Тетрадь двадцать девятая




– Ни и коем случае. Снимите лишний груз. Должны ехать только Олег Александрович и Калинина, больше никто. Если тяжело, то Калинина должна вернуться в Байгантай.

– А с кем я пойду? Одна?

– Ну, я думаю, если этот саботажник, – Градов кисло улыбнулся, взглянув на меня, – не захотел пойти на правый берег, то с вами‑то, наверно, пойдет.

Нарты уехали. Мозгалевский помолчал, опустив голову, и подошел ко мне:

– Ну что будем делать?

– Мы не вернемся в Байгантай, Олег Александрович, – говорит Тася. – Пусть вещи едут на нартах, а мы пойдем пешком.

– Смотрите сами, как лучше... Алеша, мне хотелось бы сказать вам несколько слов. – Мы отошли. – Помните, я как‑то вам говорил о том, что скоро перестану ездить на изыскания, что, мол, становлюсь стар... Так это я говорил просто в минуту душевной усталости. Сил у меня еще достаточно. И я не хотел бы, чтоб у вас создалось впечатление, будто и на самом деле Градов отстранил меня от работы потому, что я стар. Он все время на это делал упор, но это не так. Тут дело в скальном варианте. Скальный вариант – слишком необычное инженерное решение. Я ведь вначале относился к нему с предубеждением, но постепенно меня покорили ум, дерзание, талант. Я увидел творца! И целиком доверился Костомарову. Но иногда на меня нападало сомнение, и я говорил Кириллу Владимировичу о Градове, о том, что он сторонник правобережного варианта. Костомаров отмахивался. «Знаете, – говорил он, – есть выражение «работать в интересах дела». Так вот, в интересах дела и надо творить. А не в интересах Градова или даже кого‑либо вышестоящего. Мы не для градовых работаем и не в угоду им. Работаем для народа, а народ – это наша совесть и смысл жизни». Это очень правильные слова! Короче говоря, я понял, что мешать Костомарову не надо. И старался всячески помогать ему в его смелом деле... – Олег Александрович полыхал погасшей трубкой. – Но Градов оказался опаснее, чем даже я предполагал. И вот скальный вариант забракован. То, что было важным, мудрым, теряло всякое значение в глазах комиссии. Чем дерзновеннее было инженерное решение, тем больше усмешек оно вызывало у Градова. Бросовый ход... У меня такое ощущение, будто я прочитал великолепную романтическую книгу и теперь закрыл ее последнюю страницу...

– Вы хотите сказать, что скальный вариант совсем забракован? – спросил я.

– Ну, не совсем... Надо бороться...

– Так боритесь!

Олег Александрович раскурил трубку.

– Бороться? Я буду бороться. Я поеду в главк, я там все расскажу. Но пока трудно защищать скальный вариант. Для его защиты нужен полный проект. А разве Градов позволит это сделать? Он приложит все силы, чтобы опорочить наш вариант...

– Но неужели вам не поверят? – с болью вырвалось у меня.

– В нашем деле верят только точному инженерному расчету. Чувства и ощущения плохие помощники... А вам надо учиться. Из вас может выйти хороший, честный изыскатель. – Олег Александрович прошел к своим нартам. Уехал.

А мы пошли пешком.

Какое безмолвие! Вокруг – все белое. Узкий след тянется вдоль реки. Идти легко. Олени уже скрылись. Но есть след, и мы идем. С реки след сворачивает в сторону. Идет по редколесью, подымается все вверх, вверх. И вот мы уже на вершине перевала. Теперь путь вниз. День яркий, солнечный. Как сверкает снег! Кажется, будто отовсюду, куда ни посмотришь, наведены на глаза зеркальные зайчики.

– Они далеко уехали. Мы их не догоним, – говорит Тася.

– Догоним. Вся ночь впереди. Давай отдохнем.

Я сбросил снег с валежины, разостлал кошму. Тихо. Только где‑то стучит дятел.

– Помнишь, Соснин сказал: «Дятел умирает от сотрясения мозга». Это смешно... – говорю я.

– Он, что, действительно умирает от сотрясения мозга?

– Нет, это шутка... Ну, пойдем.

И мы идем дальше. Синеет снег, и наступает вечер.

– Далеко еще, Алеша, как ты думаешь?

– Ты устала?

– Если далеко, то устала, если близко, то нет.

– Близко.

И верно, только зажглись звезды, мы подошли к палатке. На костре стоял чайник. Батурин нас ждал. Мы молча попили чаю и легли рядом с Олегом Александровичем. Палатка маленькая. Тесно. И все же холодно. Я прижался к промерзлой степе. На ней лед. Тася прижалась ко мне. У меня зябнет грудь. У нее – спина. Переворачиваемся. Греемся. Олег Александрович навалил на себя все, что может греть. Его не видно. Но и его пробирает мороз, он тоже ворочается.

