Сон о надежде и безопасности 12 глава




 

Перемена сознания

 

Открыты у тебя глаза или закрыты. Потрогай пальцами.

Все равно как во сне ущипнуть себя чтобы проверить.

Будет больно а ничего не доказано.

Или не будет.

Тоже не доказательство.

Но хотя бы понять.

Что.

Где.

Что где. Где это. Что это. Какая разница. Кто это говорит.

А кто слышит.

Одинаково бессмысленные вопросы. Ни того ни другого.

Но слова каким-то образом существуют. Допустим.

Тогда откуда их знаешь ты. Кто ты.

Допустим тот кто еще существует в этих словах. А не наоборот. Вот именно.

Тогда откуда они берутся. Это еще надо понять. Зачем.

Лучше не надо.

Все равно измерений больше чем мы способны вместить.

Математическая гипотеза.

Ни доказать ни опровергнуть.

Какая разница.

Таких вещей знать нельзя.

И не надо.

Только то что вокруг. Или внутри.

Но если там и там ничего. А боль.

Как будто и боли нет.

Мы ничего не можем знать кроме существования. Какое облегчение.

Что существует то мы и знаем. Несуществования мы знать не можем. Зачем.

Слишком все оказывается внезапно вдруг. Ничего теперь будут время. Какое время.

Корень квадратный из времени со знаком минус. Мнимая величина. По старым ценам.

Отсутствие времени понять еще трудней чем время.

Тем более бесконечность. Бесконечность вообще невозможно представить.

Наоборот невозможно представить окончательность. Если мерить сроками жизни. А чем же еще.

Была гипотеза будто время понемногу теряет разгон. Замедляется как будто зацеплено за натянутую резинку и вот-вот замрет вовсе. Это можно представить.

Но потом оно все равно незаметно вывернется наизнанку и начнет обратный разгон.

То есть прокрутится все назад. Только в обратном порядке.

То есть встанем из ям и в обратный путь к материнской утробе чтобы там под конец рассосаться.

Это будет называться конец. Бессмыслица наизнанку. Или смысл.

О чем говорить с теми кто ни разу не умирал. Чьи это слова.

Допустим когда-то они были даже твоими то есть возникли в тебе а вернее сказать через тебя ведь слишком большим самомнением было бы приписывать себе самостоятельную способность что-то рождать будь то слова или другую жизнь. Но теперь только они и существуют и допустим ты в них. Каким образом.

Допустим их кто-то сейчас читает. Кто.

Кто-то кто еще существует. Каким образом. Может даже благодаря тебе. Если только вообразить.

Как будто можно существовать в чьем-то бреду. А разве нет.

Может только там все и существует.

Какая разница.

Тогда откуда этот запах.

Какой запах.

Показалось.

Тем более кто может его чувствовать. Допустим собака. Какая собака.

Какая-то. Которая где-то осталась. Которая кого-то помнит. Допустим тебя.

То есть чей-то запах продолжает существовать пока остается собака которая его помнит.

Но вот же действительно. Что значит действительно.

То что существует в памяти не называется существованием.

Или в словах.

Не имеет значения.

Тем более во сне.

Но что же тогда вот это.

Не обязательно выяснять.

Лучше не надо.

В любом случае не более чем отсрочка.

Рано или поздно забудут.

Можно не волноваться.

Помнить не так просто.

Тем более вспоминать.

Искусственное усилие.

Усилие искусства.

Естественно забывать.

Так же как умирать.

И наоборот.

Получается что жить искусственно.

В смысле усилия.

Там так и было написано.

Где.

Некому вспомнить. Какое облегчение. Но там было ведь… было. Где.

Вот… Счет из прачечной… письмо не ко мне. Не то.

Все перемешано… сейчас найду. Тени голосов.

Протокол шестнадцатого пленума…

Кому это понадобилось.

Второго собора.

Похоже на слабые светляки.

Расписка на двести рублей.

По старым ценам.

Могут ли голоса светиться.

Не успел расквитаться.

Все больше.

Но ничего не освещают. Зачем тогда все.

Там было написано: разум, справедливость и Бог.

Господи что же это опять.

Как будто возвращается в тело боль.

В чье тело.

Сынок.

Откуда это.

Я не вижу тебя сынок.

Боль и страх.

Зачем же опять.

Словно куда-то тянет.

Вещество тоски.

И этого не сумел.

Надвигаются обступают теснят.

Пальцы упираются в пыльное твердое плоское.

Что это.

Ладонь пронзает электрическим холодом.

В полосе освобожденной от пыли очертания слабые как намек.

Не прорваться не убежать.

Глаза из темной глубины.

Сквозь щеку просвечивают огоньки.

Ну что же ты.

С той стороны.

Вспомнил.

Только прижаться.

Вжаться.

Руку втягивает вглубь твердой преграды обдирает кожу невыносимой болью.

Лоб коснувшийся лба сливается с самим собой.

Тянет внутренности из живота тянет из черепа в череп все чем были полны оба.

Сквозь черную пустоту лобных скважин выдавливаясь из пор ледяной мертвой жижей растекаясь в сыром непроглядном мраке где неотличимые от него мелкие твари копошатся урчат чмокают превращают в дерьмо своих внутренностей чье-то тело раскисшее от подземных вод мясо мышц умевших когда-то двигаться унашивать ребенка ощущать усталость слизь белых с кровяными прожилками шаров вбиравших внутрь свет и краски и тот кусок плоти что дарил когда-то больше чем сладость заставляя думать о замысле превышающем отдельную жизнь и округлый изборожденный извилинами ком вещества что способен был вмещать бесконечность мира и бесконечность мысли и все что внутри тосковало заставляло страдать исходить криком торопить блаженный конец.

Дальше глубже сквозь сузившуюся тесноту словно сквозь внутренность полого стебля отдирая вместе с телом последнюю боль.

 

Свет

 

Глаз размером с пространство, которое он вмещает, но сам невидимый, неощутимый.

А может быть, и не глаз — только зрение, вбирающее окоем, и больше, чем окоем, способное приблизить по желанию любую подробность.

Тихо из яснеющего воздуха проявляется силуэт козы. Она стоит на куче отбросов, как на древнем холме. Загнутые рожки упираются в Млечный путь.

Мысль, освободившаяся от боли, чувство ясности и выздоровления, когда незачем себя ощущать и помнить.

Легкость и бессилие свободы.

Впадины земли залиты утренним молоком, небо на востоке начинает светлеть, истаивает утренняя звезда, но слух еще не родился.

Тени обретают объем, плотность и цвет. Не холмы, а груды бетонных, каменных обломков, уже полузанесенные землей, заросшие травой и кустарником. Из желтых сухих пучков торчат железные прутья.

Слабый ветерок проносит по земле несколько мятых листков бумаги; пробуждается звук.

Мимо нагроможденных обломков и мусорных отбросов, мимо покосившихся камней и крестов, мимо плит лежачих и плит стоячих, плит чугунных, бетонных, стандартной отливки, как форма однообразной жизни для женщины, для ребенка, для мужчины, с короткими, как жизнь, черточками между стершимися цифрами, с запечатленными, умерщвленными, засушенными тенями под небьющимися овальными стеклами.

Голубь пристроился на голове. Макушка и лоб уже в белых потеках. Еще одна тепловатая капля падает на левый глаз, и нет рук, чтобы вытереться, соскрести — как нет ни бессилия, ни унижения, ни жалости.

Ветер подносит листок к грязным сапогам. Выцветшие солдатские штаны, гимнастерка без пояса, тощая детская шея, рыжеватый пушок на подбородке.

Кто он? Что-то вздрагивает будто в самом воздухе.

Тонкое лицо, знакомый вырез ноздрей, смешной хохолок на макушке… а откуда эта горбинка на носу? Ударился обо что-то в детстве, сместил внутренний хрящ…

Кто это может знать? Откуда?

Знание, существующее само по себе.

Рот полуоткрыт, губа отвисла.

Рыжая собака навострила уши. Напрягся и потемнел островок шерсти на загривке. Как будто она способна почуять. А может, и она существует, как я, потому, что мальчик с рыжеватым пушком на подбородке, с неузнаваемой горбинкой носа пробует разобрать каракули на мятых листах, и нюх ее заполняет пространство запахами.

Запах желтеющей осенней листвы, запах сладкой земляной сырости, запах гниения и увядших цветов.

Шевелятся губы, вздрагивают загнутые, рыжеватые, такие знакомые ресницы.

Разбираешь ли ты почерк, сынок? Понятен ли тебе еще язык? эти надписи на камнях? сами эти камни? эти обломки бетонных плит и загаженных изваяний? этот незнакомый, как будто призрачный мир вокруг? Можешь ли ты меня слышать?.. Точно возобновляется жизнь из невнятных строк в миг, когда ты пробуешь их прочесть, шевеля губами, и я могу говорить с тобою, сынок… ничего, что я так тебя называю?..

Порождение моего духа или моей плоти.

Как тебя зовут? Я не знаю, сколько между нами времени. Мы никогда друг друга не видели и уже не увидим, ты не можешь ничего знать и помнить — только шевелить губами, точно узнавая слова, пусть даже чего-то в них еще не понимая. Но вдруг благодаря тебе смогут теперь существовать дальше вместе со мной все, кого удалось мне в себя вобрать или вызвать к жизни? Не сразу, непростым усилием, но, может, нам с тобою еще дано что-то восстановить, заполнить заново потрясенный опустевший мир лицами, звуками, запахами, словами, мыслями, новой и вечной любовью, или, может, безумием.

Глаз козы с горизонтальной щелью зрачка. Куст акации, как зеленый взрыв. Крохотный цветок, потерявший и еще не вспомнивший свое название, с лазурным крапом в желтом, как солнце, зеве.

Можешь ли ты ощутить, как ощущал когда-то я, что совершается и безвозвратно уходит в каждое из вот этих мгновений, пока мы замираем над строками, похожими на бессмысленное бормотание — чтоб, может быть, в них перейти? Я ничего не сумел, я потерпел поражение, от меня ничего не осталось — лишь ненадежная память да горстка слов о тех, с кем соприкоснулась однажды моя мысль или моя душа. Но может, для чего-то и я оказался нужен.

Будь благословен. Ты не можешь меня знать и видеть. Но разве те, кто видят друг друга каждый день, воспринимают рассеянным слухом колебания смущенного воздуха, даже соприкасаются друг с другом — разве они на самом деле встречаются? Не более чем тени, которые проходят одна сквозь другую, не замечая, ничего не оставив и не изменив в себе. Подлинная встреча дается нам лишь как чудо в тот самый редкий миг, равный проникновению, когда мы не просто кажемся себе живыми. Только это и может остаться — то, что было в нас настоящего: любовь, боль, страх, радость, стыд, вина.

Не пытайся меня понять. Того, что вдруг мне открылось, не вместить в слова и никому не передать — разве только намеком, этой вот дрожью, от которой напрягается все больше светлеющий воздух. Может быть, не знать этого — значит жить. Ничего невозможно вспомнить, только прожить самому заново; ничего нельзя передать по наследству — только попытку слов, беспомощные каракули на невразумительном языке, только напряжение и страсть.

Буквы преображаются, прорастают стебельками растений, усиками разбегающихся насекомых. Шелестит желтая листва, в вышине сходятся стволы берез. Тонкий пласт земли на вывороченных корнях пахнет жизнью и умиранием. Проступает кровь из надломленной ветки.

Прозрачный туман омывает зрение как слезы,

Какая вдруг ясность! Расширяется слух и зрение.

Откуда этот звук? Поначалу кажется, что серая корова трется головой о ствол дерева, долго, равномерно, упорно, и так же равномерно позвякивает колокольчик на ее шее. Нет, это она лижет ствол. Дерево живет лишь одной половинкой, зеленеет всего несколько ветвей, но еще проступает смола на горькой, как губы, коре, смешивается со сладкой слюной.

Золотая листва устилает землю. От нее, а не с небес, исходит свет, наполняющий воздух. Небо кажется почти черным, и сияющие земные предметы готовы всплыть в эту густую, прозрачную черноту.

1990–1994

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: