке. Легкий ветер раскачивал сетку, и по платью прыгали солнечные блики.
– Будя... – перевернув чашку дном вверх и положив на нее кусочек сахара, сказала женщина.
– Чего там! Пей... Чайник большой. Выпьем – река рядом. Тебе по нутру сейчас горячее‑то.
– Куда там, и так уж как барабан! – Она засмеялась, блеснув белыми зубами.
Назарка улыбнулся и, наливая в свою чашку, спросил:
– Как кличут‑то?
– А как назовешь, так и ладно.
Она уже отогрелась, перенесенный страх остался позади, и хотелось теперь смеяться, глядя на этого незнакомого волосатого мужика.
– А взабыль?
– Настей.
– Настасья. Что ж – это имя! – словно взвешивая его на руке, определил Назарка. – Имя! Только ничего не говорит оно, вот вроде как мое. Что оно может обозначать – не угадано. Сорок лет живу с этим именем, а как его толковать – непонятно. Вот, к примеру, собака моя, Пальма, – ясность имеется: дерево такое в жарких странах есть, тепло, значит, любит. Или Валет – тоже имя, сам прозвал так. Это чтобы о моей глупости напоминал. Память на худое коротка у человека. Когда еще на лесосплаве был, тому более годов с десяток, в карты никогда не игрывал, а сел, ну и проиграл все, что было. Там все один говорил, ловкий такой парень: «Валет, говорит, самая распрекрасная карта, к нему, говорит, любая хороша». Валет‑то и поддел меня. Да дело не в валете даже, а глупость это одна, как и пьянство...
– Неужто не пьешь?
– Нет.
– А мой мужик и пил и картежничал к тому же. Иной раз дня по три глаз не казал. На прииске и помер, в своем шурфе землей завалило, – тягуче говорила Настасья и сухими глазами глядела в окно. – Все думал: золото – глубже в земле... А другие, не в пример ему, находили, чуть копнув... Ну и поехала я, – сложив на высокой груди руки, продолжала Настасья. – Так‑то бы и осталась, мужика бы нашла, да побоялась: а ну опять пьяница на мою голову навяжется. И поехала. Думаю, баба я молодая, непорченая, место свое в жизни всегда найду. Да так ли хорошо надумала, что в одночасье и собралась. Еду, а сама всё песни пою. Хорошо, когда волюшку почувствуешь и все‑то впереди, будто праздник... Да вот и приехала. – Губы ее дрогнули, на глаза навернулись слезы. Куда я теперь‑то безо всего?
И этот простой, совершенно естественный вопрос заставил Назарку нахмуриться. Несмотря на краткость знакомства, он как‑то успел уже свыкнуться с присутствием этой женщины в своем зи́ме. Вся его жизнь, прожитая в тайге, показалась ему не то чтобы скучной, но лишенной смысла. И если Настасья уйдет, то как‑то уж слишком неинтересна будет эта жизнь. Он почувствовал досаду, какая появлялась у нею в тех редких случаях, когда уходил хороший зверь. Назарка настороженно посмотрел на Настасью.
– Н‑да... – протянул он. – Это верно, куда ты теперь‑то? А куда бы ты плыла теперь, если б не я? Но что было, то быльем поросло, а вот голая ты, без документа к тому же... Запутанный след получается. – Назарка хитрил, старался, как на охоте, незаметно отрезать все пути. Настасья заплакала.
– А ты не реви. До зимы как‑никак перебьешься, а там в Найденовском прииске документы справишь да с караванами и уйдешь по реке.
– До зимы? А теперь куды денусь? – В голосе Настасьи послышалось отчаяние.
– Живи здесь, – вроде как бы и равнодушно ответил Назарка и, увидя строго сжатые губы Настасьи, торопливо добавил: – Муки́ много и зверя всякого, до зимы‑то...
Настасья задумалась. Иногда она морщила брови, иногда улыбалась, чуть прикрыв глаза.
– Ну что ж, – тихо проговорила она, – ты не парень, да и я не девка, авось не поцарапаемся.
Назарка схватил и горсть рыжую бороду.
– Валетка, Пальма! – кричала звонким голосом по утрам Настасья, держа в руках куски мяса.
Собаки срывались с обогретых за ночь мест, перескакивая через кусты, летели, распластав длинное тело, и с ходу ловили брошенный кусок, рыча рвали его, прижимая лапами к земле.
Холодало солнце. Падали сморщенные, умершие листья.
Жизнь, казалось Настасье, шла так же медленно и неуловимо, как и на прииске. Часто по нескольку дней она оставалась одна. Назарка пропадал на охоте. Настасья часами просиживала на берегу, подавленная, грустная, ничто не радовало ее и не волновало. Даже приход Назарки не вызывал радости и покоя.
– Соболек‑то... Тебе на обнову. Поживем, всего вдосталь будет, – говорил Назарка, удовлетворенно оглядывая прибранный зим.
Единственное окно, на восток, казалось невидимым, настолько оно было чистым. Стол набело выскоблен, а после еды на нем появилась старая, хорошо выстиранная миткалевая скатерть, и в консервной банке стояли поздние осенние цветы, окруженные бессмертниками.
Назарка уже не мог долго быть без Настасьи, его тянуло домой.
Как‑то в один из дней, в конце безлистного октября, он вернулся возбужденный и слегка испуганный. Теребя бороду, торопливо рассказывал:
– Где соболька‑то поймал, у ручья, пошел опять туда... И сразу на сохатого наскочил. Выстрелил, а сохатый убег по ручью. Собаки за ним. И всюду, где гнались, кровавый след, а он все уходит. Ладно. Дело к вечеру, лег спать, а ночью и приснись сон, будто сохатый в ручье лежит. А ручей тот золотой... Утром догнал сохатого. А он и верно лежит в ручье. Оттащил его, вспомнил сон. Зачерпнул горстку со дна, промыл. – Назарка вытащил из кармана тряпицу и показал Насте несколько крупинок. – Золото ведь!
Настасья только взглянула и сразу закивала:
– Ага... Золото...
– Много людей погибло через него, – не сводя глаз с крупинок, проговорил Назарка.
– Ну, оно тем плохо, кто жадный, а нам только для хозяйства. Мыть‑то умеешь? Инструмент есть?
– Никогда в жизни и не трогал проклятого.
Настасья рассмеялась:
– Ну вот, а испугался. И я не умею... А так‑то разве возьмешь?
Вскоре с Найденовского прииска приехали трое. Все они были загорелые, с опухшими от вина лицами.
– Вот ты где, раскрасавица! – увидев Настасью, удивленно закричал рябой, коренастый старатель.
– Ну и дьяволы, никуда от вас не уйдешь, – засмеялась она.
– Смотри, Савка, землячку нашел! – крикнул он высокому тощему парню, стоявшему у лодки.
Тот коротко свистнул и, вытянув шею, кривляясь, подбежал:
– Наше вам с кисточкой!
Назарка хмуро смотрел на пришельцев. «Черт их занес!» – думал он. Настасья разводила огонь, резала мелкими пластами мясо, суетилась.
– А ты, Матюха, чего рот разинул? – набросился Савка на плешивого мужика. – Тащи подливку, чуешь, мясом несет в нашу сторону? А ты, хозяин, прости нас, грешных, выпьем мы – и вниз по матушке‑реке Норе. Только ты нас и видел...
– Я ничего... Не каждый день человека нового увидишь, а тут троих зараз.
Зашипело на сковороде мясо, появились на столе водка, колбаса. Пили, рассказывали: строгости пошли на прииске, другие места искать поехали. Назарка присматривался, водки не пил.
– Настьку боишься пропить? – смеялся рябой. – Не бойсь, из тайги баб не возят.
Старатели, подвыпив, спорили, куда ехать. Настасья постлала на полу шкуры для ночлега.
Всю ночь Назарка не спал, думал.
– Они только пьяницы, а так – ребята смирные, – шептала ему Настасья. – Намоют – поделятся...
Утром, собрав старателей на зиме, Назарка рассказал о ручье.
– Харч мой и две доли из пяти мне. Но уговор – по‑честному, по‑таежному. Почую обман – ни капли муки не дам. А кто полезет – я и на медведя не раз ходил...
Тетрадь четырнадцатая
К полудню он привел их на ручей.
– Пытай, – сказал рябому и склонился, в нетерпении следя за его движениями.
Рябой зачерпнул в лоток немного песку и стал его промывать:
– Есть трошки.
Через два дня на берегу появился новый зим.
Как‑то, придя домой, Назарка сказал Настасье:
– Знаешь, может, так сделать... Заместо кухарки к ним... А сама приглядывай, чтоб не хоронили золото‑тка, да и промеж собой ладили.
Настасья охотно согласилась.
В течение нескольких дней Назарка таскал к ручью муку, соль, мясо. Изредка спрашивал рябого:
– Как?
– Нельзя хвастать, уйдет...
Назарка строго уважал приметы, но все же ночью осторожно спрашивал у Настасьи:
– Ну как?
– Моют, а разве увидишь? – неохотно отвечала Настасья.
– Ну они вроде ребята ничего.
И вдруг все перевернулось. Назарка возвращался с охоты. Обычно с пригорка был заметен дымок. Теперь его не было. Назарка неторопливо шел, таща на спине громадного глухаря.
У ручья было тихо. Лесная сорока воровато поглядела на него и взлетела на крышу нового зима.
Назарка пробежал к дому, прислушался. Тихо. Только звенит ручей, прыгая с камня на камень.
Рванул дверь – и отпрянул. Савка и Матюха мертвые лежали на полу. Рябого и Настасьи не было».
– А ты чего все пишешь‑то? – спросил меня Назар Илларионович.
– Интересно. Забыть боюсь.
– А‑а... Вот и все про Настасью.
– А как же вы ушли с Темги, Назар Илларионович?
– Это совсем уже другое. Тут случилось так.
«Прошло много лет. Назарка постарел, согнулся и злобу перенес на кроткую Пальму. Он прозвал ее Дамкой в память о сбежавшей Настасье, желчно ругался, когда Пальма вырывала лучшие куски у Валета:
– Только обманом и живешь, нечистая кровь!
Не стало для Назарки в тайге прежней прелести и спокойствия. Стал избегать людей, и только с менялой встречался раз в году, зимой, да и то много не разговаривал с ним, – не торгуясь отдавал шкуры и, получив порох, муку, соль и свинец, молча поил менялу чаем, кормил сохатиной и наутро выпроваживал из дому.
Как‑то шел Назарка по тенистому распадку. Валет и Дамка отбегали в стороны, рыскали в кустах и возвращались к хозяину. Выйдя на склон сопки, Назарка сел на валежину и закурил трубку. Он ни о чем не думал. Где‑то далеко тявкала Дамка.
«Белку нашла», – убирая трубку в карман, подумал Назарка и спустился в распадок.
Дамка сначала тявкала редко, словно и сама понимала,что белка еще «не выкунилась», но потом стала лаять заливно, со злобой.
«Зверь!» – решил Назарка и перезарядил бердан пулей. Перепрыгивая через валежины, обегая деревья, он легко бежал вперед. И вдруг лай сменился визгом. Назарка выругался. В просветах между деревьями мелькнуло что‑то серое, за ним промчались Валет и Дамка. Назарка вскинул ружье, выстрелил. Короткий визг – и все стихло.