Затемно выехали дальше. Вернее, выехал Мозгалевский, а мы с Тасей опять пошли. Она могла бы ехать, но не захотела оставлять меня одного.

– Смотри, Алеша, какой красивый снег. Голубые, синие, красные, зеленые, золотые, всякие‑всякие искры. Как красиво, Алеша!

Я гляжу на снег и не вижу золотых, красных или зеленых искр. Просто белый снег, и все. Только слишком ярко светит солнце.

– Смотри, Алеша, я гляжу на солнце, и мне не больно, – говорит Тася.

Она не мигая глядит на солнце. У нее даже не текут слезы.

– Не надо смотреть, – говорю я и сажусь на поваленную буреломом лиственницу. Мы прошли не меньше пятнадцати километров без отдыха. Я закрываю глаза и вижу белое, до бесконечности громадное пространство. Тихо. Очень тихо. Ни звука. Ни шороха. И вдруг – негромким смех. Я открываю глаза. Тася по‑прежнему стоит запрокинув голову и смотрит на солнце. Это она смеется.

– Тася! Ты что, Тася?

– Смотрю на солнце – и не больно.

К вечеру она уже не могла смотреть. Шла ощупью. Чтобы легче было идти, я привязал ее руку ремнем и тянул за собой. Так мы дошли до Локотана, маленького поселка, расположенного на таежной реке Улми. Местный фельдшер пустил какие‑то капли, от которых она почувствовала сильную резь в глазах и даже закричала. Но фельдшер сказал, что так всегда бывает, а потом пройдет.

Но прошла ночь, а боль не утихала.

Выехали из Локотана на лошадях. Тася лежала пластом на санях. Глаза у нее закрыты платком.

– Тася, тебе очень больно?

– Когда они закрыты, то ничего, Алеша... Дай мне руку. Вот так, хорошо...

Лошади бегут по укатанной дороге. Время от времени в нас летят комья снега из‑под копыт. Мы задержались у фельдшера, и поэтому Мозгалевский где‑то далеко впереди нас.

– Морозно.

– Тебе не холодно?

– Нет, ничего, Алеша...

 

12 февраля

 

Вчера вечером пришли в поселок Янга. Сегодня утром сели на грузовую машину. Едем к железнодорожной станции. Трясет отчаянно. Тася сидит в кабине. Я стою в кузове. Ветер режет лицо. Мороз стягивает губы. Но все это терпимо. А если еще сесть спиной к кабине и закрыть глаза, то и совсем хорошо. Машину трясет, переваливает со стороны на сторону...

 

13 февраля

 

Семь утра. Станция Ин. Холодно. Во рту сухо и горько. Хочется спать. Олегу Александровичу повезло. Он успел прямо к поезду. Мы опоздали на три часа. Наш поезд будет только завтра.

 

22 февраля

 

Девять дней я ничего не записывал. Не о чем было писать. Семь дней обратного пути. Два дня в Ленинграде. Каким‑то образом маме стало известно, что я женился.

– Это правда, Алеша?

– Да, мама.

– Успел бы. Двадцать два года, чего поторопился?

Я промолчал.

Брат, узнав, что я уволен, осуждающе повел головой и сказал:

– Вот и давай тебе рекомендацию. Вместо того чтобы стараться работать, он еще амуры завел...

– Не беспокойся, тебя не подвел. От Лаврова благодарность, и, если б он не заболел, все было бы хорошо... Да, кстати, что такое «калейдоскоп»?

– Так, одна штука, тебе ее знать необязательно... Ну что ж, отдыхай, а потом опять придется тебя устраивать. Но, надеюсь, теперь будет легче? Все же кое‑чему научился?

– Градов зачислял меня техником, но я отказался.

– Ну‑ну, ладно, не хвастайся... Еще надо съездить разок младшим. А там видно будет... Когда свадьба‑то? Не вздумай зажилить.

На другой день я пошел на угол Невского и улицы Герцена.

Там назначено свидание с Тасей. Она меня ждала. Какими длинными мне показались эти сутки без нее!

– Глупые мы... Надо было вчера еще встретиться. Я места себе не находила. И мама догадалась. Я все‑все рассказала ей. Идем к нам... Там все ждут тебя.

– Хорошо. Только сначала надо зайти к Кириллу Владимировичу.

Нас встретила красивая женщина с большими серыми холодными глазами.

– Кирилла Владимировича можно видеть? – спросил я.

– Он здесь не живет.

– А где ж?

– А этого я не знаю. – И женщина, обдав нас холодом своих глаз, захлопнула дверь.

– Это она, – сказала Тася. – Его жена... Значит, он не живет с ней. Ушел...

Встретиться мне с ним удалось только через неделю, на улице. Он уже работал в другой организации и собирался на Север. О том, что скальный вариант забракован, Костомаров знал.

– Неужели все кончено? – спросил я его.

Он посмотрел на меня устало и горько:

– Я был в главке. Думаю, разберутся. Но пока многие верят Градову... Я скомпрометирован. – Он помолчал и сказал: – Я слышал, вы были в последний час у Ирины. Расскажите...

Как, какими словами передать то, что произошло в тот день?

– Она сидела на пороге и неотрывно смотрела вдаль. Было солнце, мороз отошел. Подтаивало.

«Здравствуй, Ирина!» – сказал я.

Она не ответила.

«Что с тобой? Почему ты не отвечаешь?»

Не сразу она посмотрела на меня. Словно ей надо было сделать большое усилие, чтобы оторвать взгляд от той дали.

«Алеша...» – Она слабо улыбнулась. Было в ее улыбке что‑то растерянное и грустное.

«Где ты была эти дни?» – спросил я, радуясь тому, что она назвала меня мягко и тепло Алешей.

«В тайге».

«Одна? И ночью? И все три дня?»

«Это не страшно...» – Она опять стала смотреть вдаль, поверх горных хребтов, леса, в сторону юга.

«Куда ты смотришь?»

Она оживилась:

«Если очень пристально смотреть, то можно увидеть его. Ты скажи ему, что я видела его, смотрела ему в глаза...»

Я понимал, она говорит про вас, и все же спросил: «Про кого ты говоришь?», потому что это было за пределами человеческого разума.

«Про Кирилла...»

– Тринадцать тысяч километров отделяли ее от вас, – сказал я Костомарову, – но я убежден, она вас видела. Вы этому верьте...

 

На этом записки в моих дневниках закончились. Но жизнь шла своим путем, и люди делали то, что им надлежало делать, хотели они того или не хотели. Окончательные изыскания правобережного варианта были проведены. Градов настоял на принятии этого варианта, и уже готовился проект, но сначала что‑то помешало, а потом грянула Великая Отечественная война. Костомаров погиб в бою. Мозгалевский умер от голода в блокадном Ленинграде. Остальные, кого я знал по изысканиям таежной экспедиции, как‑то затерялись. И все дальше уходили время и события тех лет. И вот недавно я повстречал в Москве Колю Николаевича. Он потолстел, облысел, давно уже работает начальником партии. Вспомнили многое, и посмеялись, и погрустили. И тут я от него узнал, что дорога на Элгуни строится, что принят скальный вариант. Комиссия министерства, утвердившая его, дала высокую оценку. Это было радостно, но как жаль, бесконечно жаль, что не узнает об этом Костомаров. Не узнает и Мозгалевский, хотя это он из блокадного Ленинграда, умирая, послал письмо в Москву, защищая скальный вариант. Не узнает и Перваков. Не узнают многие. Да и мне было нелегко все эти годы носить в душе «бросовый ход».

– Как же все‑таки начал вторую жизнь наш вариант? – спросил я Колю Николаевича.

– Это длинная история. Лавров вмешался.

– Он жив?

– Жив старик. Я видел проект, отличная штука, – говорил Коля Николаевич, отпивая коньяк из рюмки. – Представляешь, по косогору идет железная дорога. Внизу река. Паровоз, выворачиваясь на кривой, тянет состав на другую кривую, и река снова сверкает под колесами поезда. И дальше бежит паровоз, прижимаясь к скалистой выемке, врезаясь в новую кривую. И таких кривых двенадцать штук...

– Постой, постой, это обход Канго?

– Точно. Ты до сих пор помнишь?

– Ну как же! Я об этом не раз вспоминал.

– Да, Канго, это решено талантливо... А Кирилл был скушан. Здорово Градов подловил его с Ириной.

– Где сейчас Градов?

– Не знаю. Не слышно.

– А о Костомарове помнят?

– Да. Но в этом ты виноват. Помнишь, назвал ручей его именем?

– И что?

– Так вот, на том месте разъезд, и называется он Ручей Кирилла... Чего ты задумался?

– Думаю о том, какая страшная сила – разочарование. Помнишь Первакова? Ведь он так и ушел с мыслью, что работал весь год зря.

Коля Николаевич неожиданно засмеялся:

– А ты помнишь, как Соснин кричал: «Главное – не унывать! Не унывать ни на минуту. Иначе гибель!»

– Где он сейчас?

– По дурости подорвался на мине. Но главное – не унывать! – сказал он, посмеиваясь. – Даже если разочарование, не унывать. Да и какая разница: правобережный или скальный? Правобережный дороже, скальный – дешевле. Какая разница!

– Но это же цинизм, – перебил я его.

Он иронически посмотрел на меня:

– Почему цинизм? Есть более точное определение: практицизм. Мы теперь уже не те доверчивые ребята, какими были тогда...

– И что же, это дает тебе право так равнодушно говорить о том, чем жили мы тогда, из‑за чего страдали, готовы были отдать жизнь? Не все ли равно, каким путем идти, – с горечью повторил я его мысль, – с жертвами или без жертв, с ошибками или без ошибок? Ошибки, они оплачиваются слишком дорогой ценой. Из‑за них люди раньше времени устают, разочаровываются, начинается безверие.

