Вода сковала ноги. Донная галька заскользила, и я чуть не упал. Колени остро заныли и тут же онемели от холода. Почему‑то на глаза набежали слезы, и все покрылось мутной пеленой. Почти не видя другого берега протока, я перешел быструю воду и вылез на лед. От тела густо валил пар, будто я вышел из бани.
– Ну как? – крикнула Тася.
– Все в порядке, – ответил я.
Она хотела было пойти, но ее опередил Резанчик. Он разделся догола и быстро пересек проток. Тася в это время стояла к нему спиной.
– Эх, ты бы знал, какая вода холодная! – вылезая на берег, воскликнул Резанчик.
– Что ты говоришь? А я и не знал, – засмеялся я.
Следом за ним перешел Юрок.
– Отвернитесь, – попросила Тася. – Не глядите.
– Никто и не смотрит, – ответил Резанчик, даже и не думая отворачиваться, с улыбкой глядя на входящую в воду Тасю.
– А ну, отвернись! – сказал я. Но он будто меня и не слышал. – Я кому говорю? – Но он даже и бровью не повел. – Слышишь, ты! – Я дернул его за руку. – А ну, отвернись!
– А чего тебе, жалко, что ли? – криво усмехнулся он. – Сам должен понимать, как тяжело без бабы...
– Ну, эта баба не про тебя.
Пока мы говорили, Тася перешла проток и вылезла на лед чуть в стороне от нас.
Мы не стали ждать, пока придут остальные, и двинулись вперед. Сумерки густели. Солнце скрылось, и по небу поплыл месяц. Все посинело, и от этого стало еще холодней. Далеко впереди виднелись белые шапки Иберги.
Тетрадь двадцать третья
Тяжело идти в темноте, когда всюду валежины, заросли, завалы. Наткнулись на какой‑то ручей, стали месить в нем снег и воду. Кое‑как выбрались. Резанчик все проклинал и ругался. Да и трудно удержаться, от ругани. Пройдешь несколько шагов, споткнешься и летишь врастяжку. Только поднимешься, и глядь, уже снова летишь. Но молодец Тася. Я и не думал, что она так вынослива.
|
– Устала? – спрашиваю ее.
– Когда ты рядом, легко...
Остановились мы у завала, – готовые дрова. Одна‑две минуты, и появляется слабенькое пламя. И вот оно уже сильнее. Разгорается, жадно охватывает весь сушняк и вздымает к небу красный султан огня. Его увидят наши. Может быть, придут. Подтянутся... От одежды валит пар. Тянет в сон.
– Нет, нет, – говорю я, – сначала есть, потом спать. Доставайте юколу.
И каждый достает свою рыбину, насаживает ее на палку и сует в огонь.
Юкола трещит, жарится. Она дьявольски соленая, объедает губы, нёбо, горло, но все равно хороша!
Съедена юкола, и теперь начинается му́ка. Пить! Скорее пить. Мы кипятим в мисках воду, пьем прямо из Элгуни, глотаем снег. Все внутри нас пылает, как в костре. Теперь уже огонь захватил весь завал. Пламя гудит. Жара... Я выпил мисок десять, но пить хочется еще больше. Нет, не напиться. Я плюнул и стал укладываться спать. Затопил печку. Лег между костром и времянкой. Тепло. Тася устроилась на оленьей шкуре. Только шкуру да одеяло она и взяла. И не прогадала.
Проснулся среди ночи, и не от холода. Пить захотел. Проклятая милая юкола. Снежная коса в синем свете. На чистом небе белая луна и неустанно мерцающие звезды. У костра сидит Юрок. Я попросил воды, и он протянул мне миску крутого кипятку. Я бросил туда снег и стал пить.
– Чего не спишь? – спросил я его.
– Думаю.
– О чем?
– Да вот думаю: чего я сижу тут? Взять бы да уйти. Никто не держит. Когда еще сообщили бы о побеге. А не бегу, вот и думаю: чего же такое?
|
Проснулась Тася и озябшим голосом попросила валенки. Они сушились. Я пошел на Элгунь за водой, и, когда вернулся, она уже сидела у костра и куталась в одеяло.
– Озябла?
– Немного... Где же наши? Отстали...
Я стал ей греть воду, а Юрок пошел спать на ее место.
– Интересно, чем все у нас кончится, – в раздумье говорит Тася.
– Я думаю, все наладится...
– А уверенности нет?
– Слишком много было срывов, чтобы не сомневаться.
– Это что, ты имеешь в виду тот случай?
– Какой случай?
– Когда я на тебя рассердилась?
– При чем здесь ты?
– Как при чем? – удивленно посмотрела на меня Тася. – Ты о чем говоришь?
– Об изысканиях... о снабжении.
Тася негромко засмеялась.
– Господи, я говорила о нас с тобой... Странно, но я почему‑то не могу представить себя твоей женой, – сказала она и, как мне показалось, пытливо посмотрела на меня.
Я положил в костер хворосту. Пламя взвилось вверх и ярко осветило ее лицо. Да, она пристально глядела на меня. Ждала ответа. Но я совсем не думал о женитьбе, да и рано мне обзаводиться семьей.
– У меня такое ощущение, что ты всегда где‑то далеко от меня. Почему это? – спросила Тася и, не дождавшись ответа, продолжала: – Я глупая... Лезу к тебе со своей любовью, а ты обо мне и не думаешь. Ведь так?
На глазах ее блеснули слезы. И вдруг мне стало нестерпимо жаль ее. Вот рядом со мной хороший, милый человек, который любит меня, и он несчастлив – несчастлив только потому, что я равнодушен к нему. Эта мысль меня потрясла. В самом деле, что же такое творится? Почему один должен любить и быть обиженным, а другой, любимый, быть черствым к нему? Кто это придумал? Почему на любовь не отвечают любовью?
|
Я искоса посмотрел на Тасю. Она сидела опустив голову, по щеке у нее медленно текла красная от огня слеза. Закопченные маленькие руки что‑то перебирали. Сколько было жалкого и беспомощного в ней! Я всегда знал, что жалость – чувство плохое, унижающее того, кого жалеют, и только сейчас понял, что это ложь. Жалеть надо! Жалеть – это прекрасно! Это значит не оставаться равнодушным и черствым, обнадежить человека, прижать его к себе, если это ему нужно... А Тасе это было нужно. Каким счастьем осветилось ее лицо, когда она прижалась ко мне. Значит, жалость может родить счастье? Ах, как не правы все те, кто вычеркивал из жизни это человеческое, сердечное. Больше жалости, и тогда не будет так много суровой черствости.
– Тебе хорошо?
– Да... – тихо ответила она.
– Почему ты все сомневаешься? Это плохо, когда у человека нет уверенности. Надо верить. Верить всегда, даже если никто в тебя не верит, то и тогда надо верить, потому что это единственное, что может помочь тебе...
Я что‑то еще говорю – и замечаю: Тася спит... Медленно проходит ночь. Я и сам дремлю, просыпаясь, подбрасываю в костер, снова засыпаю, и от этого кажется, что ночи нет конца.
Утром пошли дальше. Но вскоре натолкнулись на проток. Переходить вброд не хотелось, решили поискать переправы. Наверное, с километр прошли по берегу протока, и тут мне показалось, что он заворачивает назад. Я уже хотел было в любом месте перейти вброд, чтобы не терять пройденного, но вдруг услыхал стук топора. Звуки раздавались впереди. Мы пошли на них, и вскоре на другом берегу увидели наших. Они сооружали переправу. Мозгалевский сидел на большом сваленном дереве и, махая руками, что‑то объяснял рабочим. Увидя нас, он приветливо пошевелил рукой и крикнул:
– Переход делаем!
Я кивнул головой: дескать, понимаю.
– У нас Яков утонул! – закричал он опять.
– Утонул? – испуганно крикнул я.
Мозгалевский завертел головой и закричал что было силы:
– Чуть‑чуть не утонул!..
Ну, слава богу... Через полчаса вся группа Мозгалевского перешла проток, и мы двинулись вперед. Как изменили людей прошедшие сутки! Все осунулись, почернели и как‑то уменьшились. Опять потянулись цепочкой. Опять задребезжала печь. Опять затрещал лед.
Я иду и вспоминаю ночной разговор с Тасей. Она уже думает о замужестве, а я о женитьбе как‑то совсем не думал, но теперь эта мысль не выходит из моей головы. И все чаще возникает вопрос: «А почему бы и не жениться?» Причем мне представляется не идиллическая картинка: я, жена, кудрявые, упитанные дети, – а другое: все новые и новые экспедиции, и мы в них всегда вдвоем, два верных друга. И нам хорошо. У меня есть близкий человек, который любит меня и которого я уважаю... Уважаю, а почему не люблю? А потому, что люблю Ирину. Я всегда буду ее любить. Но почему ее? Этого я не знаю. Люблю, и все! Но не так, как об этом говорят, как пишут. Моя любовь странная. Если бы мне пришлось решать, жениться на Ирине или нет, то я бы не женился. Ни за что не женился бы. Потому что жениться на любимой – это значит погубить любовь.
Я иду и все это перебираю в голове. Конечно, никакого твердого решения у меня нет. Я могу жениться, могу и оставаться холостым, и никто не заставит меня поступить против воли. Эта так. Но вопрос существует, он произнесен, и поэтому я думаю, искоса поглядывая на Тасю. Она идет рядом со мной. Сквозь смуглоту щек у нее пробивается румянец, из полуоткрытого рта вырывается легкий парок, глаза мечтательно прищурены. Наверно, она тоже о чем‑то интересном для себя думает. Наверно, думает обо мне, о ночном разговоре...
Мозгалевский поставил перед всеми одну‑единственную задачу: во что бы то ни стало дойти сегодня до зимовки. Чтобы я не вырывался вперед – все же Олег Александрович остался недоволен моим самоуправством, – иду в середине. И вдруг слышу впереди крики. Нельзя понять, радостные они или тревожные. Но кричат все, кричат разноголосо, и я бегу на крик. Поскользнулся, упал. Печь больно ударила по затылку, но разве тут до боли. Бегу! А крики все громче, и вот уже слышно: «Ура‑а‑а‑а!» Это вопит Соснин. «Наверно, пришли?» – думаю я и бегу еще быстрее. Огибаю выступ скалистого берега и вижу незабываемую картину. Соснин обеими руками высоко держит над своей головой какой‑то мешок. Возле его ног лежит опрокинутый бат. Я подбежал, смотрю и ничего не понимаю.
– Го‑го‑го‑го‑го! Спокойно, спокойно. Всем хватит. Го‑го‑го‑го‑го!
– Что это? – спрашиваю я.
– Мука! Муку я нашел! Го‑го‑го‑го‑го!
– Это нам от Кирилла Владимировича, – растроганно говорит Мозгалевский. – Нам... от него...
– Почему от него? И таким способом? Это, наверно, мука охотников‑эвенков. Ну кто нам пошлет полмешка? – говорит Коля Николаевич.
– Все равно, все равно... Хоть от черта! Но мука наша. Дальше не идем. Даешь лепешки! – решил Мозгалевский.
И все тут же стали устраиваться. Вот где пригодилась печь. Шуренка развела муку на воде, замесила, и скороспелки уже пекутся. В морозном воздухе волнами идет вкуснейший в мире запах подгорающего хлеба. По четыре больших белых лепешки каждому.
Проходит час, и мы идем дальше. Теперь уже не так страшно: мы сыты, в мешке еще на один раз хватит муки, а впереди картошка. День хорош! Ясен, легок. Идем, перекидываемся словечками. Поглядываем на левый берег. Отвесные скалы. Им нет конца. Здесь будет проложена трасса.
То ли мы втянулись, то ли стали сильнее после лепешек, но идем ходко. Поглядываем по сторонам. Косогор стал снижаться, отходить от реки, и в небольшом распадке зачернела крыша зимовки. Ее мы увидели как‑то все сразу – и не поверили. Но вот как бы из земли вылез человек, и тогда все дружно закричали:
– Зимовка! Пришли! Человек! – И побежали к ней.
Человек – Покотилов. У него длинная черная борода и густые усы.
– Здравствуйте, здравствуйте, – медленно, вяловато говорит он. – Заходите.
Мы заходим. Темень... Глаза напрасно стараются что‑нибудь отыскать и различить, и только позднее предметы начинают появляться, словно на фотобумаге. Сначала печь. Она стоит посреди землянки на кольях, труба ее выведена вертикально, прямо в крышу. Вокруг печки расположены жердяные кровати. На одном из них оборванный, в сожженном ватнике рабочий. Кто это? А, Ложкин. Потом из темноты вылезают углы. И последнее, что уже хорошо различают глаза, – черные земляные стены.
Мы начинаем располагаться. Над моей головой серое полотнище.
– Зачем это? – спрашиваю я.
– Песок осыпается. Все на скорую руку делалось. Только закончили, – отвечает Покотилов.
От него мы узнаем, что кроме картошки еще есть мешок белой муки, пуд мяса, мешок гречихи. А в десяти километрах отсюда, в Санья, пуд сахару, и еще мешок муки, и брусника.
– Чудненько! – ободрился Мозгалевский.
– Го‑го‑го‑го‑го! Живем!
– Да, чуть не забыл, – спохватился Покотилов, – вот еще... – И он указывает на груду махорки и мешок папирос.
У всех вырывается вздох одобрения. А в землянку все входят и входят люди, усталые, замерзшие, исхудалые, но на всех лицах, точно сияние, светлые, радостные улыбки. Зимовка наполняется смехом, говором, кашлем. Перваков и Баженов сокрушили половину коек и устроили общие нары, поделив зимовку на две половины – одну для нас, другую для рабочих. Только что закончили это сооружение, как раздался крик: «Самолет!» Мы выбежали. Над Элгунью летел тяжелый самолет. Какой он большой! Какие у него громадные крылья! Никогда еще не было у меня такого чувства гордости за свою Родину, как в эту минуту. Он пролетел над нами и ушел в верховья реки. Но это уже нас не тревожило. Где‑то там, может быть в Байгантае, он сбросит груз, а уж оттуда‑то мы получим.
– Блюхеровский, – с гордостью говорит Мозгалевский. – Значит, наше дело государственной важности. Да. – И подкрутил усы, поглядывая на нас.
Вечером, когда уже о многом было переговорено, зашла речь и о загадочном мешке муки.. Оказывается, его послал нам Покотилов. Эвенк должен был прибыть к нам на бате, но помешала шуга. Он вытащил бат на берег, перевернул, положил под него муку и вернулся к Покотилову.
– Моя ходи не могу, – сказал он.
– Но там люди. Они голодные.
– Моя ходи нет. Моя иди, моя помирай.
Ложились спать в тепле, сытые, добрые. Мясной суп с картофелем – это такая пища, после которой заваливаешься спать, как медведь в берлогу. Не было одеял, не было подушек, спали на рюкзаках, и как спали! Сгори всё – и мы бы сгорели!
Утром Покотилов, забрав с собою Тасю – ее вызвала Ирина, – пошел в Байгантай к Костомарову. Мозгалевский дал команду рабочим построить вторую землянку.
Рабочие то и дело забегали к нам погреться. Холодно. Правда, и в нашей землянке не лето. Холодом несет от крыши. Мозгалевский весь день пробыл на стройке. Пришел жизнерадостный, сдергивает с усов лед, морщится и улыбается.
– Шура, чайку, – говорит он и стучит ногами. – Только, пожалуйста, завари свеженького, а то у тебя странная манера кипятить вчерашний...
На полу стоит ведро. От него подымается к потолку густой клочковатый пар. На нарах, то босые, то в сапогах, сидят рабочие. Громко глотая, пьют кипяток. Накурено до того, что дальние углы теряются в дыму.
Шуренка вносит еще ведро кипятку и сообщает о каком‑то человеке на другом берегу. Отправляем Первакова и Резанчика. Через несколько минут они появляются с Васькой Киселевым.
– Здрасте! – говорит Васька и ставит у ног Мозгалевского карабин.
– Здравствуй. Послушай, а он не выстрелит? – опасливо косясь на карабин, спрашивает Олег Александрович. – Откуда он у тебя?
– Кирилл Владимирович у эвенков достал. Вы не трогайте, он и не выстрелит. – Васька говорит так, точно ему мало воздуха, будто он задыхается. На нем новая шапка с суконным верхом и меховой отделкой, на поясе патронташ с тускло блистающими патронами. – Я вот принес вам соли, булок и свечей. И письмо...
– Давай письмо. – Но прежде чем начать читать его, Мозгалевский спрашивает Ваську о новостях.
Шуренка подает Ваське миску супа, но он, как бы не замечая, продолжает рассказывать.
– Ешь, – говорит Шуренка.
– Поставь на стол, тут дело, а ты с пустяком, – важно говорит он и рассказывает о том, как ездил с Костомаровым в стойбище Ургу, как они оттуда прибыли с караваном оленей и привезли полторы тонны груза. Из его рассказа получается так, будто он в этом деле самый главный, но нам не до того, чтобы его одергивать. Пускай бахвалится, важно другое: теперь у нас есть еда – мука, сахар, соль, крупа. Но, оказывается, и это не все. Васька говорит о самолетах: – Мы с Кириллом Владимировичем уже вышли из Байгантая, подходим к участку работы, глядим – летит самолет. Кирилл Владимирович, конечно, послал меня узнать, чего такое. Я побег. Десять километров, не шутка. Прибежал туда. От Ирины узнал: сбросили нам продукты, обмундирование и деньги.
– Какие продукты? – спросил кто‑то из рабочих.
– Консервы, масло, конфеты... – легко перечислил Васька.
– А одежда?
– Валенки, шапки, ватники, рукавицы, восемь полушубков, спальные мешки. Эх и бросали же здорово! Карамель будто кто молотом сбил. Только деньги да лампочки радисту бросили с парашютом...
Он все это говорит, а рабочие внимательно, точно покупают, осматривают его шапку. Это пока единственное вещественное доказательство. Они тянут материал, примеряют и аккуратно кладут шапку возле Васьки.
Мозгалевский разворачивает письмо, читает, и мы видим, как у него начинают вздрагивать усы и подыматься вверх. Это верный признак раздражения, даже негодования. Неужели все, что Васька говорил, неправда, а правда в этом письме?
– Да это не мне! Что вы принесли? – кричит он.
Я заглядываю через его плечо и узнаю Тасин почерк.
Тетрадь двадцать четвертая
– Это мне! Мне это письмо! – почему‑то волнуясь, говорю я.
– Ну и возьмите...
Я беру и читаю:
«Алешенька, ради бога, сохрани беленький узелок, в котором лежат мои геологические документы. Я думаю, ты это сделаешь для меня. Иду в Байгантай – так распорядилась Ирина. Надо обследовать начало участка. Только что повстречала Кирилла Владимировича с Киселевым. Алеша, я за тебя рада, ты получил благодарность от штаба экспедиции за хорошую работу. Это я узнала от Кирилла Владимировича. Мозгалевскому и Коле Николаевичу тоже благодарности. И мне благодарность. Еще раз, Алеша, попрошу, сохрани документы. Привет всем. Целую тебя крепко‑крепко.
Тася».
– Олег Александрович, вам, Коле Николаевичу и мне благодарность за хорошую работу, – сообщаю я взволнованно.
Мозгалевский смотрит на меня поверх очков, видимо не понимает, еще не дошла до него эта радостная весть.
– За хорошую работу благодарность нам, – повторяю я.
– За хо‑ро‑шую ра‑бо‑ту! – И он хохочет так, что очки у него падают с носа.
Я растерян, не знаю, что говорить. А он хохочет. Я уже злюсь. «Почему он насмехается? Нам было трудно, но мы делали свое дело, и за это нас отблагодарили. Почему же он не радуется?» А Мозгалевский уже не смеется, он широко разводит руки и неестественно гортанным голосом кричит:
– Спа‑си‑бо! – Усы его топорщатся, глаза от натуги лезут из орбит, и сам он чуть не падает на спину. – Спа‑си‑бо! Дешево и сердито. Спа‑си‑бо! Благодарю. – Он обращается ко мне: – И поздравляю! Спа‑си‑бо! – И хохочет.
– Да! – спохватывается Васька. – Кирилл Владимирович велел вам всем перебираться на Кондокай, это отсюда километров восемь будет.
– Зачем? – спросил Мозгалевский, утирая остывшие слезы на глазах.
– А это он вам сам скажет...
– Что же, неужели Градов оказался толковее Лаврова? – в раздумье сказал Коля Николаевич. – Не успел приступить к работе, как уже появились тяжелые самолеты, продукты, спецовка.
– В конечном счете это не имеет значения, – ответил ему Мозгалевский, – но интересно, весьма интересно, как он теперь отнесется к скальному варианту. То, что он объявил нам всем благодарности...
– Не всем, – хмуро заметил Соснин. – Хозяйственники, видимо, тут не в счет, за людей не считаются.
– Но, голубчик, – не сразу ответил ему Мозгалевский, – я понимаю... но ведь речь шла... А вообще, действительно, почему вы не получили благодарности? Почему вам не сказали спасибо? Но не огорчайтесь, я это дело поправлю. Слушайте! – Голос Мозгалевского окреп. – От имени руководства третьей изыскательской комплексной партии объявляю заместителю начальника партии по административно‑хозяйственной части товарищу Соснину Григорию Фомичу благодарность с занесением в личное дело!
– Это что, всерьез? – спросил Соснин.
– Конечно...
– Тогда благодарю вас и, со своей стороны, заверяю: не пожалею сил... – Он помолчал и гаркнул: – Служу Советскому Союзу!
16 ноября
Забрали свои манатки и двинулись гуртом в Кондокай. Мороз был крепковат, стягивал губы, прихватывал нос. Шли узкой тропой вдоль косогора, по заберегам. Вода убыла, и лед висел теперь над нею на полуметровой высоте. Потрескивал, но держал. В одном месте скала врезалась в реку, и нам пришлось ползком, прижимаясь к ней, пройти этот кусок. Рядом, в полушаге от нас, подскакивала вода. Только миновали это место, как натолкнулись на другое. У одного из утесов обвалился лед. Вода облизывала камни. Мы попробовали было взобраться на косогор, но попытка эта оказалась бесполезной. Пришлось вернуться назад, переправиться на бате на другую сторону (и черт кого‑то дернул убедить нас пойти по левому берегу!). Путь был обычный: с заберегов на косы, с кос на забереги. Мне надоели эти переходы, и, чтобы поскорее отделаться, я пошел быстрее. Через час я подходил к зимовке. Увидел дым. Я знал – кроме Кирилла Владимировича, тут никого не могло быть. С собой я могу быть откровенен. Мне нравится Костомаров. В нем есть та сила, которая заставляет человека подчиняться, не унижая собственного достоинства. То, что он делает на трассе, – теперь мне уже совершенно ясно, – это талантливая, ответственная работа. Не случайно Мозгалевский несколько раз высказывал свои опасения насчет Градова. Градову могут творческие решения Костомарова не понравиться. Они необычны. А я уже замечал: то, что необычно, всегда встречается настороженно.
Я подошел к землянке и удивился – дым валил из входа. Нет, тут, конечно, не могло быть Костомарова. Заглянул внутрь.
– Алешенька!
У маленького костра, присев на корточки, сидела Тася.
– Откуда ты? – спросил я ее.
– С Байгантая. Я не могу без тебя. Я очень скучаю. На... – И Тася протянула мне пачку папирос «Казбек».
– Откуда это у тебя?
– С Байгантая... На! – И она протянула мне большое краснобокое яблоко.
– Черт возьми, откуда яблоко?
– С Байгантая!.. На! – И она протянула мне шапку. Меховую шапку. Я ведь до сих пор ходил без шапки, накручивая на голову махровое полотенце, как какой‑то бедуин.
– Откуда? Таська!
– Самолеты... На! – И она дала еще два яблока.
Я ем яблоки. Я курю роскошные папиросы. Я сижу в шапке. У меня есть все. Я самый богатый человек на свете! Я сижу у костра и слушаю Тасину болтовню, а она, взволнованная встречей, рассказывает о том, что Ирина увлечена Костомаровым.
– «Но ведь он же семейный, у него сын, – сказала я ей. – Как же ты можешь отнимать его от семьи?» – «Я ничего плохого не делаю, – порывисто ответила Ирина, а потом тихо сказала: – Мне хорошо вставать утром и знать, что я люблю. Я иду по тайге и все время думаю о нем, ложусь спать, закрываю глаза – вижу его. Я так счастлива!» – «Он тебя любит?» – «Да! Но я не хочу отнимать его у семьи. У меня даже и в голове этого нет. Пусть он вернется, а я останусь одна». – «Пусть вернется? Но он уже вернется как изменник! А если не вернется, если любовь к тебе окажется сильнее любви к жене, тогда как?» Ирина больше ни слова не сказала мне... Ах, Алеша, как я рада, что ты неженатый. – Тася тихо засмеялась и прижалась щекой к моей руке.
А я сидел оглушенный и подавленный, не к силах порадоваться тому маленькому счастью, которое прижималось ко мне. Я чувствовал, как что‑то большое, светлое уходит от меня и я становлюсь одиноким.
– Ты рад?
– Да, конечно, – отвечаю я, а сам думаю об Ирине. Почему Костомаров, а не я? Ведь я же ее люблю. Она знает об этом, так почему же не я, а другой, занятый, будет любить ее?
У землянки слышатся голоса, и, пригибаясь, один за другим входят изыскатели.
– Чудненько! – говорит Олег Александрович, принимая от Таси пачку папирос. – Рассказывайте.
Тася с радостью рассказывает о том, что было совещание по радио, что Градов запросил Костомарова о лучших работниках, и Кирилл Владимирович назвал, кого нашел нужным, что наша партия хотя и не числится среди первых, но к нам относятся сочувственно, даже жалеют нас. Мы в самых тяжелых условиях.
– Значит, радио работает? – спросил Олег Александрович.
– Да. Теперь все есть у радиста. Но какой он важный! Как кипящий самовар, – смеется Тася.
Она что‑то еще говорит, но я не слушаю. Ухожу. Ах, Ирина, Ирина... Я не знаю, будешь ли ты счастлива... Зачем тебе все это? Я стою, закрыв глаза, и вдруг передо мной возникает Костомаров. Он громаден. У него серые глаза, холодные, если он недоволен, и мягкие, если он в хорошем настроении. Ему тридцать четыре года. У него твердый широкий подбородок. Люди с таким подбородком всегда добиваются своего. Он спокоен, как человек, обладающий ясностью ума, твердостью цели. Он силен физически. Он силен внутренне. И мне становится понятным, почему Ирина полюбила его. Он сильный человек. Таких мало. Он бесстрашный. Только теперь я понял, что он, спасая Ирину, не совершал никакого подвига. Он просто спас ее, и все. Это для него такое же обычное дело, как подняться на косогор. Но если потребуется, он и жизни своей не пожалеет ради своего большого дела.
– Алеша, ты здесь? – слышу я голос Таси.
– Да. – Я стою, прислонясь к лиственнице, и поэтому Тася в сумерках наступающего вечера не видит меня.
– Почему ты ушел?
Я молчу. А в памяти всплывают слова Ирины о Тасе. Она сказала, что Тася – это моя судьба. Похоже на правду. От Таси, как от судьбы, не уйдешь, она меня всюду найдет...
17 ноября
Сегодня прибыли олени. На них эвенки привезли масло, муку, конфеты, сахар, папиросы, крупу, свечи, шапки, рукавицы, перчатки. Соснин развеселился:
– Го‑го‑го‑го‑го! Не будьте привередливы. Берите, что дают. Всем все одинаковое. Помните дни недоедания и холода. Го‑го‑го‑го‑го!
Утром пришел посланец Костомарова Васька Киселев (он назначен связным).
– Получите пакет, – важно сказал он Мозгалевскому.
«Предлагаю сегодня явиться в полном составе на трассу. Детали на месте.
К. Костомаров».
– Коротко и ясно, – удовлетворенно сказал Олег Александрович. – Через полчаса выход.
– Коротко и ясно, – засмеялся Коля Николаевич.
Через час мы увидели Костомарова. У меня гулко ударило сердце, я боялся, что он заметит мое смятение. Но ему было не до меня.
– Теперь, когда все есть, будем работать много и плодотворно, – сказал он, пожимая каждому из нас руку. Вы, Николай Николаевич, идите на пикет двухсотый и гоните нивелировку.
– Это далеко?
– В шести километрах отсюда. Олег Александрович, мне бы хотелось, чтобы вы прошли по косогору с глазомерной съемкой. Это надо сделать быстро.
– Но сначала следовало бы обговорить кое‑что, – сказал Олег Александрович.
– Это мы сделаем вечером. День короток, каждую минуту надо беречь. К тому же меня ждут рабочие. Вы, Алексей Павлович, пойдете со мной. Надо прогнать пикетаж. Возьмите своих рабочих. Тася, скалькируйте профиль для Ирины Николаевны. Она ждет его. Все. Пошли.
И я еле успеваю за ним. Я никогда не думал, что он так легко и быстро ходит. Он, как на пружинах, взлетает на завал, свободою перепрыгивает ручьи по три метра шириной, раздвигает от себя, словно воду, переплетения кустарников.
– А теперь идите дальше, до первого сторожка. От него ко мне потянете линию. Да будьте поточнее, вы уже сделали промер на косогоре. На первый раз я вам это простил. Но теперь, после благодарности за хорошую работу, вы не можете считаться неопытным пикетажистом. Желаю успеха!
– Спасибо! – И в том же темпе я быстро иду дальше. По дороге встречаю Мишку Пугачева. Как он похудел!
– Ты что, болен? – спросил я его.
– Здоров. Загонял меня Кирилл Владимирович по косогорам. Ну и работает, еле успеваю с рейкой бегать... Извините, бегу. Ждет он меня...
Я прошел еще с час, прежде чем натолкнулся на сторожок. Отсюда я потянул промер к Костомарову. Работалось легко, за день мы дошли до конца просеки. Я думал, что пойду на ночь в свою зимовку, но Костомаров забрал меня с собой. Его зимовка, вернее землянка, такая же, как и наша, но внутри лучше. Стоят стол, складные стулья. Горит больше свечей. Песок с потолка не сыплется. Две печи обогревают помещение.
Я не представлял себе, как повстречаюсь с Ириной. Я понимал, что она не обязана ни в чем отчитываться передо мной, и все же знал: как только увижу ее, она не то чтобы смутится, но почувствует себя виноватой. Что‑то все же было в наших отношениях. Может, то, что она знала, что я люблю ее, и, пожалуй, единственная понимала, что любви у меня к Тасе не могло быть.
Но Ирины в землянке не было. Она еще не вернулась с поля. За столом сидел Покотилов, высчитывал отметки. Он кивнул мне и углубился в свое дело. Коля Николаевич только что пришел.
– Ну как? – спросил он.
– Что как?
– Поедим? – вытирая руки полотенцем, улыбнулся он. – Ух, и поедим!
Вслед за Костомаровым вошел Васька Киселев. На вытянутых руках он нес большую кастрюлю. Поставил на стол.
Ели молча. Костомаров думал о чем‑то своем. Отодвинув тарелку, он тут же развернул профиль и начал просматривать его.