Тихо протянул он черноватые пальцы и дотронулся до розы, приколотой к Литтиному поясу. Роза уже успела поблекнуть, и два листа упали на пол.
– Что это у тебя, беленькая, а? Розочка? Опадает уж. А люблю я цветочки. Небось, и ты любишь?
Он сказал так тихо, – при общем говоре слышала его только Литта. Смутилась от неожиданности. И в ту же секунду поняла. Выбранила себя за рассеянность, за недогадливость. Да ведь это Федька Растекай! Тот самый, о котором так много она слышала, который бывал и раньше у графини, – только без нее. Вот он, значит, какой.
Невольно улыбаясь, с любопытством глядела на него, забыла ответить.
– Что же сокол-то наш ясный нынче молчит да сзаду прячется? – продолжал между тем Федька и дернул головой влево.
– Вы молчите, так уж мне и Бог велел, – услышала Литта ровный голос Сменцева позади себя.
Обернулась. Да, он. Незаметно вошел во время разговора и сидел теперь в тени, за креслом княгини Александры Андреевны. Только что полушепотом они обменялись несколькими фразами.
– Я – что ж? Я человек маленький, куда уж мне в такие резолюции вступаться, – прищурился Федька и погладил шелк своей рубашки. – Да постойте; помолчу-помолчу, а потом и поговорю.
Он произнес это уж совсем громко, и тотчас же случилось, что спорящие замолчали, внимание обратилось на него.
– Дружка-то моего давно видели? – не смущаясь, спрашивал Федька Сменцева. – Неподалеку ведь он от ваших мест. Божье дело, Божье дело делает. Навещу его по весне. Да сам приедет, Бог даст.
– Вы о нашем иеромонахе Лаврентии говорите, Федор Яковлевич? – почтительно осведомилась княгиня Александра.
– О нем, о нем, красавица. Господний вояка. Архангелов и ангелов с мечами огненными пошлет ему Господь во подмогу. И повержен будет к стопам его дракон многоголовый…
|
– Давно бы, кажется, пора… – сердито сказала старая графиня.
– А ты, матушка, ваше сиятельство, пожди. Ты свое работай, ан все и будет. Все будет. Сжалится Боженька-то, упредит сроки. Велико и сильно воинство Господне. Я – что? Мушка. Но и мушку малую устроит Господь для вразумления сильных.
«Ну да, юродствует», – подумала Литта. Он вдруг повернулся к ней.
– Что, беляночка? Горят глазки-то, хочешь, небось, послужить Божьему делу? Послужи, послужи… Вон Сашенька, княгинюшка наша, она знает, небось, что всяк с Господом велик, всякая мушка, да букашка…
Слушали Федьку, молчали. Старуха медленно кивала головой. Антипий Сергиевич, вытянув шею, замер в почтительном внимании.
Не повышая голоса, монотонно и без затруднений Федька нес ахинею. Самое странное, что в ней была убедительность. Оловянный взор его, медленно скользя, останавливался чаще всего на Литте. Журчали слова, тупые, гладкие, бессмысленные, и тупо росла их непонятная убедительность.
Литта совершенно ни о чем не думала и совершенно ничего не понимала. Глупое спокойствие сошло на нее, полусон, мара какая-то, довольно безразличная.
Толстая игуменья все чаще вздыхала, наконец прослезилась.
Вошел с палкой отец Литты, старый сенатор и опекун (сильно опоздал, будет ему от графини!). Остановился у дверей, боясь прервать речь. На желтом, бритом лице его стало проступать умиление. Немножко было оно казенное. Всегда одинаковое, что бы у графини-тещи ни происходило: совещались ли, как вернее сказать «наверху» насчет «свободных опасностей» (а то и насчет забытых милостей), распевались ли монастырские «канты», пророчествовал ли юродивый. Двоекуров столь же мало знал толк в «кантах» (его слово), как и в юродивом. На всякий случай неизменно, притом искренно, умилялся.
|
Федька, заметив сенатора, закивал ему издали, но ахинеи своей отнюдь не прекратил, а понес ее даже с некоторым прискоком.
В маре, в тупости Литта глядела перед собой, почти не видя. Но случайно взор ее остановился на лице владыки Евтихия. Литта вздрогнула и опомнилась. Такая насмешка, такое бездонное презрение было в этом лице, так пронзительны и злы казались глаза. Не на нее одну они смотрели, и с отвращением Литта – не подумала, скорее почувствовала: «А он сейчас прав. Что это за дикость? Что мы слушаем? И я..»
Круто оборвал Федька свою речь и всем телом повернулся в кресле.
– Так-то, милые, так-то, родименькие… А я уж и бай-бай, пожалуй… Каретка-то, небось, дожидается…
Зашевелились, заговорили.
– Куда вы, дорогой, дорогой Федор Яковлевич? – сказала, глубоко вздохнув, графиня. – Пожалуйста. Не покидайте нас так скоро. Вот чай. Прошу, Федор Яковлевич. Одну чашку чаю.
На громадных подносах лакеи разносили чай. В углу воздвигся стол с какими-то яствами.
Федор Яковлевич принял чай, деловито подвинулся с ним к столику и долго забирал еще что-то с подноса.
Говорили сдержанно, группами. Княгиня Александра, Антипий Сергиевич и старая графиня совещались вполголоса о том, когда назначить следующее собрание. Антипий Сергиевич предлагал «как можно скорее: время положительно не терпит». Порешили, кажется, на той неделе.
|
Смуглый архимандрит приналег на закуску и мирно беседовал с игуменьей Таисией, которая разводила жирными руками и жаловалась на свое имя:
– Что оно значит? Та-и-сия. Та, что в миру была, и сия, нынешняя. Та-и-сия. Как это понимать?
Оглянувшись пугливо в сторону Федьки Растекая, перебила себя, зашептала:
– Замечательный старец. Видимо, возлюблен Господом. Сила какая в нем замечательная. Тоже отца Лаврентия я видела. Великого духа человек.
Преосвященный Евтихий встал, взял подле него лежавший клобук свой, черный, но с бриллиантовым крестом впереди, и, красиво взмахнув рукавами шелковой рясы, точно золотистыми крыльями, надел его на голову.
«Почему мне казалось, что монахи носят только черное?» – подумала Литта, глядя на золото коричневого шелка, переливающееся под электричеством. Весь преосвященный блестел: и панагия на груди, и звезды.
Федька Растекай, покончив с чаем и печениями, внезапно сорвался со стула.
– Ну, пойду, пойду. Мир компании. За беседу много благодарю. Любят меня, все меня любят, малого, мушку этакую, все родные, милые. Прощай, матушка, графинюшка, Христос с тобой, пресвятая Богородица, прощай, Сашенька, небось, увидимся, красавица… Отцы святые…
Кланялся на все стороны. Литта, встав, хотела отойти, но Федор Яковлевич цепко схватил ее за руку и не выпускал.
– Прощай и ты, беленькая, послужите, послужите Христову делу, глазки востренькие… Буду еще когда у бабки-то – выходи, смотри, любимочка…
И Литта почувствовала на лице прикосновение мокроватых усов, за которыми шевелились мягкие губы. Федька ее поцеловал.
И уже семенил, не обращая больше ни на кого внимания, к выходу.
– Это он всегда, это ничего, – проговорила княгиня Александра, улыбаясь Литте, которая совершенно остолбенела от неожиданности. – Полюбит и непременно поцелует. II n'y a rien de guoi vous alarmer, ma petit amie[44], – прибавила она, видя, что девушка в негодовании хочет заговорить, порывается к уходящему Федьке.
– С волками жить… – прошептал Литте на ухо Роман Иванович и тотчас же сказал громче:
– Такой уж обычай у старца. Успокойтесь. Видите, никто и внимания не обратил.
Но Литта не желала больше оставаться тут. Довольно. Как бы только уйти незаметнее. Подплыла старая графиня.
– Какой он… проникновенный, n'est ce pas, princesse? Il etait tres gentil avec vous[45], – несколько равнодушно заметила она внучке. И повернувшись к Роману Ивановичу:
– Il vous appelle toujours сокол ясный. Quelle jolie expression[46]– сокол ясный.
– Графиня, – почтительно склоняясь, по-французски сказал Роман Иванович, – что говорит вам ваше чувство? Может этот старец далеко пойти?
Расходились. Старый владыка Виссарион, худой, в очках, молчаливый, ушел раньше всех. Пышный Евтихий, сверкая бриллиантами своего клобука, остановился на минуту с Романом Ивановичем.
– Святый старец! – произнес он насмешливо и довольно громко, не стесняясь тем, что княгиня Александра, старуха и Литта были недалеко, могли его слышать. – Абие, абие[47], а больше бабие. Мозги-то у него давно низом вышли. Вы как полагаете?
Сменцев, привыкший к беспредельной грубости сверкающего иерарха, только улыбнулся под усами.
В эту минуту к ним подошла стройная, еще довольно красивая дама с растерянными глазами. Она весь вечер промолчала в уголке. Оттуда, не опуская взора, смотрела на Евтихия.
– Владыка, – начала она срывающимся от волнения голосом. – Простите… Я хотела вас спросить… Вы будете нынче на богослужении?..
Назвала одну из самых фешенебельных церквей.
– Не буду, – отрезал иерарх.
– Как жить!.. Ах, владыка, этот старец, конечно, очень замечательный, но на меня он совсем, совсем не действует. В нем не хватает величия. Как хотите – величия нет. А я так жажду духовного утешения, владыка. Такое чувствую смятение в последнее время, такое расстройство…
Она руки сложила и смотрела на него горячими глазами.
Преосвященный грубо оборвал ее:
– Камфоры, матушка, камфоры примите. Очень помогает.
И отвернулся. Дама постояла, подумала и, покраснев до слез, отошла робко.
– Отлипла, – довольно усмехнувшись, сказал иерарх. – Эк надоели, шлепохвостки. Так и прет их на монахов. Ну, прощайте, – прибавил он, попросту подавая руку Роману Ивановичу. – Значит, завтра прибудете? Вечерком, что ли? Полчаса имею. Поговорим.
– Собственно, чего-нибудь важного не сообщу, – сказал Роман Иванович чуть-чуть холодно и прищурился. – Так, личное мое дело одно. Желал сказать вам раньше, чем другим.
– Личное, личное… Как же не важно? Очень даже важно. Говаривали. Прибудете, значит. Ожидаю.
Многие ушли, кое-кто остался. Архимандрит, игуменья, молодой священник, несколько дам, Антипий Сергиевич. Кто-то предложил «пропеть». Дама с растерянными глазами села за рояль.
И Литта, которой удалось наконец выскользнуть незаметно, слышала, удаляясь, звуки: «Хвалите имя Господне».
Нестройное было пение, даже дикое, но усердное: каждый старался от полноты сердца, но ведь это был случайный хор, и напевы, как сердца, у всех оказывались разные.
Глава двадцать вторая
Спешка
С головной болью, усталый и слегка простуженный, вернулся Роман Иванович домой.
В маленькой передней наткнулся на чемодан.
А войдя в первую комнату своей квартирки и повернув яркое электричество, увидал на диване спящего Флорентия.
Не удивился, – он его ждал. Именно вечером. Флоризель умеет приезжать с какими-то необычными поездами.
Было совсем не поздно – двенадцатый в начале. Хотя голова и болела, но настроение у Романа Ивановича было скорее приятное. А явление Флоризеля совсем развеселило его.
Потихоньку вышел, переоделся, вмиг приготовил чай на спиртовке.
– Флоризель, вставай. Этак ты до утра проспишь. Флорентий повернул голову, щуря на свет глаза, и улыбнулся еще впросонках.
Потом, живо опомнясь, вскочил.
– Здравствуй. А я с дороги… Ждал тебя. Сам не знаю, как уснул.
Поцеловались. Флорентий умылся, посвежел, – ни сна, ни усталости как не бывало. Сели пить чай.
– Ты что, Роман? Лицо утомленное.
– Голова болела. Проходит. Разные тут вещи, неприятности.
– У тебя? Что такое? Серьезное?
– Может быть. А, может быть, нет. После. Рассказывай. Впечатление?
– Впечатление превосходное, – оживился Флорентий и начал описывать Михаила, Наташу, старого профессора, – всех обитателей дачи с башней. Сменцев слушал, не прерывая. Знал, что Флорентий должен сначала высказаться «лирически», а потом уж сам перейдет к делу.
Лирика на этот раз кончилась довольно скоро. Из нее Сменцев тоже извлек много для себя полезного.
– Ржевский, по моему мнению, ценнейший человек для нашего дела, – уже совсем серьезно говорил Флорентий. – Если бы нашего не было, он свое бы начал, рано или поздно, на тех же основах. Вот мое убеждение.
– Рано или поздно. То есть поздно?
– Не знаю. Вероятно… не сейчас, – несколько смутившись, сказал Флорентий. Он дал слово Михаилу молчать о личных глубоких его сомнениях. – Сейчас есть у него внешняя связанность еще… или фикция связанности. Он – нигде и ни с кем, но это… как бы тебе сказать? Еще не официально.
– Очень хорошо. Такая официальность была бы сейчас и нежелательна. Ржевский, как единица, весьма приятен, верю, но…
Роман Иванович не кончил, задумался.
– Роман, не хочешь же ты, чтобы Ржевский действовал с нами тайно, пользуясь силами коллектива, к которому он уже внутренне не принадлежит? Это был бы обман. Мы не можем ему это предлагать.
Сменцев рассеянно поднял глаза на товарища.
– Что? Да… Нет, конечно… Сложные вопросы. Ты прав, мне надо съездить туда самому. Дело пойдет. Вот что, друг а ты завтра – в Пчелиное.
– Завтра?
– Да, в двенадцать дня. Там неладно.
Роман Иванович встал и прошелся по комнате, хмурясь. От головной боли у него слегка подергивало правую бровь, и лицо казалось совсем кривым.
Флорентий слушал. Из скупых, отрывочных слов Романа Ивановича выяснилось, что на хуторе действительно было неладно. Отец Варсис крутовато повел дело с беседами. На вторую уж собралось полсела. На частные, днем, стали приходить. Из Кучевого тоже. Дьякон расцвел и осмелел. И споры были, всего было. Подъем громадный.
– Так это великолепно! – вскрикнул Флорентий.
– Погоди. Появились из чужих мест. От Лаврентия, из Спасо-Евфимьевского, знаешь? В пятнадцати верстах он. Народ горячий, буйный…
– Ты у этого Лаврентия был, Роман?
– Был. Ну, дальше. Попались как-то наши брошюрки. К счастью, выдранные листки одни, – мне случайно исправник показывал. Словом, сейчас это не ко времени. Рано. Варсиса я увез, благополучно и даже хорошо, – он умеет замазать, что следует. Но дьякон остался. И так как волнение продолжается, то он может наделать глупостей. Поезжай. Придется потрудиться.
– А легенды, Роман? Сменцев пожал плечами.
– Всего есть. Разберешься. Крепче узду натяни. Легенды – тем лучше. Их не бойся. Пусть закипает котел, но крышку пока держи плотнее. Увидим, когда открыть.
Давно привык Флорентий к другу своему, понимал его, верил ему. Но теперь вглядывался он в темное лицо, суровое, непроницаемое, с подергивающейся бровью, – и ему стало как-то не по себе. Немного холодно, немного страшно.
– Понял? Едешь, значит? Утром еще поговорим.
– Завтра очень мне не хотелось бы, Роман. Завтра я хотел отца повидать. И потом сестричку… Юлитту Николаевну. Ржевскому обещал. И письмо у меня к ней.
Сменцев сдвинул брови.
– Как знаешь. Но отца ты можешь повидать утром, – непременно повидай, возьми денег, он знает, – а Юлитту Николаевну не увидишь все равно. В дом графини сразу не можешь заявиться. Нужно тогда оставаться несколько дней.
Флорентий молчал.
– Я сам из Пчелиного всего два дня, с Варсисом. Ждал тебя. Каждый час дорог. Дело очень серьезное.
Флорентий еще помолчал.
– Нет, что ж, – промолвил он наконец, незаметно вздохнув. – Надо ехать, поеду. Возьми письмо, Роман, сам отдашь. Скажи ей, что все хорошо, что мы с ее женихом подружились. И Наташа, скажи, очень, очень мне понравилась. Замечательная. Утешь сестричку.
Вынул из внутреннего кармана узкий конверт, отдал Сменцеву. Потом встряхнул кудрями, будто отгоняя мгновенную печаль, и улыбнулся: надо ехать, надо ехать. Поедет завтра.
Глава двадцать третья
Девственники
Многого еще не рассказал Флорентию Роман Иванович. Тут, за Невской заставой, тоже было не все ладно. У Любовь Антоновны, скромной учительницы, у которой Сменцев был летом, ни с того ни с сего сделали обыск. Ни у нее, ни у Габриэли (они жили вместе) ничего, конечно, не нашли, их не тронули, но вскоре кое-кто из рабочих, известных Любовь Антоновне, был задержан. Это все неприятно заботило Сменцева. Тем более что друг его, Алексей Хованский, вернувшись из деревни, то и дело торчал теперь за Невской заставой, у Габриэли. Сменцев туда, конечно, не показывался. Думал поехать к Алексею и предупредить его, но махнул рукой: ничего не выйдет, коли влюблен. И не поймет ничего. Сам запутается – не беда, только полезно, но ведь тут мало ли что может выплыть раньше времени. Проклятая Габриэль положительно раздражала Сменцева. И Любовь Антоновне она помеха. Заставить слушаться – можно; только ведь для этого надо прикомандировать к ней отдельного человека, чтобы следил за каждым ее шагом, отдавал приказания каждый час, на каждый данный случай: неизвестно, что может взбрести в голову этой умной дуре.
Куда бы ее сбыть? В Пчелиное? За границу? Потому что не дай Бог арестуют – она такого наворотит, что и не расхлебаешь. В сущности, девушка ничего себе, а вот какой проклятый темперамент. Истеричка.
Ну, да черт с ней в конце концов. И без нее у Романа Ивановича забот немало. С Варсисом обошлось отлично. Намутив в Пчелином, он и замазал хорошо. Был в Спасо-Евфимьевском, у Лаврентия. О потайной беседе их не расспрашивал Роман Иванович, а Варсис не рассказывал: мигнул только, весьма довольный, – поняли друг друга.
Теперь Сменцев ждет момента, чтобы ввести Варсиса к старой графине. Следует, и скорее. В дела за Невской заставой Варсис посвящен, с Любовь Антоновной знаком и действует пока превосходно: с величайшей осторожностью.
На хуторе – обойдется. Там Флорентий, да и главные ихние люди – не дураки и послушные. Больше всего тревожили Романа Ивановича, – если сказать правду, – личные его сейчас дела и он сам.
Мысль свою жениться на Литте он считал очень важной. Это бесповоротно связывало с ним Михаила, ставило Михаила в зависимость от него. Могло быть очень и очень полезно. Однако Роман Иванович нисколько не скрывал от себя, что в эти соображения вплеталось постороннее чувство, – нет, не вовсе постороннее, однако независимое, не рожденное соображениями: быть может, соображения родились потом, от него, рядом с ним.
Не любовь. Не влюбленность. Не страсть даже. Злой каприз, удивленность от встретившегося сопротивления. Когда он заметил, что эта девочка (много слышал о ней раньше) сторонится и не доверяет ему, что он, привыкший к другому, ей неприятен, – показалось, что победить недоверие необходимо. Да и действительно необходимо: она связана с Михаилом. Но тут-то и вкралось другое чувство, личное, о котором думал Роман Иванович, которое заставляло его усиливать борьбу за доверие. Доверия уже было мало: хотелось власти.
Впрочем, все двойственно, все: как без власти добиться доверия? Он, по совести, верил только доверию рабов.
Не скрывал от себя Роман Иванович, что этот шаг, – женитьба, – так ли, иначе ли она обернется, – может для него стать шагом решающим. Принудить его к решению, которого он еще не сделал, и твердо знал, что не хочет делать, – не время. Кое от чего придется отказаться. Но сохранить все-таки неприкосновенным данное свое положение можно, и к этому сейчас Роман Иванович приложит усилия. От риска он не прочь, – с умом; но терять не любил ничего, что может пригодиться. Для риска нужен подходящий момент. А пока, точно скупой, собирал, собирал он, хранил, выжидал.
«Если я делаю глупость с этой свадьбой, – ну что ж! – думал он, трясясь на скверном извозчике по скверной мостовой и скверной улице, которая вела к „убогой хижине“ преосвященного Евтихия. – Мне так хочется. Пусть даже мое „хочется“ тут преемствует над соображениями. Великодушно разрешаю себе… глупость. А может, вовсе это и не глупость».
Роман Иванович издавна «дружил» с блестящим владыкой Евтихием. Знал его назубок, и Евтихий знал, что тот его знает. Поэтому дружба их была нисколько не похожа на ту, которую водил Евтихий с «обещающей молодежью».
Внешне Роман Иванович, где нужно, подчеркивал свое отношение к Евтихию как «наставнику»; Евтихий держал себя соответственно; однако острые глаза его порой выдавали тревогу и даже злобу. Евтихий не совсем понимал Сменцева.
Вот это непонимание при безукоризненных внешних отношениях, эту смуту и надо было сохранить.
Конечно, Евтихий – не княгиня Александра. Ну, да зато с ним можно иначе помериться. Тщеславный и грубовлас-тный трус. Поглядим.
«Убогая хижина» оказывалась, в сущности, не очень убогой. Поскользнувшись на крыльце, около которого хмуро шумели в темноте оголенные деревья, Роман Иванович вошел в просторные сени, потом в такую же просторную и светлую прихожую.
Два тонких келейника, похожих на черные былинки, смиренно и предупредительно встретили его. Один, знакомый, тотчас выскользнул из прихожей – докладывать.
Просят в кабинет. Большая честь: туда допускаются только близкие люди.
По светлому и скользкому, точно лед на солнце, паркету громадных комнат – приемной, зала, гостиной, столовой – шел Роман Иванович к архипастырскому кабинету. От льдистости пола комнаты казались еще холоднее и пустыннее, особенно зал. Мебели тут никакой не было. В ряд по стенам висели разные священные портреты, разные – и немножко одинаковые: все ленты, ордена, звезды и кресты, кресты…
Преосвященный встретил гостя на пороге кабинета.
– Здравствуйте, здравствуйте. Поджидал. Думал – полчаса свободных, а освободился-то на весь вечер. Хоть до одиннадцати сидите.
Троекратно поцеловались. Бледное, полное, мучнистое, как разваренный картофель, лицо владыки сияло приветом и любезностью.
– Мы сюда и чайку спросим, – говорил Евтихий, усаживая гостя в кресло. – Что в столовой! Здесь нам уютнее.
В кабинете, точно, было уютнее. Высокие кресла, книги, на полу ковер. Тоненький черненький послушник принес чай и такой гигантский поднос с вареньями и печеньями, что было удивительно, как эта былинка под его тяжестью не переломилась.
За чаем стали болтать. Болтал, впрочем, больше преосвященный, а Сменцев только подавал реплики и усмехался, по-своему, вбок.
Евтихий, напав на любимую тему, не мог с ней расстаться. Тема же была – женщины, сосуды дьяволовы, пакость их соблазна, и высмеивание духовной братии, сему соблазну подпавшей. Речь преосвященного удивила бы многих роскошью, богатством слов, хотя утонченной назвать ее было никак нельзя. Перебирал по пальцам видных людей с их любовницами. Одного называл Наталием, по имени его «блуда», следующего Марием, а одного окрестил прямо: Аксинья. Впрочем, не стеснялся и менее невинными кличками.
Грязные сплетни, приправленные брезгливыми проклятиями «дьявольским сосудам», так и лились, со вкусом, из уст говорившего.
Роману Ивановичу это надоело. Да и пора было приступать.
– Мне женщины очень противны, – сказал он. – И все же, владыка святый, я намерен жениться. О том и пришел говорить.
Владыка онемел. Даже рот у него раскрылся. Потом вскочил, замахал руками, забегал по комнате.
– Не поверю. Ушам своим не верю. Жениться! И ведь кто намерен жениться? Кто?
– Я, – со спокойной улыбкой подтвердил Сменцев. – Я женюсь. Сначала выслушайте меня, владыка…
Но тот опять замахал руками и забегал. Когда остановился перед Сменцевым, мучнистое лицо залоснилось. И, видимо, нашло на владыку борение. Сообразил, что если женится Сменцев, – кое-какие вещи от него уплывают безвозвратно, а ведь он – черт его разберет – метил что-то высоко. С другой же стороны – этот самый Роман, его ученик отчасти, который презрительно, как его учитель, относился к бабью и лишь случайно еще не монах (скольких робких, мягких, менее способных постриг Евтихий!), этот Роман… женится. Смутная политика боролась в сердце владыки с кровным, ясным убеждением. И – надо отдать ему справедливость – убеждение победило.
– Да вы знаете ли, куда идете? – визжал Евтихий. Голос у него, особенно в минуты волнения, был высокий. – Не знаете? Не знаете, что такое брак? Я вам скажу.................... Ну падение, ну это я еще могу понять, – с неожиданной снисходительностью прибавил он. – Падение, всякое, наедине или с женщиной, – блуд мгновенный, грех случайный. Слабый человек может подвергнуться… Но пав, – он кается, он жаждет восстать и может восстать…
– Владыка, – вдруг твердо и серьезно прервал его Сменцев, так твердо, что Евтихий невольно сократился. – Вы напрасно мне все это говорите. Я с вами во всем совершенно согласен… исключаю некоторые крайности мнений. По существу же держусь ваших взглядов.
– Не понимаю, – недоуменно произнес Евтихий и сел. – Женитесь однако. Приспичило, что ли?
Роман Иванович скромно, по-прежнему твердо, с достоинством сказал:
– Я – девственник, владыка. И надеюсь до конца пребыть им. Я не имел даже падений. Каковы взгляды, такова и жизнь.
Владыка молчал, все в недоумении. О девственности Романа Ивановича уже говорено было в старые времена не раз, и владыка этой девственности верил.
– Зачем, почему, какие соображения заставляют меня обвенчаться с девушкой, которая меня не любит и к которой я не имею ни малейшего ни телесного, ни духовного влечения, – этого я вам, владыка святый, не скажу. Одно: соображения свойства даже не личного, в узком смысле. Зная вашу проницательность, уверен, что вы не усомнитесь в правдивости моей. А дабы вы, владыка, услышав о деле стороною, не составили себе превратного мнения, я поспешил к вам заранее. Слишком дорого мне расположение ваше.
«Ой, врешь! Ой, путаешь»! – явственно сказали пронзительные очи владыки, но сам он ничего не сказал.
– Названная невеста моя – Юлитта Двоекурова, внучка графини, – как ни в чем не бывало продолжал Сменцев.
Евтихий оживился, поднял голову.
– Это что с юродом целовалась?
– Она.
Какие у Романа «соображения», Евтихий себе не уяснял, однако почувствовал, что, может, и не врет он, может, и есть какие-нибудь «соображения». И что он задумал? Через юрода…? Через графиню…? Что бы ни задумал – промахнется, видимо. Тем лучше.
– Падешь, – сокрушенно и как бы про себя сказал владыка. – Силы много на себя напускаешь.
Но Роман Иванович только улыбнулся.
– Не напускаю, владыка святый. Мне мои силы известны.
– Это что княгиню-то Алинку отшил? – строго взглянув, молвил преосвященный. – Одно череп лошадиный, а тут девчонка вида соблазнительного. Ладно. Знаем мы вас, молодых кобелей.
Сменцев засмеялся ему в лицо и произнес нагло:
– Кого знаете, а кого, видно, и нет. Не всякий кобель кобелю брат. Вот мы, владыка, с вами одной масти.
Евтихий не знал, как это принять: дерзость или комплимент? Было похоже и на то и на другое.
А Роман Иваныч уже изменил и лицо и тон, прибавил почтительнейше:
– С вашей поддержкой, с вашими советами, преосвященный владыка, я твердо надеюсь устоять. Путь мой прям, и Господь да поможет мне не сойти с него.
– Аминь. Да… Так, так, значит. Будем уповать. Соображения ваши, конечно, ваше личное дело, я и не вхожу. Удивительно, какие соображения могут подвигнуть на столь несвойственный поступок… но умолкаю. Ваше, ваше дело. Я всегда готов, коли понадоблюсь, направить… Брак, значит, не брак?
– Не брак.
– И пусть с юродом целуется?
– Чем больше, тем лучше, – подмигнул Сменцев. Евтихий захохотал. Ему показалось, что он что-то начинает понимать.
– Да ведь юроду этому от утра до вечера всего и времени. Ой, не промахнись, Роман Иванович.
– Другие будут, – небрежно и нарочито загадочно промолвил Сменцев, пожимая плечами.
Заговорили об «юроде». И тут, казалось, вполне сошлись во взглядах. Издевательское языкоблудие Евтихия достигло крайних пределов; но мнения, догадки, суждения его были умны и проницательны.
Он не щадил теперь уже никого; внимательно, с удовольствием слушал Роман Иванович, прощая собеседнику все цветы его красноречия.
«Не глупая бестия, – думал Сменцев. – Яростен только, ярость оглупит – и провалится владычка».
Евтихий, в миру Евгений, барин по происхождению, не лишен был и образованности. Любил упоминать о старой дружбе с одним очень известным русским философом, умершим.
– Впрочем, – прибавлял он всегда, – был сей мой друг и блудник и пьяница.
Слушал Роман Иванович, – и на мгновение позавидовал преосвященному: так определенны были его вожделения. Не добьется он ничего – ярость оглупит; а добиться бы можно. Цель несоблазнительная? Нет, отчего же. Если он, Роман Иванович, а не яростный и слеповатый, мелкочестолюбивый владыка, пойдет в эту сторону, решит свернуть определенно, – сама цель преобразится, вырастет.
Задумался. «Замечтался!» – насмешливо прикрикнул он на себя в душе, опоминаясь. Грубо едкую, сочувственную реплику подал Евтихию на какое-то его последнее определение петербургских «блаженных» салонов – и встал.
Было уже поздно. Евтихий тоже поднялся. Злое оживление его не упало, но перешло просто в злость; вспомнил, что Роман женится и в сущности ничего ему так и не сказал, – для чего, почему. За советом пришел! Как же! На ниточку не открылся.
Роман Иванович заметил мгновенную тень на архиерейском лице и понял ее. Поспешил отвлечь мысли владыки в другую сторону.
– А еще просьба покорнейшая к вам: не примете ли одного жаждущего ваших наставлений? Иеромонах Варсис, академик. Он здесь опять. Очень просил меня замолвить словечко.
– Варсис? – недоуменно поднял брови преосвященный. – Какой такой Варсис?
И вдруг захохотал:
– Э, да как же! Братушка. Чернявый, бойкий. Помню, помню. Дрянь, сластена, прихвостень. К епископу Николаю все подъезжал. Откуда еще взялся теперь?
– Он парень неглупый, – уклончиво ответил Роман Иванович. – Вы его, владыка, недолюбливали, он знал это и вас боялся. А очень слушал. И постригся-то рано так не без… не умею выразиться… не без косвенного вашего влияния, что ли.