– Да ты, я вижу, философ, – насмешливо сказал Коля Николаевич, отпивая коньяк. – Вот уж это совсем напрасно. Это нынче дешево стоит.

И тут я увидел то, чего не заметил сразу. Передо мной сидел самодовольный человек, как видно, привыкший к коньяку, к хорошей закуске, приучивший себя жить без борьбы, удовлетворенно избирать тот путь, который не вызовет осложнений. Мы сидели еще рядом, я еще не ушел от него, но уже знал – сегодня потерян товарищ по трудной далекой юности, потерян человек, не сумевший пронести мечту о великом счастье, без которой невозможно жить.

Сознавать это было горько. Но утешало то, что в далеком краю, где безумолчно шумит на каменистых перекатах Элгунь, где, мрачно насупясь, стоят громады сопок, где на тысячи километров раскинулась глухая тайга, строится дорога, и настанет день, когда веселый поезд промчится по гористым скатам, громко прогудит над ручьем Кирилла, прошумит весенним ветром над заросшей горным дубняком могилой Ирины и скроется вдали, легко уносясь в тот бескрайний простор, куда так трудно было пробивать этот путь.

 

1961

 

 

ПОВЕСТИ

 

 

 

НЕНУЖНАЯ СЛАВА

 

Никогда не скажешь заранее, что принесет любовь. Малахову она принесла столько горького, что не доведись никому испытать! Но эта горечь явилась много позднее того дня, когда он впервые увидел Екатерину Романовну Луконину – Катюшу, как ее запросто называли свои.

В тот год шла война. До села Селяницы, растянувшегося по берегу Волги на три километра, не долетали вражеские самолеты, не доносился гул орудий, но все же война чувствовалась: почти не осталось мужчин в колхозе, все чаще раздавался бабий плач, все труднее было подымать землю – МТС не работала.

Но что удивительно, – земля, словно понимая всю тяжесть свалившегося на страну бедствия, приносила невиданно богатые урожаи: каждый куст картофеля давал по ведру клубней, травостой был такой, что не продиралась коса.

Малахов приехал в колхоз за сеном. Часть, в которой он служил, стояла много ниже Селяниц, в стороне от заливных лугов. В эту часть он попал недавно, после госпиталя. На первых порах был рад тому, что может свободно ходить, что‑то делать, хотя после рева снарядов, грохочущих танков никак не мог свыкнуться с покоем далеких от битв деревень, с людьми, которые больше говорили о своих делах, нежели о войне. Поэтому он приехал в Селяницы хмурый. Его раздражали куры, беспечно купавшиеся в пыли, мальчишки, тащившие корзину с плотвой, две женщины, смеявшиеся у колодца.

Он остановил коня и спросил тем отрывистым голосом, каким всегда разговаривал с провинившимися солдатами, где председатель колхоза.

Женщины переглянулись и, улыбаясь, хотя, как казалось Малахову, улыбаться было нечему, перебивая одна другую, ответили, что председатель уехал за Волгу, а если нужна Катюша Луконина, то она, поди‑ка, на ферме. И Малахов понял, что после председателя она первое лицо в колхозе.

Справа от села сверкала на солнце Волга, мирная река, ничем не похожая на ту, которая текла мимо фронтового города. Ту бомбили с воздуха, над ее водой носился запах гари, и вся она была продымленная, суровая. Здесь же неторопливо подымалась баржа, на песчаной косе, поджав ногу, стоял высокий кулик, недалеко от него на берегу паслись гуси.

Вдоль дороги тянулись дома, то покосившиеся, со сдвинутыми на лоб козырьками крыш, то двухэтажные каменные, то обшитые в елочку, с красивыми, резной работы, наличниками, такими затейливыми, каких еще не доводилось видеть Малахову.

Некогда это было торговое село. Славилось оно картофелетерочными заводами, ветряными мельницами, базарами и престольным праздником, который назывался «третий спас». В гражданскую воину село дважды полыхало от рук «зеленых» – сгорели заводы; словно отбиваясь от огня, отмахали в последний раз крыльями мельницы, мало уцелело домов. Жизнь в Селяницах стала потише. Но все же раз в году воскресало прежнее буйное празднество «третьего спаса».

В первый день согласие и тишина царили на улицах. Даже заядлые недруги, забыв свои распри, стояли в церкви плечо к плечу, размашисто крестились и давали подзатыльники ребятишкам, если те начинали ершиться промеж себя.

Второй день праздника начинался с драки самых маленьких. За них вступались братаны постарше. Потом, поплевав на ладони, вырывали из огородов колья отцы и деды. И начиналось смертоубийство – с ножами, кастетами, гирьками. Единственный милиционер, зная повадки своих односельчан, забирался еще с утра в подпол и там терпеливо высиживал до полуночи, пока не стихали рев и вопли.

На третий день все обиды забывались, и жители Селяниц дружно выходили в поле, где уже стеной стояли боровчане, парни и мужики из другого приволжского села. Тут уж баталия начиналась покрупнее. Самое главное было – не дрогнуть, не побежать. Бегущих избивали поодиночке, насмерть.

И опять целый год в Селяницах царили согласие и покой. Пострадавшие залечивали раны, вылеживались. Тех, кого «третий спас» отправил на погост, оплакивали матери, жены, невесты. Но село слишком большое, чтобы заметить потери, – и жизнь продолжала идти своим чередом.

Со временем нравы в Селяницах менялись. Из армии приходили толковые парни. Они в бога не верили, поэтому в «третий спас» работали. После коллективизации совсем уже отошел в область преданий престольный праздник с его поножовщиной. Какая же могла быть вражда, если «недруги» трудились в одной бригаде, а колхозы стали соревноваться друг с другом. Правда, поначалу соревнование проходило несколько странно, на издевках, если та или другая сторона допускала промашку. Постепенно и это прошло. Сдружились. Начали родниться. Например, Катюша Луконина из Селяниц вышла замуж за боровчанина Тихона Авдеева. Но ее жизнь – это особая линия, а что касается нравов в Селяницах, то они, бесспорно, изменились к лучшему.

Малахов застал Луконину возле фермы. Она стояла опустив голову, что‑то считая на пальцах. На ее груди лежали две тугие косы, и он вначале подумал, что перед ним девушка.

– Предписано получить в вашем колхозе фураж. Прошу дать указание, – не слезая с коня, сказал Малахов и протянул документ.

Катюша, не разжимая на одной руке пальцев, взяла другой бумажку и, шевеля губами, стала читать, в то время как Малахов разглядывал ее. Нет, это, конечно, была не молоденькая девушка, а женщина. Но до чего же красива!

– Не знаю, что и сказать‑то вам... У нас и самих в кормах недохватка, – ответила Катюша и неожиданно осветила Малахова яркими синими глазами. Они спокойно смотрели, выражая недоумение.

Нет, таких глаз он никогда не видал. Словно вся небесная синь Волги собралась в них.

– Ладно, – подумав, сказала Катюша, – завтра будет в вашей части фураж. – И, не разжимая пальцев, ушла на ферму.

Малахов поглядел ей вслед, улыбнулся и, ударив коня, помчался по дороге.

Так произошла первая встреча Малахова с Катюшей Лукониной, – встреча случайная и мимолетная. Но что удивительно – не забылась, и стоило Малахову попасть в Н‑ский госпиталь после второго тяжелого ранения, как он вспомнил эту женщину. Может, вспомнил потому, что Селяницы от Н‑ска находились в каких‑нибудь двадцати километрах. Не так уж далеко. И почему бы еще раз не встретиться с ней?

Катюша получила письмо поздно вечером. Недоуменно пожала плечами: кто бы это мог писать? Читая, она не сразу вспомнила того молодого офицера, который в прошлом году приезжал за сеном. А когда вспомнила, то чуть не всплакнула, представив, как, должно быть, одиноко себя чувствует этот офицер, если ей, совсем незнакомому человеку, шлет письмо. На маленьком листке бумаги он спрашивал о жизни колхоза и говорил, что будет рад получить ответ. Это письмо Катюша не сделала тайной: поговорила с Дуней Свешниковой, подружкой, парторгом колхоза, посмеялась, пожала плечами, не понимая, чего этот офицер вдруг вспомнил ее. И поехала, навязав узел гостинцев от колхоза.

Войдя в палату, она растерялась, не найдя среди раненых того человека, которого видела всего одну минуту. Воздух в палате стоял тяжелый, какой обычно бывает в хирургических отделениях. Некоторые раненые стонали, иные молча сидели на койках. Один, в самом дальнем углу, лежал с забинтованным лицом. В белые щели глядели черные злые глаза. Катюша испугалась, что этот больной и есть тот офицер, и от жалости у нее тоскливо защемило сердце. Но тут же позади услышала кашель, оглянулась и увидела Малахова. Она даже засмеялась от радости, что лицо его осталось неизуродованным.

Малахов не поверил глазам, когда увидел Катюшу.

Серьезным и печальным был взгляд Катюши.

Малахов смущенно улыбнулся и сиплым голосом сказал:

– Вы уж извините меня... Побеспокоил я вас.

– Есть о чем говорить, – все больше жалея Малахова, ответила Катюша. Она достала из узла деревенские гостинцы. – Это все наши вам прислали, чтоб скорее поправлялись, – тихо сказала она. Тут были и масло в банке, и яички, и молоко, и мед, и пироги, и колобки. – Как съедите, так и поправитесь.

– Разве съешь столько, – засмеялся Малахов. – Всей палатой надо работать неделю.

– Не расстраивайся, поможем, – заверил его сосед с пустым рукавом.

Катюша строго взглянула на него.

– Мед и яички не трогать, – сказала она и смутилась, поняв, что в палате все одинаковы и ей не следует так сурово отвечать.

– Вы уж скажите своему мужу – может, дома он, – что потому написал вам письмо, что никого другого в колхозе не знаю, – сказал Малахов и опять закашлялся.

– Я безмужняя, – просто ответила Катюша.

Малахов не стал допытываться, почему она безмужняя, но на сердце у него сразу повеселело.

Посидев немного и сказав, что проведает его в следующее воскресенье, Катюша простилась.

Когда она приехала во второй раз, Малахов чувствовал себя лучше. Разговаривал сидя. Катюша приписала это живительному воздействию меда и еще поставила литровую банку.

– Вы ешьте. Вам надо много есть. Тогда здоровые будете, – говорила она, открывая тумбочку. Увидев, что прежние гостинцы исчезли, поняла это, как и следовало понять, – помогли товарищи, и ничего не сказала, только велела сейчас же есть мед.

Малахов уверял, что и от того меда еще не отдохнул, но она заставила его, и он стал есть.

– Ваш мед? – спросил он.

– А чей же? Наш. Колхозный.

– Ну да, я и говорю, колхозный...

В палату свободно вливалось солнце. Было видно, как за окном, вспыхивая, торопливо срываются капли. Шла весна тысяча девятьсот сорок четвертого года. Выздоравливали раненые.

Малахов с восхищением смотрел на женщину. Ему нравились тяжелые девичьи косы. Было в Катюше что‑то домашнее и такое открытое, что не надо придумывать разговора. Он начинался сам по себе, как если бы Малахов говорил с близким человеком.

Уходя в этот раз, Катюша сказала, что вряд ли будет в следующее воскресенье – дела много.

– Не беспокойтесь. Поправлюсь – сам к вам приеду, – светло и радостно глядя на нее, ответил Малахов. Она спокойно выдержала его взгляд. Сказала, что рада будет видеть его здоровым. И ушла.

Он приехал ровно через месяц, с одним вещевым мешком, в котором лежали пара белья, сухой паек да еще отрез на шерстяное платье. Отрез он купил на толкучке, истратив все полученные за время болезни деньги.

Дом Лукониной был невелик, с узорчатыми наличниками, с крылечком. Перед ступеньками лежал каменный круг – старый жернов. Малахов продернул подошвами по шершавому камню и громко постучал в дверь.

– Входите! – послышался голос Катюши.

Он вошел, улыбающийся, довольный, что видит ее.

– Вот и я! На месяц прибыл.

Эта простота была так необычна для Катюши, что она ничего не могла сказать в ответ. А Малахов уже достал из мешка отрез и подал обеими руками.

– Зачем же это? – спросила она, не принимая подарка.

– В знак благодарности. – И накинул материю на ее плечи.

– Окна‑то открытые! – воскликнула Катюша, отступая на шаг от Малахова. – Люди увидят, что подумают!

– Тут ничего плохого нет. Берите...

– Да что вы... Вам и самому деньги для здоровья нужны, – все еще не принимая подарка, ответила Катюша. Но на нее смотрели такие счастливые глаза, что их нельзя было обидеть, и тогда, слабо улыбнувшись, она сказала: – Ну, спасибо, прямо не знаю, чем и отблагодарить вас... Я ничего не готовила.

– А я сыт. У меня тут целый мешок сухого пайка, – Малахов подал его Катюше. Видя на ее лице недоумение, сказал: – Берите, берите! Не в отдельности же я буду кормиться.

И только тут она поняла, что офицер приехал именно к ней. И смешалась: жаль было обижать отказом и никак невозможно согласиться, чтобы он оставался в ее доме.

– Право, не знаю, что и сказать, – растерянно ответила Катюша. И вышла в сени, чтобы успокоиться и все обдумать.

В маленькое окошко виднелся кусок синего неба. В сенях был полумрак. Где‑то в темном углу ныл комар, оттаявший в этот теплый вечер.

Катюша приложила к горячим щекам ладони.

Вбежала Олюнька и, не заметив матери, проскочила в избу.

«Нет, его надо в другое место определить, – думала Катюша, – и ему будет спокойней, и мне лучше». Но когда она вернулась в избу, то увидала на столе весь сухой паек старшего лейтенанта, Олюньку с большим куском сыра и самого Малахова, беспечно сидевшего за столом.

– Ты хоть сказала спасибо‑то дяде? – сурово спросила Катюша.

– Сказала, – продолжая грызть зажатый в кулаке сыр, ответила Олюнька. – И за конфетки сказала. – Она показала матери в другой руке кучку слипшихся разноцветных подушечек.

Катюша молча оделась.

– Через час приду, – отрывисто сказала она.

– Ладно. Мы тут с Олюнькой посидим, – ответил Малахов.

Катюша рано потеряла мать и осталась с отцом. Первое время отец крепился, много работал, баловал дочурку. По потом стал пить. И однажды – тогда Катюше было уже восемнадцать лет – но пьяному сговору выдал ее замуж за сына Прокопа Авдеева – мрачноватого Тихона, жившего в соседнем селе.

Тихон с первых же дней поставил себя так, что он‑де осчастливил девушку, женившись на ней. Куражился. Бил ее. Все это кончилось тем, что Катюша убежала в свою деревню. Тихон ворвался к пей ночью, пьяный. Хотел выволочь за волосы. Но отец встретил его кулаками. И Катюша осталась. Вскоре отец умер. Еще один раз пришел Тихон, когда она родила Олюньку, думая – теперь‑то вернется. Но и тут просчитался. Катюша выгнала. Тогда ей было всего двадцать лет, но она хорошо узнала цену семейному «счастью» и ни за что на свете не променяла бы свою одинокую свободу на это «счастье».

В Селяницах поначалу посмеивались над ней: что это, дескать, от мужа убежала с дитем. Но со временем злые языки поутихли, а добрые начали похваливать – живет себе скромно, дурного про нее не скажешь, на ферме лучше ее доярки нет. Казалось бы, ничего больше и не надо. О замужестве не думала, хотя знала, что Тихон еще перед войной женился в третий раз. Никто бы не осудил, если бы она вышла замуж.

Прежде чем пойти на ферму, Катюша зашла к старухе Выстроханской. Выстроханская жила одна. Дочки, выйдя замуж, поразъехались. Старик давно умер. Рыхлая, как оплывшая опара, она скучно доживала свой век. Катюша спросила, не сможет ли она пустить на месяц офицера, которому собирали гостинцы в госпиталь. И наверно потому, что хоть какое‑то разнообразие войдет в ее дом, старуха оживилась. Но тут же настороженно посмотрела на гостью.

– А сама‑то чего не пустишь?

– Да ведь неловко: люди всякое могут подумать.

– И‑и, полно‑ка, кто тебя осудит? Бабеночка ладная, в одиночестве. Иль больно страшен с виду?

– Красивый, – улыбнулась Катюша и тут же посуровела: – Ну так что, пустишь?

– Да пущу, пущу. Эвон сколь места, жалко, что ли. Про тебя, глупую, хлопочу.

– Ай, говорить с тобой! – сердито сказала Катюша.

Старуха хитро посмотрела на нее.

– Тьфу, до чего ведь я глупая стала. И невдомек... Приходи, Катенька, за всяко просто. А я могу и к соседям уйти на часок.

– Не рада, что и связалась с тобой. Не думаю я ни о чем об этом! И ты свой язык привяжи. Старая, а что в голове держишь. – Катюша отвернулась. «И черт принес этого офицера! Теперь пойдут судачить да рядить», – подумала она. Бабка Выстроханская поджала блеклые губы.

– Да уж пускай идет. Мне‑то что?

На ферме уже знали, что к Кате Лукониной приехал офицер. И как только она пришла, доярки сразу же обступили ее.

– Ну, приехал. К бабке Выстроханской его определила. Дальше что? – уперев руки в бока, спросила Катюша, и глаза ее потемнели. – В полюбовники, что ли, хотите записать?

– А может, и следовает, – фыркнула Анисья Чурбатова, маленькая толстая доярка. – Помягчаешь тогда, Екатерина Романовна.

– Неужто? Так тебе и помягчаю! – И весело рассмеялась. – Чего сгрудились‑то? Надо корма задавать...

Как и обещала, вернулась домой через час. Малахов сидел за столом и помогал Олюньке решать задачу.

– Нет, ты смотри: вот, скажем, бочка. В ней сорок ведер, – говорил он. – Мама твоя взяла из нее пять ведер, я – десять, а ты еще два. Сколько всего останется в бочке? В уме, в уме решай!

Олюнька наморщила крутой лоб и посмотрела на мать.

– Ты не жди помощи со стороны. Ты давай сама, – засмеялся Малахов.

Катюша повесила фуфайку, сняла платок. До этой минуты все казалось просто и ясно: она скажет про бабку Выстроханскую, он соберет свои вещички и уйдет. Но теперь, когда она опять увидела его исхудалое лицо, ей стало жаль Малахова. Но она пересилила в себе эту жалость и, выждав, когда Малахов освободился и дочка стала переписывать в тетрадку задачу, сказала:

– Не посчитайте за неуважение, Василий Николаевич, но лучше вам жить у бабки Выстроханской. Я уже договорилась с ней. Старуха она обходительная. И чай вовремя согреет, и накормит. А я на ферму хожу и за кормами в область езжу. Олюньку и то другой раз к соседям вожу. Какой вам здесь отдых?

Малахов нахмурился. Видно было, что это его огорчило. Медленно надел шинель, фуражку.

– Она тут недалеко живет. Я провожу вас, – виновато сказала Катюша и стала складывать в вещевой мешок продукты.

– Олюнька, до свиданья! – невесело сказал Малахов девочке. – Будьте здоровы, Екатерина Романовна. Жив буду – после войны все равно приеду. – Он сунул в карман папиросы и вышел.

Катюша так и осталась стоять с вещевым мешком в руках. Когда выбежала на улицу, Малахов уже шагал далеко.

Серые, тяжелые облака проносились над землей. Они шли плотно, одно к одному. Шумел над головой в деревьях весенний ветер. С Волги донесся прощальный тоскливый гудок парохода.

 

 

С этого вечера Катюша стала думать о Малахове. Не раз она ругала себя за то, что сурово с ним обошлась. Особенно тяготила ее неизвестность. Что с ним? Где он?

И вдруг получила письмо с номером полевой почты. Так и не отдохнув после госпиталя, он ушел на фронт. И оттуда писал о том, что любит ее и, пожалуй, к лучшему, что не остался в Селяницах. По она должна непременно ему отвечать. Или уж так нелюб, что и ответа не достоин? Может, ее тревожит Олюнька, так пусть не думает – она ему будет как дочь. Не обидит.

Письмо было написано твердым почерком. В конце стояло «с приветом» и подпись, круто идущая вверх.

Катюша несколько раз перечитала письмо. Теперь, когда Малахова не было, поняла, какой это мужественный, открытый человек. Она боялась, думая: что, если за этот месяц, который бы должен Малахов прожить у нее, он погибнет там, на войне? Все это время жила неспокойно, с нетерпением ожидая от него писем, аккуратно на них отвечая, ни слова не говоря в ответ на его любовь. Ничего не обещала в будущем, желала лишь одного ему – жизни. А Малахову и этого было достаточно, чтобы с еще большим жаром писать ей о своей любви. Она терялась от таких признаний. В ее письмах сначала робко, потом все сильнее зазвучала любовь, пока наконец она не написала, что ждет его, встретит с радостью – лишь бы скорее кончилась война.

Но этому предшествовало одно обстоятельство. В письмах Малахов нередко упоминал свою мать, говорил, что пишет ей о Катюше. И она решила съездить к матери, поговорить с ней и разом покончить все свои терзания и сомнения. Если вправду он пишет матери, что это всерьез любовь, и тогда будь что будет, но она ответит ему согласием. И, выговорив у председателя отпуск, определив Олюньку соседям, поехала на Алтай.

Мелькали за окном леса, деревья водили на равнинах хороводы, грохотали под вагоном мосты. Пришли и остались позади Уральские горы, потянулись унылые степи. Катюша ко всему, что было за окном, относилась безучастно и чем дальше уезжала, тем больше задумывалась и уже глупостью считала всю эту поездку.

Приехала она на шестые сутки. Как на всех станциях, так и на этой было полно народу. Люди спали на лавках, на полу, и сидя и разметавшись, и с детьми и без детей, горожане и деревенские. И все куда‑то ехали, измученные войной, одетые кое‑как. «И чего я поехала? – в сотый раз осуждая себя, думала Катюша. – Лучшего часа не могла найти, как только теперь. И зачем мне с матерью его встречаться? Будто не знаю, как свекрови дорожат сыновьями. А тут – нате, возьмите невестку разведенную, да еще с дочерью».

И все‑таки пошла. По обе стороны от нее лежали просторные долины – им не было края. А дальше, в синем дыму, виднелись горы. Навстречу Катюше попался человек на мохнатой лошаденке, в войлочном треухе и пестром стеганом халате. За ним ехала на такой же низкорослой лошаденке женщина и курила трубку. «Господи, какие люди‑то диковинные», – подумала Катюша, шагая по сухой, крепкой дороге, и на сердце стало еще тоскливей.

Но деревня оказалась русской, бревенчатой, с прогонами меж домов, с широкой улицей, поросшей зеленой травой, с собаками, лаявшими из подворотен. Повеяло родным.

После недолгих поисков ей удалось найти дом Малаховых, крепкий пятистенок, обнесенный забором. Лохматый нес, громыхая цепью, молча рванулся к ней, но цепь не допустила, и тогда он начал, хрипя с придыхом, лаять и вставать на задние лапы.

Из хлева выглянула высокая старая женщина. Она пытливо посмотрела на Катюшу. Много в войну развелось беженцев. Их звали эвакуированными. Они меняли одежду на хлеб, на картофель, на масло. Обычно входили во двор, застенчиво улыбаясь, спрашивали, не надо ли туфель или костюма. Матери Малахова ничего не было нужно. Не до того, когда два сына на фронте, а третий лежит в земле. Но так, ни с чем, этих людей она не отпускала. Звала в избу. Кормила. Думала, что ее доброта может уберечь сынов от смерти.

Эта женщина, что шла ей навстречу, не производила впечатления беженки.

– Здравствуйте! – громко сказала женщи<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-06-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: