Девушке с раскосыми глазами 15 глава




В этом и состоял парадокс: вне цирка находится целая планета, миллионы и миллионы квадратных километров; а у нас в цирке есть только круг радиусом метров в двадцать, и все же у нас в цирке целый мир (я подсчитал, что по формуле πr2 площадь всего 1256 м2). Раз уж мы заговорили о подсчетах, должен вам сказать, что в цирке у меня стал навязчивой идеей подсчет объема чаш и бокалов; меня интересовало, каков объем женского пупка, что в него помещается такое количество звезд, и какой такой крепкий небесный напиток собирается в нем при спаривании, и почему так пьянит этот напиток, совершенно невидимый, пренебрежимо малый, если выражать его в единицах объема); значит, пространство у них, а мы лишь часть его; нас изгнали с большого на малое небо, а изгнали нас такие, как Люция, как физкультурник, а позже и Земанек; вот так обстояли дела, и это утешало.

Когда я проснулся утром, голова у меня была тяжелой, как свинцовое ядро: я всю ночь пропьянствовал с Земанеком в студенческом баре; школьникам туда ходить было запрещено, но у нас с Земанеком был там приятель (брат контрабасиста из нашего так и не созданного джаз‑трио). Я встал поздно и опоздал в школу; вошел в класс без стука; был понедельник, и у нас был классный час с физкультурником. Земанек сидел на своем месте и, видимо, превозмог физиологическую потребность в сне, которая обычно вызывается похмельем, он поборол закон физиологии; к этому его обязали порядок, система, общество. Как если тебе хочется пойти отлить по совершенно понятным, естественным причинам, но ты заявляешь, что по причинам общественным тебе этого совсем не хочется; это своего рода неестественный, но общественно желательный блуд с самим собой.

Я вошел, попросил прощения за опоздание; физкультурник сказал, чтобы я написал письменное объяснение моему опозданию; сказал, что я абсолютно безответственный; я согласился и сказал:

– Хорошо, можно мне теперь, как безответственному, сесть?

Он махнул рукой, и я сел. Пока я шел к своему месту, я уловил взгляд Люции: она почувствовала, что я вдруг сильно изменился, потому что раньше я никогда не опаздывал, тем более не разговаривал таким нахальным и надменным тоном с учителями; она смотрела на меня снизу вверх, и я понимал, что между нами все кончено, что мой цирк сильнее ее Партии; с другой стороны, кроме невыносимой боли оттого, что я ее теряю, что я ухожу в какой‑то другой мир, что моя реинкарнация состоится еще при жизни, я чувствовал невыносимую легкость бытия, свободу, которой я упивался: у меня, в отличие от этого дисциплинированного класса, был мой цирк и моя Инна, к которой за одну ночь я стал ближе, чем к Люции за четыре года. Я сел рядом с Земанеком, а он смотрел на меня так, как будто я привидение.

– Что с тобой произошло, приятель? – спросил он.

Потом физкультурник говорил свои обычные глупости, ругал нас, угрожал нам замечаниями, махал пальцем и потом, где‑то в конце урока, сказал, что было бы неплохо, чтобы все как можно более массово включились и написали бы что‑нибудь для предстоящего конкурса на тему «Перспективы народного искусства в настоящее время». Он сказал, что идею такого конкурса подала Люция, как ответственная за культуру в школе и в Партии, и что награждение (наград предполагалось три: одна первая, одна вторая и одна третья, и, что немаловажно, с денежными премиями) состоится в день вручения аттестатов, в конце нашего четырехлетнего срока обучения. Земанек спросил:

– Когда надо сдать?

Ответ был:

– Завтра.

Тут я встал и вышел, что раньше было немыслимо; после урока я предложил Земанеку написать сочинение на конкурс вместе; он сказал, что не хочет; я просил его хотя бы составить мне компанию, потому что хотел сидеть и писать всю ночь; он и на это сказал, что не хочет; после школы я сходил к одному знакомому, взял у него пишущую машинку и принялся за работу. Утром мое эссе – мой расчет с ними – было готово.

 

* * *

 

Чтобы избежать недоразумений, я приклею к следующей странице второй экземпляр, напечатанный через синюю копирку, этого эссе, которое, в сущности, и было (если не считать Люции) основной причиной моего отъезда. Вот оно, полностью:

ПЕРСПЕКТИВЫНОВОГО НАРОДНОГО ИСКУССТВА

В настоящее время больше, чем когда бы то ни было, говорится о воскрешении народного искусства и о его на первый взгляд безграничных перспективах. При этом без всяких оговорок упоминается величие народного гения, особенно в партийном понимании искусства и его служения народу.

Во‑первых, в настоящее время мы постоянно слышим выступления об сорганизованной народной культурной деятельности » (тут, понятно, я думал о Люции, которая как заведенная прочитала свою речь на мероприятии, начинавшуюся именно с этой фразы), Много говорится о «потребности объединить усилия всех выступающих против деструктивных сил, захвативших, культурное поле родины».

Сегодня шире, чем когда бы то ни было, начинают создаваться народные спортивные и певческие общества, молодежные и студенческие союзы, в которых крепнет национальный дух и осознание народного характера любого большого искусства и при этом отторгается все, что не желает определиться в качестве народного искусства, которое само питается от своего первоначального глубинного корня – истинно народного духа (я думал, конечно, о моем джазе, черпающем вдохновение в народной песне). Это другое искусство, не желающее определяться как народное, подвергается жесточайшим нападкам: это искусство (включающее в себя джаз, авангард, постмодерн) рассматривается как «предумышленное культурологическое отравление», «достаточно смешное, чтобы стать частью антракта в народных мероприятиях» (тут опять я думал о Люции), или считается продуктом большевизма, то есть коммунизма. Я приведу здесь цитату из выступления на мероприятии, в котором одна наша соученица сказала: «Марксистская революция разрушила целый духовный мир: любовь к родине, национальное чувство, отношение к истории, к семье, прошлому и будущему». Тем самым, если вы не определяете себя в качестве деятеля народного искусства, вы автоматически становитесь большевиком и марксистом, а раз вы большевик и марксист, у вас нет духовной родины, вы не любите отчизну (через много лет после моего отъезда я слышал комментарии, что я уехал, потому что не был патриотом!), вы не имеете отношения к истории и, как правило, в семье у вас разлад. Если следовать этой дурацкой логике, жена вам не изменит, если у вас в доме сохраняется здоровый народный дух. (Это была отравленная стрела, пущенная в физкультурника, чтобы напомнить ему об измене его жены.) Хотя в доме нужно нечто другое, то, что важнее здорового национального духа, – нужен мир!

Но давайте вернемся, господа, к теории нового народного искусства.

Новое народное искусство, как его понимает эта Партия, не может быть ничем другим, кроме террора провинциальной посредственности, подавления всего индивидуального, думающего своей головой. Национальное – это своего рода искусственный камень, насильно привязанный к шее человека, который хочет взлететь; им человека держат, чтобы он остался в своей деревне, около своего нужника, чтобы он не увидел другой мир, не понял, что существует множество разных миров. Даже в Священном Писании говорится, что существует два типа людей: один кочевник, а другой земледелец; один стремится осваивать новые и неведомые миры, а другой лучше всего чувствует себя, когда он связан со своим полем, когда квакает в своем народном духовном сортире и при этом рассказывает сказки о величии народного духа и пускает ветры от национального гороха своего собственного производства, величайшего символа святого духа его предков. Все другое: модернизм, постмодернизм, новая архитектура, художественный эксперимент, все, что отходит от уже известного, в особенности джаз («топотание ногами, которым пытаются раздавить македонский уклад»), в этих кругах считается тем, что ослабляет державу.

Таким образом, это народное искусство в том виде, в каком его задумывает Партия власти, есть не что иное, как своего рода специальная культурная полиция, которая призвана защитить провинциальный консерватизм и дух деревенского жителя, перебравшегося в город, так и не ставшего до конца горожанином, но желающего создавать искусство! Каждая новая эстетика, в которой эта деревенщина не может идентифицировать себя с волынкой или опинком, зурной или барабаном, хотя бы она и произошла от волынки, опинка, зурны или барабана, для него, господа, есть коммунистическая эстетика. «Отечественное искусство» для этих идиотов от культуры – это волшебные слова. Все остальное для них – китч; интернационализм, космополитизм, постмодернизм, номадизм, цинизм – это все для них китч и халтура, от которых нужно избавляться. Потому что это не камень, который, как на дно, тянет в одно и то же место – в центр мира, в тестикулы твоего отца, к Великому Предку, к общине, к семейной патриархальной модели, в которой все спят по двадцать душ в одной комнате и где несподручно даже заниматься любовью со своей собственной женой.

На самом деле нет большей халтуры, чем новое народное искусство, которое потихоньку превращается в товар массового, серийного производства. Сколько новых фольклорных певцов (особенно в Партии), сколько новых бытописателей, народных живописцев, сколько новых озабоченных патриотов! В этом искусстве по старым нотам, в избитых тональностях вместо письма от возлюбленной из‑за моря воспевается мобильный телефон, вместо отплывающего парохода – светофор, разделивший влюбленную парочку, потому что она прошла на зеленый, а он был вынужден остановиться на красный; пишутся дебильные романы, в которых одну и ту же женщину, македонку, насилуют трижды на протяжении пятнадцати минут один за другим серб, грек и болгарин, и это символизирует трагическое положение македонской женщины и македонской нации, поделенной между тремя поработителями, которые только и думают о том, как бы наложить на нее лапу (при этом фантастический дебил‑писатель и не подумал о том, что, может быть, женщине не так уж и плохо с этой троицей, тем более что всех троих едва хватило на пятнадцать минут, что для здорового мужчины даже и не десятая часть времени, требуемого на любовные игры. (Я здесь специально преувеличил длительность любовной игры, чтобы очаровать Люцию; очевидно, что она все еще много для меня значила, несмотря на все то, что она мне сделала.) С этой точки зрения новое народное искусство ничем не отличается от культа народного искусства при коммунизме, когда происходило все то же самое, только вместо мобильного телефона воспевали трактор как новое верховное божество передовиков и ударников, когда новорожденным девочкам давали «адекватные» имена, например Тракторина. Тогда писали о рабочем, который встает ни свет ни заря и который, в соответствии с духом народного искусства, счастливым идет на фабрику, чтобы отдать свой труд ради благополучия всех и тем самым ради своего благополучия, и об этом писали оды, славословия и т. д. и т. п.

И вот тут, господа, мы подходим к главному: национализм ничем не отличается от коммунизма, когда речь заходит об индивидууме и коллективе. И тот и другой хотят их переплавить, слить индивидуальное с коллективным, не оставив ничего отдельного, выдающегося, заметного, все превратить в инкубаторы, в которых выращивается посредственность. Партия здорового народного духа – это единый огромный хор, в котором каждый может крякать что ему угодно, но с условием, что крякать и двигаться можно только с частотой и длиной волны общего кряка; нельзя, например, мычать, когда все крякают. Скотный двор, по определению одного писателя. И с этой целью используется еще одна прирожденная характеристика народного искусстваанонимность, которой они злоупотребляют и которую используют в своих ужасных целях: для того, чтобы замаскироваться, затеряться в толпе, заполучить славную, агрессивную, эстрадную анонимность!

У народного, традиционного искусства, этой «вершины народного духа, пупа нации, с которым всякий творец должен быть связан невидимой пуповиной всю свою жизнь» (здесь я опять поддел Люцию), нет автора, вернее, он неизвестен. Поэтому так храбро и поет он о выдуманной мести проклятому турку, насилующему македонских женщин; потому он так смело материт сводников, за пять минут в кафе после трех рюмок желтой ракии вербальными бомбами и пулями разжигает пламя революции, причем все это в трех куплетах, и освобождает целые народы в припеве. Легко быть храбрым, если не ставить подпись. Нынешняя политика поняла новое народное искусство как некий бланк: один и тот же текст, под которым всегда ставится другая подпись или вообще не ставится никакая. Все в Партии говорят об одном и том же, пишут об одном и том же, думают об одном и том же. С такими волынщиками и барабанщиками номадизм не пройдет; миру они неинтересны, а если и интересны, то только как последние образчики пасторальности.

 

В конце эссе я написал и еще кое о чем, о чем сначала не хотел, а именно написал об артистах, показавших на сцене обряд колядок, и не только о самом обряде. Я хотел их уязвить; я понимал, что это то же самое, как если писать критическую статью о театральном спектакле и при этом обличать актера в пороках в его частной жизни, совершенно ничего не сказав о его роли; но у меня было на это право, потому что я терял Люцию и терял большое небо; у меня было на это право, потому что их роли были неразрывно сплетены с их личной жизнью, И вот что я написал:

Возьмем для примера всего один лишь фрагмент обряда колядок. Какое удивительное анальное скудоумие устного происхождения видно во фразе «Это не усы, это мочалка задницу подтирать; это не мужской прибор, это турка – женщинам кофе варить; это не глаза, это фонари, чтобы бабам ночью не темно было до ветру ходить; это не голова, это горшок щербатый, чтобы в него хозяину и хозяйке нужду справлять, нынче время зимнее, жирно жрется, жидко срется».

Такой провинциальный экспансионизм, такой фрустрационный местечковый дух, который о сексе и анальном опыте говорит только из‑под маски обряда, который, в сущности, является обрядом одной политической партии, не предлагает никаких перспектив. Сексуальные фрустрации этих людей приобретают формы политической организации и репрессии. Давайте поможем им реализоваться в сексуальной сфере, открыв публичный дом в здоровом народном духе!

Поэтому перспективы нового народного искусства таковы: дебильные, несуществующие, ненормальные и анонимные. Это искусство – не что другое, как агрессивный провинциальный консерватизм, который был относительно безвреден, пока не нашел сильной политической поддержки. Такая демократия – то просто контрреволюция, которую осуществляет деревня против города, неграмотный против грамотного, плохой ремесленник против хорошего. Вот что происходит, и ничего более, господа.

Девиз: Соломон 909.

Вот это и было то эссе, написанное с юношеским задором, направленным на Люцию, с энергией и ненавистью против тех, кто хотел отобрать у меня Люцию, встать между нами, быть Хором в нашей Песни песней. А я только страстно мечтал о ее пупке, желал осыпать его поцелуями; до сих пор не понимаю, было ли мое желание сексуальным в настоящем смысле этого слова. Может быть, оно было только политическим: обладать Люцией, членом Партии; может быть, оно было просто первой стадией полноценного, здорового секса, который проходит в своей эволюции и через политическую фазу: обладать неким/некими, обрести силу, которая сама по себе не является сексуальной (чаще всего просто профессиональной), как бы эта сила ни хотела казаться таковой, и показать эту маску, эту личину другим, обществу. Эссе было написано за одну ночь, при этом было выпито немало вина, что легко можно заметить по иногда слабо связанным ассоциациям; я и сейчас вижу эти места, но не исправляю их, чтобы можно было понять, в каком настроении я тогда был. Эти места, эти видимые швы в тексте лучше всего открывают дух времени, в котором мы жили; в этих местах кое‑что написано под влиянием гнева и ярости, а не потому, что я так думал. Я уничтожал, нападал, критиковал, даже пожертвовал прекрасным народным обрядом, чтобы заполучить, привлечь к себе Люцию, думавшую нечто совсем противоположное; я был готов отдать за нее всю державу; я, в сущности, лгал; представлял себя предателем народного искусства, только чтобы Люция обратила на меня внимание.

И достиг желаемого: она была одним из основных следователей на допросе.

 

* * *

 

Каждый вечер я ходил в цирк и смотрел все три представления, а после представлений шел в вагончик Инны и Светланы. Когда я был у них в последний раз, то сильно выпил; мне предложили вина, и я перебрал. Я страдал из‑за Люции, о которой думал днем и ночью. Кроме того, я уже видел пупок Инны (она и переодевалась при мне, но тогда эта непринужденность в отношениях между людьми в цирке была мне непонятна, потому что Инна точно так же себя вела и перед другими обитателями их мира); но ее пупок, к сожалению, не шел ни в какое сравнение с пупком Люции; он был каким‑то не таким глубоким, бессильным, почти незаметным на твердом плоском животе; это было все равно как сменить один бокал на другой с тем же напитком, не допив предыдущий до половины; как пить вино из рюмки. Но я любил Инну совсем по‑другому, не так, как Люцию: я любил ее как свою спасительницу. В тот вечер, когда я напился у Инны, я все рассказал ей о Люции; она положила мою голову себе на колени и долго меня утешала. Гладила меня по голове и говорила, что она понимает, что со мной. И мне хватило этого, чтобы так и заснуть, лежа у нее на коленях.

За два дня до вручения аттестатов зрелости меня позвали в цирк. Инна договорилась, что вечером я выступлю со своим номером в перерыве между другими номерами; директор сказал мне, что никакого гонорара мне не будет и что выступать я буду под свою ответственность; я согласился. Меня спросили, какой сценический псевдоним я себе выберу. Без колебаний я ответил: Соломон Лествичник.

И вот наступил этот вечер. Все было как в сказке. Публика валилась на пол от смеха; был антракт; все жевали воздушную кукурузу, пили кока‑колу, но смеялись; на огромной высоченной кровати лежали Инна с униформистом и будто бы занимались любовью под одеялом, совершая там гротескные движения; я лез к ним, желая поймать их на месте преступления, но у меня ничего не получалось: лестница стояла, не прислоненная ни к чему, я залезал по ней наверх, но тогда, когда мне надо было только приставить ладонь козырьком к глазам, чтобы увидеть, я внезапно скатывался вниз с другой стороны лестницы. Все прошло блестяще, но я ушел с арены с некоторым чувством горечи и сказал Инне:

– Здесь они смеются. А будут ли смеяться в другом городе?

А она ответила:

– Не волнуйся, дурачок; это везде смешно. Все люди на этой планете одинаковы; измена везде смешна.

Это меня просто потрясло. Я подумал, что был несправедлив, когда сердился на Люцию за то, что она хотела, чтобы я повторил номер: не потеряешь равновесия – не узнаешь, это и вправду было смешно!

На следующий день, за день до того, как должны были вручать аттестаты (у меня было одиннадцать пятерок и одна четверка, понятно, по физкультуре), мне позвонили из школы. Я побежал в гимназию и направился в кабинет директора. У дверей на стуле сидел Земанек и держал в руке бутылку водки. Он был какой‑то обмякший, с безвольно склонившейся головой.

– Что с тобой, приятель? – спросил я его.

Он медленно поднял голову, и я увидел, что он был в стельку пьян.

– Ян Людвик, – выдавил он, – больше от меня ничего не жди. Тебе конец, парень.

Я вошел в кабинет директора. Внутри были он и Люция.

На столе, кроме обычных кроссвордов и ребусов, лежала свежая газета. Она была открыта на странице, на которой где‑то внизу большими буквами было напечатано: «Соломон, циркач‑гимназист». Под заголовком была моя фотография, где я исполнял номер про Петрунеллу и ее любовника. И я понял, что пришла беда.

– Ага, – сказал физкультурник, – вот и наш герой.

Я был совершенно ошарашен; я никак не думал увидеть тут Люцию; от физкультурника я ждал чего угодно, но не от Люции.

– Люция, – спросил я, – ты‑то что тут делаешь?

Но Люция оборвала меня и сказала:

– Ян Людвик, оставьте фамильярности. Сядьте, и давайте перейдем к делу.

И я понял, что Люция – главное действующее лицо этого маленького судебного процесса.

– Правда ли, что вы выступали в цирке с цирковым номером без получения согласия школы? – спросила Люция.

– Да, – ответил я.

– Понимаете ли вы, что вы запятнали честь школы?

Я ответил, что мне глубоко наплевать на честь школы. Физкультурник тут же внес мои слова в протокол, который он вел (в первый раз тогда я увидел его неумелый почерк).

Потом он вынул мое эссе под девизом «Соломон 909», положил его на стол и сказал (вернее, сказала Люция, но выглядело это так, будто говорил физкультурник):

– Господин Ян Людвик, это ваше эссе?

Я сказал, что мое. Они переглянулись. Я спросил их, не пора ли мне уже праздновать и не получил ли я первое место в конкурсе; они с серьезными лицами посмотрели на меня, отрицательно покачали головами и сказали, опять совершенно серьезно:

– Нет.

Потом Люция спросила, осознаю ли я, что написал. Я ответил, что все, что я написал, написано осознанно и от всего сердца. Физкультурник записывал, а Люция продолжала допрос. Спросила, не раскаиваюсь ли я в написанном. Я сказал, что нет и что я не понимаю, в чем там раскаиваться.

– Тем хуже, – сказала Люция.

Потом они стали спрашивать меня по очереди, так что я временами не понимал, кто из них спрашивает. Но я помню, о чем спрашивали: правда ли в одном случае, когда я исполнял некоторый цирковой номер в физкультурном зале, я сказал: «Пусть меня, если сможет, так поднимет по лестнице твой здоровый народный дух». Я сказал, что вот это вот «меня» здесь лишнее, что это необоснованное обвинение; но сказал, что тем не менее можно ответить «да» и что я больше верю в существование святого Петра, чем в Партию здорового народного духа. Еще меня спросили, правда ли, что в эйфории от успеха моего циркового номера я хлопнул по заду госпожу Люцию П. Я сказал, что да, хлопнул и что не жалею об этом; я даже сказал, поскольку больше совершенно их не боялся, что жалею, что как следует не нахлестал по заднице госпожу Люцию П. (Физкультурник записывал не отрываясь, а Люция вела себя так, будто была со мной незнакома.) Они очень переполошились: не ожидали, что я так буду отвечать – без капли страха, с чувством превосходства; их охватил гнев, потому что ситуация была самой страшной для любой власти: допрашиваемый ее не боится. Спросили еще, правда ли, что в одном случае я заявил, что собираюсь, чтобы избежать службы в армии, поступить учиться в академию джаза в Берне. Я ответил, что да. Спросили, есть ли вообще у меня чувство патриотизма. Я ответил, что служба в армии не имеет никакого отношения к патриотизму; напомнил им об Эйнштейне, который сказал, что человек, который марширует под военную музыку в строю, очевидно, получил большой мозг по ошибке и что для этого вполне хватит маленького. Физкультурник с силой раздувал ноздри, едва удерживаясь от того, чтобы не ударить меня; лысина у него горела, как тогда в джипе под орехом, около железнодорожной насыпи. Они спросили, было ли такое, что я, держа в руках заявление о приеме в Партию, высмеивал его и что везде, где было написано «народный дух», написал «Люция». Я сказал, что так и было. Спросили также, не я ли пустил по классу записку, в которой назвал Люцию недостойными словами. Я сказал, что никаких недостойных слов там не было, что там, в соответствии с истиной, было написано «физкультурникова подстилка». Тут физкультурник уже не смог сдержаться и запулил в меня тяжелыми часами, стоявшими на столе; часы ударились о стену в сантиметре от моей головы, выщербив в ней солидную ямку, а физкультурник заорал:

– Так, значит, ты признаешь все?!

Я сказал:

– Да.

Я думаю, их взбесило мое спокойствие. Они действительно злились оттого, что я во всем признавался; вероятно, они ожидали, что я начну выкручиваться, отказываться, но я говорил всю правду, я был чист перед ними и перед собой. Но кульминацией (для меня) был момент, когда меня спросили, правда ли я осквернил старинную народную песню и что дома у одного моего приятеля пел: «Скажи мне, мама, научи меня, как заполучить мне Люцию, курву‑красавицу». Я сказал, что пел. И, рассердившись на предательство Земанека, сказал, что и сейчас могу спеть, если они хотят.

Потом они перешли к вопросу о моем эссе. Меня спросили, что я имел в виду, когда написал, что «отечественное искусство для этих идиотов от культуры – это волшебные слова». Я сказал, что думаю, что каждый, кто верит в «отечественное» искусство, – идиот. И что единственное искусство – это то, которое создано от любви к желанной женщине. Меня спросили, какая связь, по моему мнению, между коммунизмом и Партией здорового народного духа. Я сказал, что это одно и то же. Меня спросили, действительно ли я думаю, что люди, являющиеся защитниками народного искусства, здорового народного духа, – это «волынщики и барабанщики». Я сказал, что да. Меня спросили, действительно ли я думаю, что обряд новогодних колядок – это вершина скудоумия. Я ответил, что так я и думаю. (Нет необходимости повторять здесь, что этот обряд будил во мне самые возвышенные чувства, что на самом деле я, когда писал это, думал об исполнителях, но теперь вместо меня говорил какой‑то другой, оскорбленный Ян Людвик.) Потом они спросили меня, на самом ли деле я думаю, что сказанное госпожой Люцией П. в своей речи на мероприятии – это кретинизм. Я сказал, что именно так и думаю, несмотря на то что к госпоже Люции П. в частном плане питаю самые искренние чувства.

– Какие чувства? – спросил физкультурник.

– Любовные, – ответил я. И еще добавил, желая оскорбить Люцию, что она довольно ограниченная девушка и что если показать пальцем в каком‑то направлении, то она будет смотреть на палец, а не туда, куда он показывает. Но, несмотря на это, я все равно ее люблю.

Это произвело плохое впечатление на Люцию; сперва она опустила голову, но потом взяла себя в руки и спросила:

– Ян Людвик, значит, вы открыто утверждаете, что питаете любовные чувства к Люции П.?

– Конечно, – ответил я. – А почему вы говорите о Люции П. так, как будто ее здесь нет?

Но ответа я не получил.

– Так почему же вы не уважаете ее отношение к народному искусству? – спросила она, как будто говоря о ком‑то третьем.

– Потому что я люблю Люцию П., а не ее воззрения на народное искусство.

Тут в игру вмешался физкультурник, павлином распустил хвост, как в тот раз, когда он пел в Стоби, и спросил:

– А что означает подпись под эссе, Соломон 909?

– Ничего, это просто девиз, – ответил я.

– А какое отношение он имеет к номеру моего джипа, С‑909?

– Никакого, это просто совпадение, да по‑другому и не могло быть, потому что Соломон был мудрецом, а не физкультурником.

– Случайно ничего не бывает, – сказал он. – Может быть, вы пытались навести кого‑нибудь на мысль, что это я автор эссе, подкопаться под меня, запятнать мою общественную репутацию таким неадекватным способом? – спросил он.

– Совсем нет. Я могу вас только пожалеть, с вашей общественной репутацией, – ответил я.

Он кипел, жила на шее у него взбухла, и я думал, что она сейчас лопнет и хлынет кровь. Потом он спросил:

– А что вы хотели сказать вот этим, цитирую: «Если следовать этой дурацкой логике, жена вам не изменит, если у вас в доме сохраняется здоровый народный дух. Хотя в доме нужно нечто другое, то, что важнее здорового национального духа, – нужен мир!»

Я молчал. Потом сказал:

– Чтобы в доме был мир, нужно, чтобы в нем был мужчина.

В этот момент физкультурник схватил мое эссе, разорвал его на клочки, подбежал ко мне, схватил меня за волосы и стал совать обрывок бумаги мне в рот.

– Ешь! – орал он. – Ешь, а не то убью!

Люция плакала, физкультурник стоял надо мной и пытался впихнуть мое эссе мне в рот; я ел из упрямства, потому что решил не давать никакого повода к агрессии. Физкультурник взбесился не на шутку; я думаю, он совсем потерял рассудок, потому что и он начал жевать бумагу. Кричал:

– Видишь, и я ем! Ты думаешь, ты герой?! Думаешь, я не могу его съесть?! Смотри, я тоже ем!

И ел!

Потом сел и в первый раз в жизни закурил: вытащил сигарету из ящика стола и закурил. Он посмотрел на меня, затянулся и спросил:

– А правда, что, после того как ты напился, ты пытался изнасиловать ученицу Люцию П. на набережной Вардара в Велесе в тот самый день, когда проводилась школьная экскурсия в Стоби?

Люция выжидающе глядела на меня.

– Нет, – сказал я. – Этого не было; это она хотела, чтобы я ее изнасиловал.

Люция пристально смотрела на меня, ситуация ускользала из‑под ее контроля.

– Это неправда! – вскрикнула она.

– Опишите, как все было! – сказал физкультурник.

И я начал выдумывать: что Люция сама пришла, когда я ее позвал, по своей воле; что я знал, что ей запретили видеться со мной, но все же позвал ее; что она не сопротивлялась, что пила со мной вино и курила; что сама сняла блузку, что лунное сияние осветило ее грудь, которая была как у собаки (я сказал это, чтобы позлить физкультурника, который, очевидно, хорошо знал, как выглядит ее грудь), что я отказывался, а она грозила мне, что Партия меня убьет, если я ее отвергну; что потом сняла юбку (лысина физкультурника багровела все больше и больше; жила на шее надулась еще сильнее, и я думал, что она сейчас лопнет и его хватит удар), что потом я снял с нее трусики, что раздвинул ей ноги, что она умоляла скорее войти в нее, и что потом я покончил с этим делом только для поддержания народного духа, и что потом оттрахал ее как следует, после чего она долго меня целовала и обнимала на набережной.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: