Белая Пешка (Алиса) начинает и становится Королевой в одиннадцать ходов 11 глава




Все мы говорим, что сравнения одиозны; интересно, знает ли хоть один из нас — почему. По существу сравнения вообще применяются для более точного различения степеней и свойств; так зоолог, решив дать четкое и исчерпывающее описание жирафа, сказал, что «он выше слона, но не так массивен». Здесь нет ничего одиозного — нет никакого намека на жестокость по отношению к диким слонам или излишнюю мягкость и попустительство по отношению к жирафам. Но когда от природы естественной мы переходим к природе человеческой, сравнение всегда отдает уничижением. По-моему, объясняется это так: по какой-то причине, вероятно, вследствие первородного греха, запас слов, выражающих хвалу, у нас чрезвычайно невелик по сравнению с богатым и разработанным словарем, выражающим хулу. Ученого или интеллектуала, который нам не по душе, можно назвать педантом или сухарем, но у нас нет специального слова для ученого или интеллектуала, который нам по душе. Светского человека, который нам неприятен, можно назвать снобом, но у нас нет специального слова для светского человека, который нам приятен. В результате нам не остается ничего иного, как называть наших друзей людьми «милыми». Представьте себе, что вы называете «милым» доктора Джонсона [61], а Фокса [62] — тоже «милым» и Нелсона [63] — «милым»! Эти характеристики не будут отличаться ни точностью, ни разнообразием! Недавно я одновременно читал две книги о писателях, которые оба были очень «милы» и сочиняли очень «милые» книги. Речь идет о двух великих детских сказочниках XIX в. Вместе с тем трудно себе представить двух других людей, которые были бы до такой степени во всем противоположны друг другу; но, если я не ограничусь тем, что назову их обоих «милыми», а попытаюсь сравнить их или рассказать о том, что они собой представляли, впечатление создастся такое, будто я хвалю одного из них и порицаю другого. Это потому, что мы не умеем разнообразить хвалу так, как мы разнообразим порицание. Одним из этих людей был Чарлз Доджсон, известный более под именем Льюиса Кэрролла, оксфордский ученый и очень викторианский англичанин духовного звания; другим — Ханс Христиан Андерсен, странный, больной, мучимый видениями датский крестьянин и автор бессмертных сказок. Когда я говорю, что Льюис Кэрролл был очень викторианским англичанином, это звучит упреком, хотя должно было бы звучать также и комплиментом — вот только гораздо труднее найти слова для описания того, что было в викторианской Англии доброго, чем для того, что в ней было дурного. Если я скажу, что Доджсон-ученый по сравнению с Андерсеном-крестьянином был традиционен, благополучен и респектабелен, эти слова прозвучат неодобрительно, но только потому, что у нас нет слов для того, чтобы выразить доброе отношение к тому доброму и хорошему, что зачастую бывает связано с традиционностью и благополучием. Было бы невероятной глупостью считать Викторианский Век только традиционным и благополучным, забыв о том, что он породил новый тип поэзии, которая была неукротимой до крайности, и в то же время до крайности невинной. То была поэзия чистого нонсенса, которой никогда не существовало до того и, возможно, никогда не будет существовать позже. Льюис Кэрролл — не единственный ее представитель; Эдвард Лир, как мне представляется, во многом его превзошел; и я позволю себе вступиться за «Катавампуса» и другие повести судьи Парри [64], которые нисколько не менее нравились юным читателям. Письма Льюиса Кэрролла к детям доказывают не только, что он любил детей, но и что дети любили его; и все же я полагаю, что его интеллектуальные эскапады предназначались для взрослых. В Льюисе Кэрролле все было связано с тем, что он называл Логической Игрой; кстати, считать логику игрой очень по-викториански. Викторианцам надо было изобрести некий эфемерный Эдем, где они могли бы наслаждаться доброй логикой, ибо всему серьезному они предпочитали дурную логику. Это не парадокс — или, во всяком случае, парадокс, в котором повинны они сами. Маколей [65], Бейжхот [66] и все их наставники внушили им, что Британская Конституция должна быть нелогичной — они называли это практичностью. Прочтите великий Билль о Реформе [67] — а затем прочтите «Алису в Стране чудес». Чтобы быть логичными, им нужно было отправиться в Страну чудес. Потому я и подозреваю, что лучшее у Льюиса Кэрролла было написано не взрослым для детей, но ученым для ученых. Самые блестящие его находки отличаются не только математической точностью, но и зрелостью. На одной только несравненной фразе «Видала я такие холмы, рядом с которыми этот — просто равнина!» [68] можно было бы построить с десяток лекций против ереси о простейшей Относительности. Правда, можно усомниться в том, что маленькие девочки, для которых писал Кэрролл, мучились релятивистским скептицизмом. Но в том-то отчасти и состоит величайшее достижение Льюиса Кэрролла. Он не только учил детей стоять на голове; он учил стоять на голове и ученых. А это для головы хорошая проверка. Когда викторианцам хотелось устроить себе каникулы, они их и устраивали, настоящие интеллектуальные каникулы. Они сумели создать мир, который — для меня по меньшей мере — до сих пор остается своеобразным прибежищем и тайными каникулами, мир, в котором чудища, в других сказках устрашающие, превращались в мирных домашних животных. Ничто не отнимет у викторианцев этого достижения. То был нонсенс ради нонсенса. Если мы спросим, где нашли это волшебное зеркало, ответ будет таким: среди очень мягкой и удобной викторианской мебели; иными словами, это произошло потому, что благодаря исторической случайности Доджсон, Оксфорд и Англия в то время наслаждались благополучием и безопасностью. Они знали, что им не предстоит никаких битв — разве что внутри партийной системы, где Труляля и Траляля условились сражаться [69], причем уговор их гораздо более бросается в глаза, чем сраженья. Они знали, что их Англии не грозит ни вражеское нападение, ни революция; они знали, что она богатеет за счет торговли; они не понимали, что сельское хозяйство умирает, возможно, потому, что оно уже было мертво; крестьян у них не было. Прямой противоположностью всему этому был второй великий детский писатель, биография которого превосходно изложена в «Жизни Ханса Христиана Андерсена» Сигне Токсвиг [70]. Ханс Андерсен сам был крестьянином, более того, он родился в стране, которая до сих пор остается крестьянской. Во всем, что только возможно, Ханс Андерсен являл собой прямую противоположность благополучному ученому в уютной викторианской гостиной. Ханса обдували все ветры, которые проносились над землей, он был крестьянином на своем поле, крестьянином на европейском поле битв. Он рос кое-как, исполненный какого-то жалкого и жадного честолюбия, которого не увидишь в ученых из Оксфорда. Он все познал, включая собственную слабость и собственные желания. Он совершал сотни поступков, глупейших поступков, которые мистер Доджсон счел бы немыслимыми; но, оттого что он был крестьянином, все это имело свое вознаграждение. Он сохранил связь с древнейшей традицией таинства и величия, традицией земли; ему не нужно было создавать новую и к тому же весьма искусственную разновидность сказки из треугольников и силлогизмов. Ханс Андерсен был не только любимцем детей; он сам был ребенком. Он был одним из тех великих детей нашего христианского прошлого, коих осенила божественная милость, называемая «прерванным развитием». Его пороки были пороками ребенка — и это были очень неприятные пороки. Почему же пожилые люди, прочитав эту книгу, проникаются любовью к Хансу Андерсену? Я отвечу: потому, что наибольшую любовь вызывает смирение. А Ханса Андерсена отличало бесконечное честолюбие, основанное на смирении. Я знаю, что современные психологи называют такое сочетание комплексом неполноценности, — но в человеке, который не скрывает своего честолюбия, всегда есть некая толика смирения. Бедный Ханс Андерсен делал это так откровенно и так беззастенчиво, как никто. Однако здесь я хочу лишь упомянуть о тех мыслях, которые вызывают эти два противоположных характера, ни один из которых, надеюсь, никогда не будет забыт как классик детской литературы. У обоих было множество подражателей; надеюсь, меня правильно поймут, если я скажу, что Ханс Андерсен, возможно, более велик, ибо сам был подражателем. Этого великого крестьянина, этого великого поэта в прозе отличало одно крестьянское свойство, утерянное викторианцами, — древнее чутье относительно чудес, связанных с обычными бытовыми предметами. Ханс Андерсен нашел бы их более по сю сторону зеркала, чем Алиса во всем Зазеркалье. Там — фантастические математические проекции; только зачем проходить через зеркало, если эльфы могут вдохнуть душу во все прочие домашние предметы, во все столы и стулья? Мои сравнения становятся одиозными. Это потому, что в словесной хвале нет разнообразия. Попытка обозначить различия отдает уничижением. Что же лучше: выделить из застывшего торгашества современного мира пьянящее молодое вино, нет, мед интеллектуального нонсенса, или увеличить древнее и великолепное собрание даров фантазии, воссоздав на свой лад великую волшебную сказку, которая на деле является сказкой народной? Я знаю только, что если вы попытаетесь лишить меня любого из них, я этого не потерплю. * * * * * Уолтер Де ла Мер
ЛЬЮИС КЭРРОЛЛ [71]

Мало найдется шедевров, дату создания которых мы знали бы с такой точностью. «Поднялись вверх но реке», — записал Кэрролл в своем дневнике от 4 июля [72]. И ниже: «Там я рассказал им сказку». Алиса вспоминает, что Кэрролл начал рассказывать эту сказку однажды летним днем, когда «солнце так невыносимо жгло», что им пришлось спрятаться в «тени стога свежего сена на зеленом берегу», и что она сама убедила Кэрролла ее записать. С другой стороны доктор Пейджет [73] рассказывает, как еще летом 1854 г. в кругу математиков в Уитби Доджсон, которому тогда было всего двадцать два года, «высидел» сказку для развлечения требовательных юнцов обоего пола. Потом уселись на скале
Среди крутых громад,
И устрицы — все до одной —
Пред ними стали в ряд [74].

Существует еще версия, что Кэрролл написал «Страну чудес», чтобы развлечь и подбодрить свою маленькую кузину, когда она болела. А мораль здесь такова [75]: этого быть не могло, ибо, прочитав всего лишь один абзац, она тотчас бы поправилась. Наконец, в «Жизни» [76] сказано, что опубликовать сказку Кэрролла убедил Джордж Макдоналд, тогда как, согласно другим источникам, решающую роль здесь сыграли восторженные аплодисменты шестилетнего Гревилла Макдоналда, которому вместе с его сестрами Кэрролл прочитал в рукописи «Страну чудес». Что же касается погоды, то в «Таймс» от 5 июля 1862 г. сказано, что накануне день был дождливым, а температура воздуха не поднималась выше 53° [77]. Однако эти противоречивые сведения нетрудно примирить; подобно спорам о родине Гомера, они лишь воздают должное славе поэта. Общее между ними одно: все они свидетельствуют о том, что сама сказка, стихи в ней и прочее возникли в воображении Кэрролла без предварительного обдумывания и в совершенно законченном и завершенном виде — подобно тому, как возникла одна из лучших в английской поэзии строк: «Ибо Снарк был буджумом, понятно?» [78] Сам Кэрролл говорил: «Каждое слово в диалогах пришло само». И хотя в несколько иных обстоятельствах он и признавался, что его «усталую музу» порой подстегивало «сознание того, что надо было что-то сказать, а не то, что у меня было что сказать», и что он отправил Алису вниз по кроличьей норе, совершенно не представляя себе, как он поступит с нею дальше, и, стоило кристальному источнику иссякнуть, он всегда мог притвориться уснувшим (тогда как на деле тут-то он, конечно, и просыпался), — все это никак не объясняет чуда и представляет интерес лишь потому, что в «Сильви и Бруно» Доджсон с презрением отозвался о книгах, написанных не по вдохновению. Он утверждал, что литература такого рода может быть только бесчувственной и холодной. А удовольствия, в которых он себе отказывал; а дни, исполненные труда; а драгоценный металл, которым он заделывал любую трещинку; а лампа, горевшая в его кабинете далеко за полночь? Неужто Доджсон просто оплакивал погибшего Кэрролла? Или, может быть, с возрастом он, подобно другим пожилым писателям, вспоминая о свете, озарившем достижения юности, и павшую на них небесную росу, забыл о терпении, самоотверженности, труде? Еще удивительнее то, что за «Страной чудес» последовало такое совершенное продолжение, как «Зазеркалье». Это звезды-близнецы, и литературным астрономам остается лишь спорить об относительной яркости их сияния. Обе сказки строятся на определенном композиционном приеме: в одной — это игральные карты, в другой — шахматная партия, ходы в которой Кэрролл попытался объяснить лишь частично. Они-то и подсказали характер некоторых основных персонажей — или, вернее, их положение; впрочем, кто еще из сказочников сумел бы так использовать этот прием? Зеркало, издавна ставившее в тупик детей, философов и дикарей, нужно Кэрроллу лишь для того, чтобы дать отраженным стишок и заставить Алису повернуть назад, когда ей нужно идти вперед, — способ продвижения, который порой бывает полезен и в жизни. Обе сказки к тому же — это допущение, пожалуй, не столь удачно, в особенности потому, что благодаря ему в них появляется старшая сестра, любящая назидания, — оказываются снами; одна девочка, о которой мне рассказали, разразилась при последнем пробуждении слезами. Все это, правда, имеет не больше отношения к воображаемой реальности (высшей иллюзии) «Алисы», чем сложная хронология и юриспруденция — к «Гремящим высотам» [79], которые, как известно, недосягаемы. Читая сказки Кэрролла, мы едва ли замечаем их искусную композицию, хоть она и необычайно законченна и последовательна. «Как вам это понравится» отличает то же свойство. Какова бы ни была композиция этих произведений, они все равно остались бы по сути самыми оригинальными в мире. Гениальность Кэрролла проявлялась настолько своеобразно, что он сам не сознавал своего дара. Это часто бывает с гениями. Королева Червей, по его собственному признанию, должна была олицетворять «слепую, бессмысленную ярость», Черная Королева «концентрированную суть всех гувернанток», Болванщик был когда-то профессором, Белая Королева чрезвычайно напоминала ему миссис Рэгг в романе Уилки Коллинза «Без имени», а Белый Рыцарь должен был олицетворять героя «Решимости и независимости» Уордсворта [80]. Но если бы этим все и ограничилось, где были бы сейчас эти бессмертные персонажи? Разум подчиняется воображению, а не воображение — разуму. «Пожалуйста, никогда меня не хвали, — просил Доджсон кого-то из детей, приславших ему письмо об „Алисе“. — Я всего лишь доверенное лицо, не более». Так могла бы ответить сама Природа, если бы мы вздумали воздавать должное ее неисчерпаемой выдумке, сотворившей гиппопотама, верблюда, рыб вроде «морского ангела» и блоху! То же можно сказать и о «Снарке». «Боюсь, — писал Доджсон, — что я не имел в виду ничего, кроме нонсенса… Но так как слова означают больше, чем мы имеем в виду, когда их употребляем, то я буду рад принять как основную любую из добрых мыслей, которую вы найдете в книге». Замечание не только великодушное и скромное, но и заслуживающее того, чтобы над ним задуматься. И все же было бы неверно недооценивать интеллектуальную нить, проходящую через обе сказки об Алисе. Сверкающие зерна фантазии, нанизанные на эту нить, производят тем большее впечатление, что автор скрывает ее столь последовательно и искусно. В «Алисе», так же как при создании поэзии, критическое чувство поэта действует непрестанно и напряженно. Ее «персонажи», например, при всем своем блеске и разнообразии превосходно сочетаются друг с другом. Возможно, только счастливому случаю, а не сознательному замыслу (это применимо и к лимерикам Лира, но лишь к очень немногим из детских книг, как бы широко ни понимать это определение) обязаны мы тем, что, хотя обе сказки были написаны для детей, единственным ребенком в них, если не считать эпизодических младенцев, является сама Алиса. Болванщику, конечно, лет сорок, Плотнику — как всем плотникам, Черному Королю — столько, сколько было королю Генриху VIII, а Королевам и Герцогиням… — впрочем, об этом лучше всего знают они сами. Ну а Алиса с ее спокойным, но выразительным лицом и милой привычкой встряхивать головой, учтивая, приветливая — за исключением тех случаев, когда она должна постоять за себя, — легко примиряющаяся, склонная к слезам, но и умеющая их проглотить; с ее достоинством, прямотой, чувством долга, мужеством (даже в самых немыслимых ситуациях) и стойкостью; с ее уменьем переводить разговор (какое счастливое свойство!) — Алиса делает честь не только своему создателю, но и викторианскому детству! Способная, скромная, сдержанная, серьезная — эти эпитеты несколько вышли теперь из моды; Алиса одна может их освятить. И даже если порой она несколько высокомерна или несколько слишком скромна, что ж, разве у самых милых из простых и ревностных детишек не бывает недостатков? Ее можно было бы принять за миниатюрное воплощение всех викторианских добродетелей (впрочем, вряд ли даже ей это бы удалось), если бы не полное отсутствие в ней легкомыслия и не ее здравый смысл — здравый смысл, который никогда не унижается до умничанья. Какими бы резкими и обидчивыми, какими бы придирчивыми, странными и раздражительными ни были ее «спутники» по Стране чудес и Зазеркалью, которых ей почти никогда не удается переспорить, зрелость ума и чувства, мешающие ее словам превратиться в простой детский лепет, а их замечаниям — в унылые наставления взрослых, и не дают опасной ситуации потерять бессмысленность. Алиса плывет по Стране чудес и Зазеркалью спокойно, словно луна по разделенному на клеточки небу. И, если не считать нескольких, достойных Кэрролла, авторских ремарок, все происходящее видится одними лишь ее ясными глазами — идеал, выдвинутый самим Генри Джеймсом и осуществленный им (но совсем в ином контексте) в повести «Что знала Мейзи» [81]. Ее здравый смысл и присутствие духа в этом перевернутом мире (перевернутом вверх ногами, по словам мсье Каммаэртса, но ставшего от того лишь ярче и живее) делают обе сказки удивительно уравновешенными. Ибо, несмотря на то, что в царстве Нонсенса законы существуют, это все законы неписаные. Подданные подчиняются им, не думая ни о каких ограничениях. Там может случиться все — за исключением того, что не может случиться там. Короли и Королевы царствуют там по тому же праву, по какому Черепаха Квази является Черепахой Квази, хоть когда-то она была настоящей Черепахой, — по священному праву, настаивать на котором нет нужды. Человек там, Плотник ли он, Труляля или Белый Рыцарь, будучи джентльменом настолько безупречным, что этого даже не замечаешь, никогда не является человеком «при всем при том» [82], хотя бы потому, что этого «при всем при том» не существует. И, хотя «моралей» на этих страницах предостаточно — «Во всем есть своя мораль, нужно только уметь ее найти!» [83], — в самих сказках морали нет. «На деле, признал сам Кэрролл, — они не учат ничему». Вместо этого они постепенно приводят нас в совершенно особое состояние духа. Изюминка в них начинена порохом огромной взрывчатой силы [84] — или, вернее, золотым песком, — хоть мы никогда, возможно, и не осознаем силы вызываемого им катарсиса. Кэрролловский нонсенс сам по себе, возможно, и принадлежит к тем произведениям, которые, по словам Драйдена [85], «понять нельзя», но ведь понимать-то их и нет нужды. Он самоочевиден; и, более того, может полностью исчезнуть, если мы попытаемся это сделать. С обычным, скромным нонсенсом дело обстоит совсем иначе. Чем дольше мы о нем думаем, тем глуше звук бочки [86], тем сумрачнее становится вокруг. «Алиса» озаряет солнечным светом все наше существо: словно та сверкающая радуга, которая стала в небесах, когда твари живые вышли на свободу и свет божий из темноты и тесноты ковчега. И каждый из нас под ее влиянием на время освобождается от всех забот. Кэрролловская Страна чудес — это (крошечный и необычайный) космос интеллекта, напоминающий эйнштейновский тем, что это конечная бесконечность, допускающая бесчисленные исследования, которые, однако, никогда не будут завершены. Как синеют в нем небеса, как травянисто зеленеет трава, а животные и растения так освежают душу, как никакие другие не только в этом мире, но и в любой другой из известных мне книг. И, даже если речь пойдет о разнообразии и точности в описании его героев всех их — от Болванщика до Ящерки Билля — можно сравнить лишь с творениями романистов столь же щедрых, сколь и искусных — немалое достижение, ибо создания Кэрролла принадлежат не только к особому виду, но и к особому роду. Читая «Алису», понимаешь смысл замечания, сделанного неким писателем в добром старом «Зрителе» [87]: «Только бессмыслицы хорошо ложатся на музыку»; переиначив слова о законах в «Антикварии» [88], можно было бы, напротив, сказать: то что в «Алисе» кажется безупречным по смыслу, нередко оказывается при том безупречной бессмыслицей. «Разве имя должно что-то значить?» — такой первый вопрос, который Алиса задала Шалтаю-Болтаю. — «Конечно, отвечал Шалтай-Болтай со смешком. — Возьмем, к примеру, мое имя — оно выражает мою суть…. А с таким именем, как у тебя, ты можешь оказаться чем угодно….» Где же бессмыслица — в словах Шалтая-Болтая или в том, что написано в «Справочнике по Лондону», где Смит может оказаться бакалейщиком, Купер жестянщиком, а Бейкер — мясником? [89] И как, хотел бы я знать, выглядели бы люди, если бы они были похожи на Уилкинсона, на Марджорнбэнкса или на Джона Джеймса Джонса? На этот вопрос ответить мог бы разве что Диккенс. Когда Шалтай-Болтай говорит: «Давай вернемся к предпоследнему замечанию» (безошибочный прием в любом горячем споре), или: «Если б я хотел, я бы так и сказал», или: «Одна, возможно, и не можешь, но вдвоем уже гораздо проще», или когда его праведный гнев вызывают те, кто не может отличить галстука от пояса, — нет, даже Лорд Председатель суда не мог бы выражать свои мысли точнее и более по существу. А что — даже с точки зрения совершенно традиционной — так уж необычайно, непрактично, невероятии на кухне у Герцогини? Ее блистательное присутствие? Но мы живем в демократический век. То, что она сама качает своего ребенка? Но ведь noblesse oblige [*]. То, что кухня полна дыма? Но с викторианскими кухнями это часто случалось. Что должно быть на кухне? Кухарка, очаг, кот и котел с супом. Именно это мы там и находим, а чтобы придать всему остроты, кто-то щедрой рукой сыпет вокруг перец. Кухарка, правда, то и дело швыряет кастрюли и сковороды в свою хозяйку, но в наши дни немало найдется на нашем острове дам, готовых претерпеть эту канонаду, только б обзавестись кухаркой. Что же до замечаний Герцогини, они, конечно, резки, но всегда справедливы. И разве мы не ждем некоторого высокомерия от особ высокорожденных? Алиса спрашивает Герцогиню, почему ее кот так улыбается. — Это Чеширский кот — вот почему! — отвечает та. Алиса удивлена: она и не знала о том, что коты умеют улыбаться. — Все умеют, — отвечает Герцогиня. — И почти все это делают. Алиса не видела ни одного такого кота. — Ты многого не видала, — говорит Герцогиня. — И это точно. А затем замечает, что земля вертелась бы быстрее, если бы кое-кто не совался в чужие дела; единственный недостаток этого ворчливого совета заключался в том, что он невыполним. И уж, конечно, когда дело доходит до космологических объяснений относительно того, каким образом «земля вращается вокруг своей оси», так и хочется отрубить кому-нибудь голову. Что же касается колыбельной, которую поет Герцогиня — суровая и непреклонная, она сидит, широко расставив крепкие ноги, в своем невыразимом головном уборе и держит на коленях ухмыляющегося младенца в длинном платьице, — то ведь в первой ее строфе излагаются принципы правосудия, а во второй — суммируется ее собственная практика: Лупите своею сынка
За то, что он чихает.
Он дразнит вас наверняка.
Нарочно раздражает!
Гав! Гав! Гав!

Сынка любая лупит мать
За то, что он чихает.
Он мог бы перец обожать,
Да только не желает
Гав! Гав! Гав!

Такая дисциплина — такие звуки в детской — могут показаться несколько строгими в наш век, отданный на растерзание детям, но ведь викторианские матери воспитывали пионеров Империи, руководствуясь именно этими принципами! Пока что все вполне практично. Впрочем, не следует забывать, что эта «большая кухня», куда без всяких церемоний вторглась Алиса, имея девять дюймов роста, находится в притаившемся в лесу домике не больше четырех футов высотой и что хныкающий младенец Герцогини, стоило ему оказаться па руках у Алисы и вдохнуть вольного воздуха, тут же преспокойно превратился в поросенка. А этого с детьми никогда не происходит, разве что метафорически. В жизни — не происходит. Только во сне. Вот тут-то мы и сталкиваемся с основным свойством «Алисы». Она представляет то, что зачастую бывает совершенно разумно, практично, логично и, может быть, даже математически точно, то, что сжато, резко, остро, в том состоянии и в тех условиях жизни, куда большинство из нас получает доступ лишь погрузившись в блаженный сон. Каждому — свои сны; каждому — свои грезы наяву. И как со смыслом, бессмыслицей и отсутствием оных; как со мной, тобой и со всеми нами; как с прошлым, будущим и чуть-ли-не-всем-и-ничем-посередке; так и с точным гринвичским временем, просто временем и сновидческим временем; с добрыми побуждениями, дурными побуждениями и сновидческими побуждениями; нашими «я», лучшими сторонами нашего «я» и сновидческими «я». Сновидение есть еще одна форма нонсенса. И существует ли еще в литературе сон, который так бы озарил этот прозаический мир, как сон, который мягко завладел воображением Доджсона в тот летний день почти семьдесят лет тому назад, когда с веслами в руках он глядел в лицо маленькой Алисы, сидящей перед ним с широко раскрытыми глазами, в то; время как Льюис Кэрролл ускользал от него в Страну чудес? Кто может сказать, какое влияние имеет молчаливое присутствие одного человека на другого? Возможно, волшебному слиянию и соитию этих двух воображений — математика и ребенка — мы и обязаны «Алисой»? Даже чисто в профессиональном смысле обе книги обязаны своей славой вот чему: то, что, в конце концов, оказывается сном, неизменно и кажется сном. Откройте любую из них наугад; задайте себе любой из вопросов, на которые вы наткнетесь; постарайтесь найти ответ, который был бы не только столь же удачен и остроумен, как большинство ответов в «Алисе», но и совсем бы не задевал тончайшую, как сон, ткань сказки, а затем снова обратитесь к книге и найдите ответ, который дает Кэрролл. Это будет достаточным, хоть и легковесным, доказательством его гениальности. А воображаемый свет, и краски, и пейзаж; а удивительная морская панорама в «Морже и Плотнике», широкая, словно Il Penseroso Мильтона [91], запах моря, песка, ощущение простора и расстояний? А удивительные переходы в безмятежной и манящей непоследовательности (ограничимся одним примером) главы, названной автором «Вода и вязание»? Сначала темная лавочка и старая добродушная сгорбленная Овца с лесом спиц, которая всего лишь мгновение назад была Белой Королевой; потом непослушная лодка, скользящая по какой-то вязкой воде средь душистых кувшинок, которые «таяли», как во сне, у Алисы в руках; а потом, без малейшего затруднения, снова в темную лавочку, платоновский источник всех темных лавочек [92]. В «Алисе» и вправду есть вневременность, внепространственность, — есть атмосфера, по-своему напоминающая не только «Песни невинности» [93] и «Размышления» Трахерна [94], но и средневековые описания рая и многие из подобных самоцветам картин итальянцев XV в. Этим она обязана своей прозрачной прозе, такой же естественной и простой, как лепестки вечернего первоцвета, раскрывающегося в прохладе сумерек, прозе, что могла быть создана лишь писателем, который, как Джон Рэскин [95], с юных лет внимательно вглядывался в каждое употребляемое им слово. Все вышло как нельзя лучше. Не прошло и минуты, как она столкнулась с Королевой у подножья холма, куда раньше никак не могла подойти. — А ты здесь откуда? — спросила Королева. — И куда это ты направляешься? Смотри мне в глаза! Отвечай вежливо! И не верти пальцами! Алиса послушно посмотрела ей в глаза и постаралась объяснить, что сбилась с дороги, но теперь понимает свою ошибку и собирается продолжить свой путь. — Твой путь? — переспросила Королева. — Не знаю, что ты хочешь этим сказать! Здесь все пути мои! Внезапно смягчившись, она прибавила: — Но скажи мне, зачем ты сюда пришла? Пока думаешь, что сказать, делай реверанс! Это экономит время. Алиса немного удивилась, но Королева внушала ей такое почтение, что возражать она не посмела. — Вернусь домой, — подумала она, — и попробую делать реверансы, когда буду опаздывать к обеду. — Ну, вот, теперь отвечай! — сказала Королева, посмотрев на часы. Когда говоришь, открывай рот немного шире и не забывай прибавлять: «Ваше Величество»! — Я просто хотела взглянуть на сад, Ваше Величество… — Понятно, — сказала Королева и погладила Алису по голове, что не доставило той ни малейшего удовольствия. Оглядевшись, Королева прибавила: — Разве это сад? Видала я такие сады, рядом с которыми этот — просто заброшенный пустырь! Алиса не осмелилась ей перечить и продолжала: — А еще я хотела подняться на вершину холма… — Разве это холм? — перебила ее Королева. — Видала я такие холмы, рядом с которыми этот — просто равнина! — Ну нет! — сказала вдруг Алиса и сама удивилась, как это она решается возражать Королеве. — Холм никак не может быть равниной. Это уж совсем чепуха! — Разве это чепуха? — сказала Королева и затрясла головой. — Слыхала я такую чепуху, рядом с которой эта разумна, как толковый словарь! Тут Алиса снова сделала реверанс, потому что по голосу Королевы ей показалось, что та все-таки немного обиделась. Они молча пошли дальше и, наконец, поднялись на вершину холма. Несколько минут Алиса стояла, не говоря ни слова, — только глядела на раскинувшуюся у ее ног страну. Это была удивительная страна [96]. И, вправду, это удивительная страна — как она молчалива, как пустынна, как далека, и все же как несравненно ближе нам, чем воображение и память этой странной рефлексирующей Королевы, все «пути» которой вне всякого сомнения принадлежат ей. Кто знает, как связана эта область мира снов с нашим действительным миром? Современные толкователи снов создали целую науку, однако тем, кто любит «Алису», она не нужна. Как связан любой из миров, увиденных во сне, с другими формами бытия, которые лишь изредка мелькают то здесь, то там, — вот вопрос, который, возможно, еще более важен; однако ответить на него еще труднее. Во всяком случае, хоть в этих сказках и скрыты сокровища, обнаружить и оценить которые полностью можно, лишь опираясь на опыт многих лет, ребенок, который еще живет в нас, вкушает сладчайший нектар «Алисы», погружаясь воображением в ее чистейшие воды. Как эти книжки поддаются переводу — скажем, на древнееврейский, китайский, ирландский, — я, увы! сказать не могу. Впрочем, сей вид нонсенса настолько самобытен, что мы не должны слишком уж самодовольно льстить себя мыслью о том, что он явление исключительно английское: к тому же этот удивительный оазис цветет посреди песков викторианской пустыни, которыми мы с восторгом пренебрегаем. Отнестись к этому слишком серьезно, превратить эти классические, миниатюры в тесты для проверки интеллекта, а «Алису» — в тему для сочинений было бы, как предупредил нас мистер Честертон, верхом георгианской глупости. Избежим же этих опасностей — и пусть нонсенс цветет и дальше, как пожелает, словно деревце миндаля в роще, — могучие дубы раскинутся еще пышнее в таком благоухающем соседстве. В жизни не только личности, но и общества, в жизни политической и даже международной бывают такие времена и такие испытания, когда следующие слова мсье Каммаэртса могут послужить не только утешением, но и серьезным предостережением: Англичане, — пишет он, — небрежно говорят о Чувстве Юмора, которое у тебя есть или нет, не сознавая, что это чувство (в том смысле, которое они ему придают) — вещь чуть ли не уникальная и может быть приобретена лишь после многих лет терпеливой и настойчивой практики. Для многих иностранцев теории Эйнштейна представляют меньше трудностей, чем некоторые из лимериков… Чем некоторые из лимериков! В случае необходимости, пока еще запасы не иссякли, мы можем понемногу раздавать эти драгоценные медяки, чтобы потешить слишком, слишком требовательных чужестранцев, для себя же сохраним свою драгоценную островную валюту, золото земли Хавила [97], где текут кристально чистые реки, золото Кэрролла и «Алисы». И если когда-либо в душевном одиночестве, что бывает не так уж редко, нам самим понадобится неподкупный и нелицеприятный критик, на то у нас всегда есть Чеширский Кот. * * * * * Вирджиния Вульф
ЛЬЮИС КЭРРОЛЛ [98]



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: