Девушке с раскосыми глазами 17 глава




Потом я ему рассказывала о Партии, о Земанеке, о нашем браке, о Зденочке, но он меня не слушал. Спросил меня, что стало с физкультурником; я ему сказала, что его наказали за то, что он побил ученика, и что потом его посадили в тюрьму за то, что он избил свою бывшую жену и ее мужа. Он все только улыбался и вдруг сказал: «Люция, я хочу показать тебе этот свет и эту музыку; для этого я тебя сюда привез». Я сказала, что не верю, что я увижу что‑нибудь подобное, что это нужно заслужить, что нужно, чтобы человек был чист душою. Он сказал, что я должна послушать эту музыку и что ни джаз, ни народная музыка – это не музыка; они на самом деле только бледное отражение той настоящей вышней музыки; он сказал, что теперь ему смешно, что когда‑то он защищал джаз от народной музыки, и то, что он написал в своем эссе, было чистой глупостью; сказал, что существует только одна музыка и что я непременно должна ее послушать.

Мы сошли в Стоби; он держал меня за руку, в его прикосновении не было ничего сексуального, ничего эротического; он держал меня, как будто он святой и хочет приобщить меня к священной тайне; мы шли и скоро пришли на то место, где он тогда напился столько лет назад, на экскурсии, около мозаики с павлином. Он стоял и смотрел на мозаику; вдруг он сказал: «Люция, а где другая мозаика?» Я не знала, что он имел в виду. «Какая другая мозаика?» – спросила я. «Та, с пауком». Я сказала ему, что тут никогда не было никакой мозаики с пауком. «Была, – сказал он. – Была большая мозаика с огромным черным пауком, сидящим в великолепной паутине». Я убеждала его, что ничего подобного тут не было; я хорошо знала Стоби, потому что и Земанеку там нравилось и мы часто туда ездили в первый год брака. Людвик потом наклонился, встал на колени и внимательно посмотрел вниз. «Кто‑то перенес мозаику, камень за камнем, – сказал он. – Кто‑то перенес ее на другое место».

Потом мы лежали под деревом и курили; он курил и смотрел в небо; солнце стояло высоко, светило вовсю, и день был довольно жарким; мы лежали и молчали. «Ты о чем думаешь?» – спросила я. «Думаю о желтом масле детства», – ответил он. И рассказал, что у него была тетка, которую звали Цвета; у нее была парикмахерская в центре города; и что он все время, когда был ребенком, ходил к ней в парикмахерскую, а она после работы запирала свою парикмахерскую, вела его к себе домой и давала ему кусок хлеба, намазанный маслом; масло было желтое, и он никогда в жизни больше не видел такого желтого цвета и никогда больше не слышал такого запаха. Где он только не спрашивал, где можно купить такое масляное масло (сущая тавтология, сказал он, но правдивая и необходимая, чтобы описать именно это масло); все эти годы, во всех городах, по всему миру он искал такое масло; масло стало у него вроде навязчивой идеи, настоящей манией, но он никогда и нигде так и не нашел масла такого цвета и с таким запахом. Он сказал, как и в тот вечер, когда мы его потеряли, что мир ему кажется страшно старым и что цвета предметов и запахи с течением времени слабеют; что у него есть желание вернуться назад, пусть даже в детство; я смотрела на него и видела, что мы вдвоем тонем постепенно в какой‑то непонятной пустоте, что говорим о существенном, хотя кажется, что мы говорим какие‑то незначительные вещи. Он спросил меня, помню ли я, каким шампунем я мыла волосы, когда училась в школе; я сказала, что не помню. Он сказал, что у меня волосы всегда пахли корицей; я ответила, что это невозможно, потому что я не выношу запаха корицы; а он меня убеждал, что так и было.

Мы лежали так под деревом не знаю сколько, довольно долго; я думаю, что уже и понятие времени потеряло смысл, потому что мы говорили о чем‑то, что не связано со временем. У нас не было никакого желания говорить о самих себе, о чем‑то, что с нами уже произошло, потому что казалось, что между нами все уже произошло и что с нами больше ничего не может случиться того, что было бы нам неизвестно.

Но это только так казалось, потому что Ян вдруг протянул руку и начал гладить меня по волосам и по лицу. Воздух дрожал на солнце у нас перед глазами; все было совершенно нереально, да и его рука, гладившая меня, выглядела бестелесно, совершенно прозрачно. «Ян, – сказала я, – не надо». Он не реагировал, продолжал гладить меня по голове, пропуская волосы между пальцев. «Ян, неужели ты думаешь, что через столько лет можно?..» Он посмотрел на меня и сказал: «Нет, не думаю. – И добавил: – Я просто хочу, чтобы ты лежала совершенно спокойно и позволила мне исполнить мое последнее мирское желание». – «Какое желание?» – спросила я с удивлением. «Обещай, что будешь лежать, не шевелясь, полчаса». – «Что за глупости, Ян Людвик? Ты хочешь невозможного». – «Нет, – сказал он, – обещай».

И потом он стал меня упрашивать; просил, как малое дитя, совершенно по‑детски; встал передо мной на колени, целовал мне ноги; говорил, что просит, чтобы я только оголила живот; что больше ничего не требует и просит всего лишь на полчаса «дать ему взаймы мой живот» (так он и сказал, господин судья!); сказал, что клянется, что вообще до меня не дотронется руками; я смеялась, уж очень безумным было его предложение. «Ян Людвик, – сказала я, – мы же взрослые люди. Что это за глупости?» Он стоял передо мной на коленях и умолял только вытащить блузку из брюк и показать ему живот, он ползал передо мной на коленях, молитвенно сложив руки; я велела ему не сходить с ума, вести себя тихо. Он с восторгом смотрел на меня; глаза у него сияли, как у юноши; я сказала, что он ставит меня в очень неудобное положение и что, если кто‑нибудь пройдет мимо и увидит, что средь бела дня я показываю живот какому‑то неизвестному мужчине, меня объявят сумасшедшей; я сказала, что у меня есть дочка и что годы мои не те, чтобы заниматься подростковыми забавами под деревом, но он не сдавался. Я хорошо знала его характер и понимала, что так легко он не отвяжется; в какой‑то момент я уже пожалела, что опять с ним встретилась, и сказала: «Ну ладно. Но только на четверть часа».

Он вскочил на ноги, открыл чемодан (он все время носил его с собой) и вынул из него бутылку вина. Я лежала под деревом; чувствовала себя глупо, и мне было очень не по себе из‑за того, что я согласилась исполнить чужое желание. Он сказал: «Закрой глаза». Я закрыла; он завернул мне блузку; в следующий момент я почувствовала, как что‑то капает мне в пупок, и потом ощутила его язык в нем, в пупке; я дернулась и открыла глаза: «Ян Людвик, ты что делаешь?» Он склонился к моему животу, прикрыл пальцем горлышко бутылки так, чтобы из него капало по капле; он наливал вино мне в пупок и потом пил. «Я наполняю вином чашу мира», – сказал он. «Ты сошел с ума, немедленно прекрати!» – «Но ты же мне обещала, Люция!» – «Нет, Ян, не могу; я, может быть, тебе и обещала, но теперь отказываюсь», – сказала я и встала.

Он вдруг разрыдался; плакал, и я в первый раз в тот день всерьез задумалась о его психическом здоровье. Меня охватил страх; я чувствовала свою ответственность за то, что произошло, и не знала, что делать. Он сказал: «Я тебя просил лишь позволить мне выпить бутылку вина из твоего пупка, а ты не разрешаешь; а ведь ты сама знаешь, Люция, что я заслужил намного больше того, что прошу». Я попыталась ему объяснить, что это ненормально, что это совершенное безумие, что я не смогу это вынести, что мне щекотно, а он сказал: «Может быть, для тебя это унизительно?» – и я в этот момент поняла, стала просто уверена в том, что Ян Людвик приехал не просто так и что жажда мести – не важно, что он притворялся, что он равнодушен к тому, что с ним случилось, – все еще горит в его душе. Наверное, поэтому он и решил сначала отомстить, чтобы потом мог с чистой душой предаться своему Богу.

Но он уже лежал на спине, униженный и оскорбленный. Курил. Я спросила его, сердится ли он на меня. Он ответил, что сердится. Сказал, что хотел только, чтобы мой пупок стал для него чашей, мерой для последней бутылки вина в его жизни; я сказала ему, чтобы он не говорил так, потому что я суеверна и не люблю, когда говорят о чем‑нибудь последнем в жизни. Он сказал, что все в порядке, предложил идти обратно; я согласилась. Мы встали; он взял меня за руку, но вдруг произошло нечто странное: мои руки сами потянулись к его лицу, и уже в следующий момент я прильнула к нему и обняла его. Он не хотел меня целовать; я сказала, чтобы он поцеловал меня; он ответил: «Нет. Сначала дай мне чашу»; сказал это капризно, по‑детски, как будто он мой ребенок; я рассмеялась, засмеялся и он, и я сдалась.

Он просил, чтобы я отдала ему давно украденную, потерянную чашу. Просил, будто это зубная щетка, которую кто‑то украл; и было невозможно отказать ему в этом желании.

Потом я легла под дерево; я решила дать этому несчастному дурачку то, что он хочет; я оголила живот, и он начал свой ритуал: лил по несколько капель в пупок, а потом слизывал их языком. Это длилось бесконечно долго; сначала мне было щекотно и я отстранялась, а он возвращал меня на место, грубо и резко, и продолжал. Я чувствовала себя предметом, чашей, чем‑то, чем кто‑то пользуется. Сначала это было мне все равно, даже в известном смысле я сочла это унижением, своего рода местью, придуманной Яном Людвиком, но через некоторое время я начала тонуть в каких‑то неведомых глубинах; я думала, что теряю сознание, потому что передо мной стал возникать какой‑то неведомый свет. Я теперь даже не помню, разговаривали ли мы в процессе, думаю, что нет. Помню только, что внезапно, когда это унижение для меня уже ничего не значило, даже начало мне нравиться, он встал и сказал: «Все. Чаша пуста». Потом подал мне руку, помог встать, поправить и отряхнуть одежду; выбросил пустую бутылку в кусты, и я только тогда увидела, что солнце уже стоит низко и что день начал потихоньку угасать. Пейзаж вокруг золотила целая паутина из лучей, и невозможно было определить источник этого странного рассеянного света. Мне что‑то кололо пупок, я задрала блузку и увидела, что на пупке лежит черный паук моей юности, бабушкина брошка; Ян Людвик, видимо, вернулся из цирка, из белого света, чтобы мне ее вернуть, и, выпив свое питье, он запечатал чашу пауком.

Я посмотрела на брошку, взяла ее и покрутила в руках; Ян стоял в стороне, он был будто в каком‑то трансе, как в бреду. Он сказал: «Я украл ее в тот вечер на набережной. Вернее, не украл: она просто ко мне прицепилась». И тут я решила вернуть ему то, что принадлежало ему и что я положила себе в карман сразу после того, как он мне позвонил и сказал, что придет.

Я сунула руку в карман и сказала: «Ян Людвик, и у меня есть кое‑что твое». И я достала из кармана его тетрадку со стихами; она немного пожелтела, но была цела; на ней большими буквами было написано «Загадка». Он взял ее, руки у него дрожали. «Значит, тебе ее все‑таки вернули?» – спросил он. Я рассказала ему, что спасла ее совершенно случайно; после того допроса Фиса уволили; новый директор выбросил все из ящиков стола, включая и тетрадку; я совершенно случайно шла мимо его кабинета и увидела ее. Нагнулась и подняла тетрадь.

Потом он обнял меня, и мы, как старые добрые друзья, пошли по шпалам. «В Велесе сядем на поезд», – сказал он. По дороге я рассказывала ему, что Земанек очень изменился и что он живет с другой женщиной, но мне кажется, что он меня совершенно не слушал. Он только все посматривал на часы и говорил, что нам нужно поторопиться; он сказал, что нам нужно быть у моста и туннеля до половины восьмого, потому что тогда проходит экспресс. И мы пошли; в какой‑то момент я почувствовала, что со мной не все в порядке; меня будто кусало что‑то, как ядовитый паук; у меня закружилась голова, мне стало дурно, и у меня ослабли ноги. Я чувствовала, будто тону; солнце было уже совсем низко над горизонтом, и все вокруг окрасилось в какие‑то странные, необычно блеклые цвета; что‑то было в воздухе, какое‑то электричество; я почувствовала и какое‑то неопределенное телесное возбуждение; в один момент я привлекла Людвика к себе, и мы долго целовались на путях. Он сказал, что теперь это нехорошо, сказал, что он решил предаться Богу и что такие искушения ему не нужны; потом опять посмотрел на часы и заторопился; мы очень быстро дошли до моста. За мостом зияла мрачная дырка туннеля. Ян остановился. И в следующий момент сказал: «Прощай, Люция!» – бросил чемодан рядом с рельсами и ухватился за металлические конструкции моста с правой стороны; влез очень ловко, как гимнаст на перекладину; залез на самый верх и стоял на последней балке моста. Я закричала: «Людвик! Слезай, Людвик!» Он засмеялся совершенно безумным смехом; я думаю, что тогда он уже совсем потерял контроль над собой; «Знаешь, Люция, знаешь ли ты, где находится центр мира, Люция? Он в твоем пупке, Люция, потому что я перенес центр Вселенной из цирка в твой пупок, где он и должен быть, где он и был, только Земанек этого не видел, да и ты не видела; передай ему, что он просто дурак», – сказал он. Я умоляла его слезть, потому что в любую минуту мог проехать экспресс, но он сказал: «Не волнуйся, Люция, я творю чудеса; я остановлю поезд взглядом, одним взглядом я остановлю его; я останавливал и кое‑что побольше в жизни, Люция! Я могу взвалить себе на спину целый свет и принести его, Люция, только для тебя; я не настолько слаб, как тебе кажется, Люция!» И потом прямо там, на мосту, на самой верхотуре, начал выплясывать какой‑то танец – резкие, безумные, гневные движения. «Люция! – кричал он. – Смотри, Люция, как я танцую: оп, оп, оп!» И прыгал с балки на балку. «Помнишь лестницу, опирающуюся только на небо, Люция?!» – кричал он как сумасшедший. И смеялся.

Издалека уже слышался шум приближающегося поезда, который, почти не переставая, гудел и мчался, как всякий экспресс; я стояла на путях и кричала: «Слезь, Людвик! Слезь ради бога!» Но он стоял наверху; ветер раздувал его волосы. Он отвечал: «Нет. Не слезу, Люция. Я уже был когда‑то, Люция, был уже и юношей, и девушкой, и кустом, и рыбой, играющей в воде. Я хочу спросить тебя еще вот о чем, Люция: зачем твоя Партия и ты хотели меня кастрировать? Зачем, Люция? Чем вам мешали мои гениталии? Вот, посмотри, они совсем обыкновенные, как у всех остальных». И он стал расстегивать ширинку, господин судья.

Потом все произошло очень быстро: экспресс появился из‑за поворота, страшно гудя; машинист включил сирену, потому что я стояла на путях, а Ян Людвик стоял на самом верху моста, расставив ноги, расстегнув брюки, держа член в руке; я побежала направо от моста и скатилась с насыпи; остановилась только у реки, в кустах; локомотив проехал под Яном и уже въезжал в туннель. А Ян с моста, охваченный невиданным гневом, невиданной гордостью, невиданной яростью, начал мочиться на весь мир с высоты, на контактную сеть под напряжением, на вагоны, безумно смеясь; он кричал: «Люция‑а‑а‑а! Я обещал тебе остановить поезд с помощью чуда; и он не въедет в туннель, Люция! Я раньше и целые миры передвигал, неужели меня испугает какой‑то экспресс, Люция!» И в следующий момент я увидела молнию, разряд над сетью; увидела свет, страшную вспышку, в десять тысяч раз сильнее солнца, яркую, как очи Господни; такого света я не видела никогда в жизни, господин судья; свет был фиолетовым, везде одинаковым, совершенным, постоянным, ибо не был он одним в одно время и другим в другое время или одним в одном месте и другим в другом месте, не был для одних прекрасным, а для других безобразным; свет этот сиял всего один миг, показавшийся мне целой вечностью, и я знала, что и Ян Людвик видел этот свет с самого начала, и, хотя я была испугана и в шоке, я была счастлива, что Ян увидел этот свет еще раз.

И потом вокруг стал распространяться запах корицы.

И в следующую минуту я услышала, как останавливаются вагоны в туннеле, как экспресс теряет силу, не может промчаться сквозь туннель, как он останавливается, выбившись из сил; а через мгновение из туннеля выбежал обезумевший, что‑то кричащий машинист, молодой человек с бородкой, лысый, с волосатыми руками; из вагонов вылезали люди, много людей, целый город, целый мир; все собрались на мосту, под контактной сетью, оставшейся без напряжения, и смотрели на обуглившееся тело, висевшее на проводах; кто‑то упал в обморок, а другие кричали: «А где женщина? Где женщина, которая была с ним?» – и я увидела, что они бегут ко мне, совершенно спокойно закрыла глаза и потонула в какой‑то блаженной тьме.

 

* * *

 

Вот что случилось, господин судья. Я понимаю, что все это весьма необычно. Но все именно так и было. Потом перед похоронами, еще в морге, вынесли цинковый гроб. Сказали: открывать нельзя. А некоторые из простых людей, из его родни, говорили: «Давайте откроем гроб и посмотрим на него еще раз, посмотрим, весь он там или нет». И очень старались, но так и не сумели, по воле Божьей. Но изнутри доходил странный звук, будто шуршание книг, страниц бесчисленных, будто слова золотые двигаются, создаются и переписываются.

Судмедэксперты сказали еще, что в кармане его пиджака нашли обуглившийся клубок; это, по их мнению, была какая‑то тетрадка, на которой были еле видны буквы; экспертиза показала, что это книжечка стихов. Попробовали извлечь один лист, но весь клубок распался. Только в центре остался один полуобгоревший лист, на котором были едва видны слова: «Ян Людвик. ЗАГАДКА».

Вот и все, что я знаю, господин судья.

И наверное, нужно сказать: я не чувствую себя виновной.

 

Послесловие

(Рецензия на книгу «Пуп земли»)

 

Откликаясь на неоднократные и настойчивые просьбы г‑на Людвика, брата покойного Яна Людвика, я, будучи доцентом литературы и к тому же профессиональным критиком, согласился набросать пару слов для издания, которое вы держите в руках.

Сказать по правде, я пишу эту рецензию для второго издания этого «романа». Для первого, несмотря на невыносимое давление со стороны издателя, г‑на Людвика, бухгалтера, я отказался писать что‑либо, потому что считал, что «Пуп земли» – вещь в первую очередь сомнительная (как в том, что касается ее авторства, так и ее подлинности). Но были и другие причины, по которым я не хотел идти навстречу желанию брата г‑на Яна. Скажу несколько слов об этих причинах.

Во‑первых, отнеситесь с большой долей скепсиса к тому, что текст, который вы только что прочитали, является художественным произведением. Я лично и персонально нахожу достаточно симптоматичные места в этом сочинении с точки зрения теории, особенно в «романе» Яна Людвика. А именно: данный текст вообще проблематично называть романом, потому что он в большой мере отходит от того, что теоретики в настоящее время называют «правилами романного жанра». В нем много заимствованных персонажей из произведений, которые нам (людям, профессионально занимающимся литературой) прекрасно известны, так называемых цитируемых персонажей. Наиболее заметны персонажи, взятые, например, из «Шутки» Кундеры. Но не менее важны и явственны мне, как доценту литературы, аналогии между этим незрелым текстом и моим романом «Азбука для непослушных». Например, и там и тут существует персонаж, у которого «на шее бьется жилка» (там это Евфимий, здесь – Стефан); и там и тут заметно черно‑белое, практически манихейское структурирование персонажей; ясно видна и схожесть между Философом и Красавцем из «Азбуки». Очевидно, что покойный Ян Людвик пользовался моим романом и что, кроме всего прочего, текст находится на границе понятия «плагиат» по отношению к моей «Азбуке». И там и тут выводятся некие тезисы о письменности, азбуках и вообще именовании, которые у меня, доцента литературы, являются результатом многолетнего, систематического, мучительного образования в области семиологии, то есть теории знаков, как и других пограничных дисциплин, имеющих отношение к науке о тексте.

Но я не сержусь, поскольку, повторяю, речь идет о начинающем авторе, который испытывал необходимость опереться на авторитет. Кроме того, автор уже мертв, и неудобно было бы назначать экспертизы, которые подтвердили бы факт плагиата. Кому от этого была бы польза?

Но главным в решении не писать рецензию на первое издание все же были видные невооруженным глазом провалы в логике повествования, или проайретического кода, а также в логике структурирования экзистентов (персонажей), или семического кода, как мы это по‑научному называем в академических кругах. В романе встречаются такие ошибки, которых не позволил бы себе ни один начинающий. У автора, очевидно, были проблемы как со счетом, так и с логикой. Как иначе объяснить то, что, например, автор утверждает, будто его персонажи ездили из Константинополя в Дамаск и обратно за десять дней? (Если у вас первое издание, обратитесь, пожалуйста, к с. 51; там говорится, что отец Стефан за десять дней успел добраться из Константинополя до Дамаска и вернуться назад! Этот же «подвиг» повторяет и Илларион Сказитель!) Даже если речь идет о чуде, это уж слишком, потому что святые не летают по небу, как реактивные самолеты! Насколько мне известно, тогда не существовало поездов; удивительно, как покойный г‑н Ян Людвик не заметил этого упущения, раз он возрастал на такой изысканной литературе, на какую указывал его брат в своем предисловии, – среди этих произведений, естественно, находится и мой роман «Азбука для непослушных», вышедший задолго до этого «романа», исследующий похожие темы и использующий похожие стилевые решения!

А что вы скажете об этом (цитирую): «У нас в цирке есть только круг радиусом метров в двадцать, и все же у нас в цирке целый мир (я подсчитал, что по формуле πr2 площадь получается всего 31,4 м2)»?! Наука, называемая математикой, господа, являющаяся сестрой символической логики, говорит нечто иное: 3,14 (значение я), умноженное на 400 (то есть на 20 в квадрате), равно 1256 квадратным метрам. Разница между 1256 и 31 квадратным метром, согласитесь, достаточно велика, чтобы заключить, что либо автор этого произведения совсем лишен таланта, либо его персонаж никогда не был в цирке, поскольку, если бы он там побывал, ему бы стало совершенно ясно, что площади в 31,4 квадратного метра не хватит для размещения одного‑единственного слона! Конечно, Ян не бухгалтер, как его брат, но эти недочеты могли бы исправить люди, готовившие издание к печати! Или редактор, или корректор, или издатель!

Или еще: в нескольких местах из‑за недостаточной аккумуляции различительных признаков между одним и другим экзистентом (это как раз то, что постигается тяжелым писательским и теоретико‑профессиональным трудом) непонятно, идет ли речь о дочери логофета или дочери царя. Читателя вводят в заблуждение, он может подумать, что логофет и царь – это один и тот же персонаж, чего точно не может быть, потому что это нарушает то, что мы, профессионалы, называем «энциклопедическим» кодом произведения, который напрямую участвует в построении горизонта достоверности художественной структуры. А именно: известно и наукой историей установлено, что Византией управлял не только император, но и логофет, но это не одно и то же лицо. Или, самая большая глупость (простите за выражение): на с. 50 рассказчик говорит нам, что лично был свидетелем того, как двери тайной комнаты открыли во второй раз, что произошло «десять лет назад». Двери в тайную комнату открыл и внутрь к букве‑девушке вошел отец Мида. На с. 156 тот же самый рассказчик утверждает, что отец Мида зачал его с буквой‑женщиной в ту ночь, когда открыли двери! Другими словами, рассказчик родился еще до момента своего зачатия; он, еще не будучи зачатым, был свидетелем полового акта, от которого родился! Ну уж вы меня извините! Кто он? Господь Бог? Его посланник на земле?! Кроме того, из этого вытекает, что даже если бы так и было (сюрреалисты и фантасты должны раз и навсегда понять, что и в странном, чудесном и фантастическом должна присутствовать элементарная логика повествования!), то ему в момент, когда он записывал свое свидетельство, было всего лишь девять лет и три месяца (девять месяцев необходимо для того, чтобы выносить плод, пусть и «букве‑женщине»!). А если ему всего неполных десять лет, сколько же лет тогда его брату, Стефану Буквоносцу?! Двадцать?! А если ему двадцать, откуда у него «стариковские руки», «морщины» и «глаз, закрытый бельмом» (по‑научному «катаракта», болезнь, по заверениям специалистов‑медиков, старческая)?! Очевидно, что многое в логической перспективе повествования функционирует неправильно. Не важно, что автор пытается прикрыть эти недостатки, используя «колеблющегося» рассказчика и клише типа «Если вы мне верите, хорошо, а если нет – это ваше дело» или «Если это правда и если слово вообще может быть правдивым».

Я бы не хотел, чтобы мое естественное желание как критика говорить правду, только правду и ничего, кроме правды, как и моя репутация критика, у которого «что на уме, то и на языке», были истолкованы в этом контексте как ревность или, не дай боже, зависть, причиной которых стал успех, постигший роман покойного г‑на Яна Людвика после его выхода из печати. Это правда, что роман получил две крупные литературные премии, но моя обязанность как критика‑рецензента говорить о произведении откровенно, не оглядываясь на признание публики. Тем не менее я искренне удивлен, как вышло, что критики и члены жюри до сего дня не заметили этих недостатков. Неужели это означает, прошу прощения, что в этой стране никто, кроме доцентов литературы, не читает книг и не знает, что такое логика?!

Я пишу это в то время, как г‑н Людвик ждет, чтобы передать уже готовые пленки второго, дополненного и исправленного издания в типографию. Поэтому тут нечего долго теоретизировать; я просто исполняю его желание. Мне очень приятно, что г‑н бухгалтер, после того как я указал ему на недостатки, признал, что действительно существует необходимость их исправления. Надеюсь, что он послушался меня и устранил эти очевидные ошибки (а не только опечатки).

Еще хотел бы сказать, что, кроме других несомненных недочетов (заметных и, по моему мнению, ненужных замедлений повествования, на профессиональном языке именуемых ретардацией, особенно в первой части), «роман» страдает от нескрываемой и местами бесполезной поучительности, то есть перегружен притчами, почерпнутыми из христианского вероучения. Понятно, что в этом есть и своя ценность: искренность в постановке некоторых важных, экзистенциальных вопросов, а также искреннее автобиографическое отношение к феномену первой любви.

В конце несколько слов и о дневнике. По моему мнению, этот наш литературный дебютант (как говорится, к сожалению, ныне покойный) лучше всего умеет выражать свою мысль в полуэссеистической форме, хотя и в ней чувствуется известная неопытность в отделении более важного от менее важного. Тем не менее нам запомнятся некоторые пассажи из его дневника, в которых он теоретизирует по поводу общеизвестных болевых точек нашей цивилизации.

О свидетельских показаниях Люции Земанек сказать нечего: стилистика и теория прозы уже давно не занимаются юридическими высказываниями такого типа.

И чтобы закончить (может быть, и слишком строго, но к этому меня обязывает не только мой беллетристический, но и прежде всего доцентский опыт, а также научный идеал объективного, систематического и исчерпывающего описания): речь идет о начинающем авторе, который, несмотря на указанные недостатки, тем не менее предложил нам временами интересный и читабельный текст. К сожалению, любителя (в самом чистом смысле этого понятия), о котором идет речь, уже нет между нами. Если бы он был жив, может быть, в какой‑нибудь своей будущей публикации он развил бы свой несомненный талант и обеспечил бы себе место в галактике признанных македонских литературных ценностей.

Суважением, д‑р Венко Андоновский, доцент литературы

 

Приложения

 

О подлинности фотокопии, или – «Загадка»!

Скажу сразу: я бухгалтер и в отчетности люблю определенность. Воспринимайте то, что вы сегодня имеете возможность прочитать, как и «роман» моего брата, с достаточной долей скепсиса. А именно: перед вами специально включенная во второе издание «романа» моего брата тетрадка стихов, которые мой брат написал во время обучения в гимназии, посвятил своей любимой «девушке с раскосыми глазами», которую, как вы теперь знаете, зовут Люция Земанек. На самом деле ее зовут не так, потому что, как вам известно, я из очевидных соображений благоразумия изменил настоящие имена в дневнике брата, позаимствовав их из «Шутки» Кундеры.

Первое: почему я печатаю стихи брата? Главным образом потому, что, по моему убеждению, они послужили основной причиной всей несчастной судьбы моего брата и этого издания. От них все и пошло, как от яйца. Из них, в сущности, и «вылупился» роман моего брата. Это более чем очевидно. Они, как говорит г‑н доцент Венко Андоновский, были предтекстом романа. Я бы сказал, предтечей.

Как бы то ни было, вот эти стихи, которые брат написал, когда ему было всего семнадцать лет. Вы наверняка удивляетесь, как это возможно, потому что из свидетельских показаний г‑жи Люции Земанек вы уже знаете, что от тетрадки не осталось и следа, потому что, когда судмедэксперты попытались извлечь тетрадку из кармана обугленного пиджака моего брата, она рассыпалась и остался только один полуобгоревший листок, на котором было написано: «Ян Людвик. ЗАГАДКА».

Так вот, дорогие мои читатели, вернее, читатели моего брата: к счастью, существует список, то есть копия оригинала. Доцент литературы, уважаемый г‑н Венко Андоновский, сказал бы, что плохо, что в этом мире так много копий и так мало оригиналов (еще вчера, когда я ждал его с готовыми пленками в руках, чтобы забрать у него рецензию на это второе издание, он рассказывал мне о симуляциях и симулякрах и упоминал некоего господина, по‑моему, по фамилии Бодрийяр), но в данном случае наличие копии этой тетрадки мне кажется невероятно удачным обстоятельством. Существованием фотокопии стихов моего брата мы обязаны матери г‑жи Люции, которая еще тогда, когда Ян подарил тетрадку Люции, прочитала стихи и просто‑напросто сделала фотокопию, потому что они ей понравились! Однако, по ее словам, она скопировала только те стихотворения, которые ей приглянулись!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: