Сон о надежде и безопасности 10 глава




— Что значит за автора? Он и был автор.

— Откуда вы взяли?

— А разве нет?

— Не понимаю.

В пятне света, среди разваленных предметов декорации, точно сумеречные усталые мотыльки; пудра на лицах напоминала пыльцу. На меня по-прежнему никто не обращал внимания. Надо было вернуться в фойе, но я потерял в темноте ориентацию, не знал, в какой стороне теперь искать щель портьеры, саму портьеру… и что-то тянуло меня туда, к этому пятну, к бесцветным невыразительным голосам. Для оправдания своего присутствия я на всякий случай держал в руке несколько подобранных на полу мятых листков.

— Ну, в общем, гасите свет?

— Только поманили.

— Считать недействительным.

— Как будто воздух спустили.

— Действительно, эксперимент.

— Как на лягушках.

— Только померещилось что-то.

— Забудьте и не вспоминайте.

— Было бы что забывать.

— Тем более вспомнить.

— Слова, не более того.

— А кто нас заставлял верить?

— Без этого тоже нельзя.

— Как будто нас спрашивали.

— Всегда на что-то надеешься.

— Какая теперь разница?

— Вот именно.

— Всю жизнь так.

— От нас ничего не зависит.

— Один идиот за всех возьмет и распорядится.

— Вот так моя тетка, как умирать собралась, порезала ножницами все белье, простыни, занавеси, скатерть новую, бархатную, за восемьдесят рублей. По старым ценам. Чтоб никому не досталось. Меня не будет, пусть никто с этой скатерти не ест.

— Думаете, от него зависело?

— А дочки ее еще у гроба дележ начали. У мертвой сережки из ушей стали тащить. Одна из левого уха, другая из правого…

— Как будто нельзя было по-другому.

— Кольцо тоже сняли. Даже зубы золотые хотели.

— Не знаешь, смеяться или плакать.

— Какая разница.

(Не голоса — тени голосов… Отчего же все так сжималось внутри?)

— Да вы что это расселись? Начинать будем или нет? Как дети, честное слово! — Еще один вошел в пятно света — распаренный, всполошенный, в черном костюме с галстуком, хотя и сбитом на бок. Волосы, которым полагалось прикрывать лысину, стояли, потные, торчком над половиной головы, воротничок полурасстегнут, платок в нагрудном кармане скомкан. — Ну? Что это вы совсем как неживые? Давайте, шевелитесь, шевелитесь! Время идет. Пора! Что вы, без одного человека не можете?

— Какой смысл? — откликнулся вялый голос.

— Что значит смысл? — развел руками вошедший. — Что он вам был, Господь Бог? Без него уже и смысла не стало? А с ним был?

— Ну, все-таки…

— Обязательно им, понимаешь, смысл! — бормотал человек, как бормочут себе под нос, ни к кому определенно не обращаясь — и не слова его производили воздействие, а интонация, напор энергии; он между тем уже двигался по сцене, что-то переворачивая, переставляя. — Слишком будешь думать о смысле, глядишь, мозги не выдержат. А? Жить не захочется. Как будто сами не знаете. Давайте начинать — а там, глядишь, и смысл появится. По законам игры и жизни.

— Но как все-таки… выходит, без автора, — слабо попробовал вставить кто-то.

— Что значит без автора? Нашли тоже!.. Самозванец, дезертир… слов не могу подобрать… бросил людей, понимаешь, одних, поставил на грань провала… Да еще в такой момент. Начальство черт знает откуда понаехало. Их что, назад возвращать? Тут коллективный, можно сказать, отчет… обмен опытом… научное и художественное значение… — он уже не вполне следил за своей речью и как будто начинал заговариваться. — Вы хоть понимаете, чем это пахнет? Думаете, выпустили вас игры играть? Можно сказать чур-чура и выйти? Не изображайте из себя больших идиотов, чем вы есть. Уж мозги-то вам должны были привести в порядок… А ты что стоишь? Почему с незакрашенной рожей?..

Я не сразу понял, на кого он уставился за моей спиной. Обернулся посмотреть: там была прежняя чернота. Человек в черном на мгновение остановил разбег своей речи — но лишь на мгновение.

— А, ладно… тебе ж и не надо. Стой, значит, так. Вот, спрашивали, кто будет за автора. Как будто нельзя найти. Найдем. Незаменимых нет… вы меня поняли? — Он через все головы подмигивал мне, делал какие-то знаки: так перемигиваются понимающие взрослые, прося подыграть, чтобы ценой невинного обмана уговорить заупрямившихся, не сознающих собственной пользы или очевидной угрозы детей. Двое в балахонах перешептывались, оглядываясь на меня, один отрицательно качал головой. Как всегда, в нужный момент голос предательски застрял. Я смог лишь беспомощно показать листки в руке. Но тот не так понял мой жест.

— Нет, нет, — замахал руками. — По бумажке ничего не читать. Какие теперь бумажки! Все от себя. Как в жизни. Сказано: по принципу реализма. Как вспомнится. Начнете говорить, а там само зацепится. Пойдет, вот увидите. А насчет смысла не ваша забота, найдется кому объяснить. Ну, даже если что-то не так получится — тут ведь тоже не знатоки съехались. Подумают на худой конец, так надо. Тем более предупреждены, что эксперимент. Да пусть даже потом что скажут — все лучше, чем отменять. Лишь бы крутилось. — Он вносил уже какие-то последние поправки в костюмы и лица. — Ну, что? Ясна задача? Держаться до конца. Несмотря ни на что. Как положено. Пусть кто-то говорит: ах, все напрасно, ничего не получилось. А мы опять, а мы еще раз. Так вам объясняли? Никогда не поздно. В любой момент можно начать заново. Если, тем более, дают. Тем более надо оправдывать. И так далее… Ну, что у вас там было? Кто говорит первый? А, все равно, давай ты.

— Я не знаю… вначале была не я… я не могу вспомнить.

— Что значит вначале? Начала никто не помнит. От вас и не требуется вспоминать с рождения. Что вспомнится. С любого момента.

— Как пили чай с баранками.

— Прекрасно! И с подробностями. В жизни важней всего подробности. В искусстве, как вас учили, тоже.

— Баранки нам раздавали в столовой. Я любила оставлять их уже после чая, напоследок. Больше всего хотелось свою унести с собой, но я боялась, что отберут.

— Хорошо! Деталей не упускать.

— Они были с маком. Черные крупинки на глянцевой корочке. Вкусней всего было выкусывать по отдельности каждую маковинку вместе с островком этой корочки и потом долго-долго разжевывать, размягчать на языке и зубами, в сладкой слюне. Искусство было в том, чтобы продлить наслаждение.

— Вот так и пойдет, вот так и зацепится.

— Можно еще вставить про сушки.

— Сушки — это к пиву.

— Смотря какие. Бывают соленые.

— Рубль двадцать килограмм стоили.

— По старым ценам.

— А бутылка тридцать шесть копеек.

— Вместе с бутылкой.

— На сушках соль крупицами, языком тоже очень приятно трогать.

— Да, вот так начни — найдется чего вспомнить.

— Он говорил: это называется мгновения жизни.

— Кто говорил?

— Ну, этот… который должен был говорить.

Почему они оглянулись все на меня? Я молчал в растерянности.

— Ничего, ничего, так пойдет. — Возбужденный, немного словно даже просительный шепот щекотал мне теперь откуда-то сзади самое ухо. — Уже закрутилось! Давать свет, как вы считаете?

Я обернулся… Темный, теряющийся в глубине амфитеатр вокруг был, оказывается, уже заполнен зрителями. Белеющие, неразличимые, как пятна, лица поднимались рядами. Я не заметил, я упустил момент, когда это произошло. Значит, действие уже шло, я оказался среди других на сцене, не понимая роли, не зная слов, и не мог теперь убежать, чтобы не подвести этих странных, словно угасающих бедолаг, которые непонятным образом зависели, может, от моего присутствия. Я должен был снова о чем-то догадываться сам, что-то спасать, на сцене или в собственном мозгу, который напряженно искал выхода или разрешения… не просто для меня, для других, получалось, тоже… Вспыхнули, ослепив, софиты. Полотнище задника уже развернуто было в синее небо, зеленая листва и белые колонны отражались в водяной глади. По симпатичному озеру плавали, как на коврике, лебеди. Стало видно, что пудра на лицах стоявших слиплась от пота комками. Сквозь нее синели болезненные подглазные мешки. Глаза смотрели, точно из прорезей: слезящиеся кровяные прожилки, усталость, недоумение и растерянность… У одного ресницы были совсем слеплены гноем. Он стоял поодаль от прочих, беспомощно, как слепой, вскинув подбородок и выставив перед собой непонимающие пальцы…

— Говорил, не говорил.

— Что было, то было.

— Я как-то пробовал даже подсчитать.

— Что?

— Мгновения жизни. Или, правильнее сказать, количество секунд. Мгновение — это ведь что-то слишком неопределенное. А так умножаешь число лет на число дней, часов, минут — ну и так далее…

— И что получилось?

— Какая-то чудовищная цифра.

— Чудовищно большая или чудовищно маленькая?

— Смотря как считать: только прошедшее или все вместе.

— Что значит вместе?

— Вместе с предполагаемыми мгновениями.

— Как будто можно предположить.

— Все равно бессмысленный подсчет. Мгновения жизни и секунды времени нельзя считать одинаково.

— И что из того?

— Как ни судить, а что было, то было.

— Тем более, если вспомнишь.

— Можно считать, жизнь состоялась.

— А много ли нам было надо? Парусиновые тапочки зубным порошком начистишь — и хорошо.

— Зимой в резиновых ботиках. Мороз — подметки жжет. А мы смеялись.

— Идешь и флажком машешь.

— На демонстрации.

— Праздники были особенно замечательные.

— Или еще выборы.

— Пивом угощали бесплатно.

— С сушками.

— На ужин даже пирожные давали. С белым кремом внутри.

— Генерал приходил поздравлять.

— Мне знамя доверяли держать.

— Танцы были под радиолу.

— Тяжелое, бархатное, еле в руках удержишь. С портретом и буквами.

— Особенно когда разрешили танго.

— Какие буквы, не помню.

— Как он меня обнимал!

— Я вообще был не как другие. Воспитатель говорил всем: выблядки. Вас еще в утробе травили. А мне говорил: твой отец жизнь за родину отдал.

— Это сперва только мысль была, что он меня изнасиловал. Со злости. На самом деле оказалась любовь. Вполне можно так сказать. Я только не сразу почувствовала. Слишком показалось обидно: такой плюгавенький, ниже меня. Но потом присмотрелась…

— По-всякому бывает.

— А дочка родная, представляешь, мне говорит: ты, старый дурак, жизни не видел, иди из моего дома и не воняй. Я только успел сказать: как же, говорю, не видел? А что же я видел?

— Что видел, то и жизнь.

— Можно считать так.

— Если, конечно, ты не слепой.

— Но мне говорят, это временно. Говорят, есть такая трава, настой промывает глаза. В одном журнале написано…

Чей это был голос? Слепые, склеенные гноем глаза уставлены в мою сторону.

— Я вообще лекарствам не доверяю. Только природные средства.

— Надо попробовать, раз говорят.

— Мне обещали.

— Всем обещали.

— А может и само пройти. Вот как меня перед самым концом службы вызывают к полковнику, секретное, говорят, задание. В чем секретность, не объясняют, потом я только догадался. Садись, говорят, на этом пригорке, закрой глаза и без команды не открывай. А больше от тебя ничего не требуется. Только расскажешь потом, что было.

— С закрытыми?

— Еще бы и с открытыми! Вначале, говорят, конечно, можешь ослепнуть, но потом должно пройти. В интересах науки, Родины и всего человечества. Тем более приказы не обсуждаются.

— Я в пароходстве тоже считалась военнообязанной. Костюм выдали с пуговицами. Фуражку с капустой. Матросы на улице мне козыряли…

— Ну, а потом что?

— Потом, видишь, прошло. Зрение почти вернулось.

— Нет, а до этого?

— Секретные испытания, неужели не ясно? Не то что через глаза, через череп свет прожигал.

— Это верно, мы себя никогда не жалели.

— Не то что нынешние.

— За обещание вкалывали.

— За палочки на трудодень.

— Нынешним не понять.

— А ты понимаешь?

— Какая теперь разница.

— Детей жалко.

— У кого они есть.

— А лучше не надо.

— Вот и она говорит: пошел, говорит, из дома, старый дурак. Как будто мне есть, куда идти.

— Но мне обещали, что я еще увижу.

— Теперь жди.

— В случае правильного поведения.

— Я лично их не просил.

— Как будто нас спрашивали.

— Но хоть бы напоследок.

— И что это изменит?

— В каком смысле?

— В этом самом, последнем.

— Не понимаю…

Колесики запущенного было механизма, проскрипев, шевельнулись последний раз и снова замерли.

Тишина, усиленная акустикой.

— Ну!.. Что же вы? — Человек в черном посылал от дальней кулисы отчаянные знаки, умоляюще поднимал брови — теперь уже ясно было, что это он мне. Как будто от меня что-то требовалось, какая-то помощь или подсказка. Наверное, надо было что-то сказать…. какие-то правильные слова?..

— Сейчас…

Мне показалось, я лишь попробовал сглотнуть мешавший в горле комок, — но голос из-за кулис усилил звук:

— Он говорит: сейчас.

— Да… — мне казалось, что губы мои шевелятся беззвучно, но голос раздавался громко и внятно. — Я попробую.

— Он сказал, что еще попробует, — разнеслось по пространству сцены.

Слабый трепет, как шум листвы, благодарный отклик не на слова — на что-то внутри мысли.

— Значит, он все-таки с нами.

— Надо еще попытаться.

— Раз он обещает.

— Это конечно.

— Если он говорит.

— Думаете, от него зависит.

— Но разве нельзя по-другому.

— Глядишь, еще и получится.

— В другой раз.

— Если дают.

— Надежда всегда должна быть.

— В том-то и хитрость.

— Раз говорят.

— Не первый раз.

— Все можно поправить.

— Преодолеть.

— Несмотря ни на что.

— У всех бывает.

— Если построить по законам разума.

— Он говорил: добра.

— Или тем более красоты.

— Непоправимого не бывает.

— А если бывает, то не с нами.

— Хорошо сказано.

— Нельзя же в самом деле так просто.

— Великолепно, великолепно! — ликовал голос уже у самого моего уха, но я больше на него не оглядывался, я смотрел, не отрываясь, на беспомощную фигуру в балахоне, с забеленным лицом, с гнойным колтуном на ресницах… дрожащие слепые пальцы ожидали звука моего голоса. — Пускать музыку, да?

Захрипело поначалу со скрипом и вздохами, как будто перемалывался песок. Фигуры на сцене напряглись, потом шевельнулись.

— Крутитесь, крутитесь! — суфлировал, подстегивал громкий шепот. — Раз уж пошло, нельзя останавливаться! Надо, чтобы крутилось…

Сдвинулись, дернулись, закружились, вспоминая движения неуверенного, незамысловатого танца. Поднимались руки, открывались рты, не совпадая с механическим бодрым ритмом. Обрывки чужих грохочущих слов раскатывались внутри головы.

— А было время.

— По старым ценам.

— Не все так просто.

— Еще вернется.

— И там не лучше.

— Повсюду люди.

— На всех не хватит.

— Пиши пропало.

— Бывает хуже.

— Потомки скажут.

— За что боролись?

— За тех, кто в море!

— Подумать только!

— Пароль и отзыв.

— Навстречу жизни.

— Сильнее смерти.

— Какое небо!

— Вот это счастье!

— И жизнь прекрасна!

 

Пробуждение

 

Когда я заснул, когда проснулся — и просыпался ли вообще? Урчит автобусный мотор, мягкое сиденье подо мной подрагивает, но чувства движения нет — редкие перемещения фонарных отсветов по черному, пупырчато непрозрачному от дождевых капель стеклу кажутся имитированными, как в кино. Мы никуда не движемся, мы трясемся на одном месте неизвестно как долго и как будто не собираемся двигаться, но никто об этом не волнуется, не задает вопросов, словно так и должно быть, поэтому и я не спрашиваю, я снова прикрываю глаза, изображая спокойную дремоту. Мне не хочется двигаться, не в моей воле что-нибудь сдвинуть. И зачем? Тепло, спокойно. Как в детстве, сладко пахнет теплым бензином. Желудок на удивление умиротворен, хотя я с утра ничего не ел… ничего, если не считать таблетки или конфеты, которой угостил меня из жестяной баночки уже в автобусе Виктор Фомич. «Возьми, возьми, — поощрил он. — Тебе теперь положено, как участнику. Маленькая, а лучше всякого бутерброда, попробуй. Последняя новинка производства». Я не вникал в его слова, во всем теле было усталое безразличие, но в животе вдруг действительно засосало. Это была круглая, обсахаренная горошина; я чуть раздавил ее зубами и сглотнул прежде, чем распознал вкус мягкой начинки. Обошлось однако даже без спазма. «Что, первый раз в театре? — усмехался Фомич со снисходительным добродушием ветерана. — Ну, ничего. Правильно все понял. Главное, чтоб людей удовлетворить, а не наоборот, верно?»

Удивительно было это чувство насыщения от маленькой горошины. Насыщения и умиротворенности… Сквозь дремотный теплый шум мотора стали доноситься голоса: женщина пыталась что-то объяснить контролерам. Они, оказывается, успели войти через переднюю дверь. Укол знакомой тревоги… хотя ведь на сей-то раз у меня билет есть. Должен быть, не у меня, так у моего спутника-хранителя, он в случае чего все предъявит, мне даже просыпаться не надо. Чувство укрытости во сне, более надежном, чем свой. «Да что мне ваш билет! — скучал служебный мужской голос от превосходства своего официального права. — Я у вас пропуск спрашиваю. Сюда же без пропуска нельзя, вам же который раз сказано». Ах, вот оно что!.. не в билете одном дело. Еще и пропуск. А есть ли у меня? Или мне не нужен? Я здесь… как это говорят? — прописан. Я здесь свой, мне не о чем волноваться. Хорошо хоть в чем-то оказаться своим. На всех не хватит. Мой хранитель спокойно сопел рядом. Значит, все в порядке. Если что, он сам про меня скажет, они с контролерами друг друга поймут. Да его и не спросят, его и будить не станут, они… как это называется? — из одной системы. Он мне сам вместо пропуска. «Но куда же мне назад? Мне некуда. Я же с ребенком! Я к мужу еду! — в голосе слышится попытка уже не доказать, а разжалобить (я все еще ее не вижу и не стараюсь увидеть, не стараюсь даже разлепить веки). — Вот, письмо от него». — «И письмо почитаем, — пообещал носитель власти с зевающим звуком. — И какие при вас еще бумаги. Только давайте скорей, по-хорошему, не задерживайте машину. Пассажирам же ехать надо». Теперь можно было не сомневаться, что мы все-таки стоим, двигатель работает на холостых оборотах. Сколько еще так стоять? Никто не подает голоса, никто не хочет привлечь внимания, и это понятно. Может, не у всех есть пропуск, не все уверены в своем праве продолжать поездку в наш город; даже удачно, что контролеры задержались с бедняжкой. Глядишь, до нас и не доберутся.

Не хватит времени. Но сколько же можно стоять? Конечно, ей не повезло, но формально они правы, тут нечего спорить. Сама виновата. Этак все бы сюда… «Что вы делаете? — вскрикнула вдруг женщина. — Отдайте!» Контролер с топотом пробегал мимо меня, как тень, разросшаяся до потолка; к груди он прижимал одеяльный сверток. «Отдайте ребенка! — кричала женщина. — Куда вы его уносите? Мы к мужу…» Голос пронесся мимо, затихая… Колечко по каменным плитам… Какой ребенок, какой муж?… что я, в самом деле… Двери захлопнулись, мотор взвыл уже деловито.

Как прекрасны подвижные, переливчатые лучики света в непрозрачных капельках влаги на окне, на кончиках полусмеженных ресниц! Не надо открывать до конца глаз, даже когда тебе толчком в бок дают понять, что пора выходить. Все и так видно. Салон автобуса освещен слабым уютным светом. Тепло. Пассажиры дремлют. Ближняя дверь закрыта, надо пройти через гармошку перехода в другой салон. Здесь светлее, большинство уже не спит, кто-то завтракает или ужинает, развернув на коленях или на откидных столиках промасленные пакеты с бутербродами, крутыми яйцами, помидорами; у кого-то и термосы, и стаканчики. Чем дальше, тем оживленнее: ребенок сидит на горшке прямо у ног взрослых, обнаружился умывальник с краном. Генеральша в сиреневом халате с лилиями обернула ко мне лицо, зубная щетка внутри рта оттопыривает щеку. Охранник поторопил легким толчком в спину, дверь уже открыта, я чуть не споткнулся о ступеньку. Виктор Фомич сунул ключ в скважину, зажег в прихожей свет, как хозяин, снял плащ…

За время нашего отсутствия его имущество успело еще прирасти: к фанерным и картонным коробам, мешкам и баулам прибавилась громадная оцинкованная канистра. Охранник примерился ее наклонить и чуть прокатил на ребре. Галифе на заду угрожающе напряглись.

— Тяжелая, черт! — сказал с удовлетворением и прошелся вокруг своих богатств, чтобы обмерить еще и ногами. — Попробуй, двинь! А? Как все увозить буду? Ничего, своя ноша не тянет. Постоит еще, правильно? Я, может, уезжать-то пока не собираюсь. А? Чем мне здесь плохо?

Поглядел исподлобья на маму: дошел ли до нее юмор? Мама стояла у входа в нашу с ней комнату, прямая, какая-то напряженная, придерживая за спиной ручку закрытой двери. Я не сразу отметил, что она одета не по-домашнему торжественно: воротничок темно-зеленого платья сколот у горла янтарной брошью — последним непроданным украшением; губы подкрашены, щеки припудрены, как будто не мы, а она вернулась из театра или собралась куда-то.

— Ладно, это я так, — дал тот отбой. — Накрой-ка на стол, хозяйка. Надо отметить прибавку. В магазин уже поздно? Ничего, Виктор Фомич запасливый. У Виктора Фомича все есть. — Наклонясь, извлек из сумки, из каких-то глубинных закромов бутылку, передал — рукой за спину — мне. — Поставь. А этого, из канистры, хотите попробовать? Знаете, что там? — Обернулся, прищурил с видом хитрого заговорщика бровь. — То-то. Не сомневайтесь, у меня без подмены. Кому положено, у того есть. Кто бы что ни говорил. И будет, если оправдаешь доверие. Это, конечно, между нами, не для разглашения. Как между своими. Вы мне, можно сказать, почти свои люди. Правильно я говорю? Можно считать, почти родственники… Ну, чего стоишь? Тащи миску, ложку побольше, стаканы ставь…

Он внес блюдо в комнату, не без торжественности приподняв перед собой. От кучи знакомого бурого цвета еще исходил, казалось, пар теплой свежести, как будто она только сейчас была произведена. Но запаха не было. В самом деле не было.

— Высшей очистки, — подтвердил довольный Фомич. — И вкус улучшенного качества. А там, глядишь, и цвет доведут. Уже обещано. Хотя цвет, по мне, дело десятое. Можно и не глядя есть. Правильно? Тем более: лучше качество — меньше количество. Ну, это не нам решать. Кому положено, все равно хватит. Только сперва надо выпить, правильно я считаю? Да садитесь же оба, чего стали, как гости.

Сам разлил в три стакана, тут же опрокинул свой, не заботясь о нас, крякнул, сразу побагровел.

— Смотрите, как Виктор Фомич жирует! — откинулся, довольный, на спинку стула. — Когда мой батя из деревни от голода убежал, я полтора месяца для семьи побирался. Не деньгами приносил — хлебными корками. Наберу мешок, сяду в укромном месте, по сортам разложу. Какие съедобные, какие с плесенью. Пока вы тут пирожки с икрой жрали. А теперь мои дочки, может, тоже хотели бы на пианинах играть? Справедливость соблюдать надо, как вы считаете? И пусть поиграют. Пусть ко мне сюда приедут, здесь поживут. А вам я на это время устрою, если желаете, досрочно свидание с папашей. На сколько захотите. В порядке культурного обмена. И всем хорошо. Познакомимся взаимно с достопримечательностями. Нельзя все время на одном месте, надо расширять кругозор. Как вы считаете? Все в наших руках. И жизнь испортить по-всякому. Хоть ларька лишить, хоть срок прибавить, хоть диагноз определить безнадежный. И наоборот… в смысле выписки или, там, освобождения. Все в наших руках…

Мама сидит прямо, не двигаясь. На щеках проступили красные пятна.

— Поживете с папашей в улучшенном бараке, — развивал перспективу Фомич. — Можно сказать, гостиница. Да хоть у меня на квартире, никакой разницы. И всем хорошо, а? Вам, может, уезжать не захочется. Природа, грибы. Работу найдем по специальности. Только и разницы, что колючка, так кому она мешает? Колючка везде, ее замечать перестаешь. Элемент жизни. Я сюда ехал, в окно смотрел. Пол дня вдоль дороги — все заборы да она, родимая. За ней, опять же, природа лучше сохраняется. К нам как-то лектор приезжал, на антирелигиозные темы. Это ведь тоже можно правильно понимать. Что такое, например, был райский сад? Можно сказать, образцовая зона. Та же природа, полное обеспечение. Хотя, допустим, и без мяса. Одни овощи. Так это считается даже для здоровья полезнее. А что одежки у них не было — тоже ведь не мерзли, не жаловались. Но главное, понимали: есть вещи, которые не полагается знать. Даже интересоваться. Если без допуска. Для собственного же блага. Чем было им плохо? Пока их этот сукин сын ползучий не соблазнил. Открыли обоим ворота, сказали: выметайтесь к такой-то матери, добывайте свою пайку трудовую как знаете. И в слезах уходили, есть даже такая репродукция. Стоят у вахты в чем мать родила и просятся: пустите обратно…

Он сидел, откинувшись, против мамы, спиной к двери. Заплывшие глазки не сияли, а сочились наслаждением от полноты жизни. Но мама теперь смотрела куда-то мимо него — я еще не проследил направление ее взгляда…

— Ладно, это я так. Я насовсем сюда не собираюсь. Пока. А там посмотрим. Я вам, может, не сегодня-завтра одно золотое слово шепну. Ух, какое слово! Даже не догадываетесь. Ведь вы ничего, может, на самом деле не знаете. Может, твой мужик, допустим, уже рядом сидит, вон там? А? А я со своей стороны должен ждать, пока вы до ума дойдете, раньше нельзя. А куда опять же спешить? Надо, чтоб своим чередом созрело. Смотря по обстоятельствам. Как себя поведете. Ведь на чем, я вам скажу, жизнь строится? Во-первых, надо, чтоб впереди все время морковка болталась, без этого людей не удержать. А сзади чтоб страх оставался. Без этого тоже нельзя. Причем лучший-то страх не за себя. Мать это давно понимает, она жизнью ученая. С учеными проще дело иметь. Ну, и сынок, я смотрю, помаленьку соображать начинает. Правильно уловил, чего от него требуется. Вам отсюда, может, не так это видно. Потому что мы стережем, чтоб держалось все, как положено. А чуть если ослабим, дадим щелочке-то расползтись… Да, тебе ведь, между прочим, еще письмишко…

Потянул из заднего кармана брюк мятый листок — еще несколько таких же вывалилось на пол. Я наклонился поднять. Тот же почерк, те же слова родственного обращения — и еще на одном, постороннем листке стандартный штамп заголовка: «Справка об освобождении». «Об освобождении» зачеркнуто, взамен сверху надписано канцелярскими лиловыми чернилами: «о смерти». Без даты, ее пока нет, ее еще предстоит проставить по усмотрению, как на всех этих письмах, заготовленных впрок, дожидающихся дня, когда им позволят до вас дойти в порядке поощрения; за словом «диагноз» тоже пока лишь двоеточие, графа еще не заполнена, однако и это дело канцелярское, главное, фамилия, имя и отчество уже вписаны, пока что карандашом, похоже, чернильным, но от случайной или невидимой влаги значки местами уже становятся все более настоящими, уже набухают лиловым, расплываются на глазах…

Я поднял взгляд на маму, и лишь тут увидел тоже. В дверном проеме стояла старуха в складчатом, до полу, сером платье, в пенсне со шнурком. Должно быть, вышла из нашей комнаты.

— Ждать мне тебя или нет? — сказала недовольным скрипучим голосом.

— Слушай, сейчас бы музыку, — жмурился блаженно охранник. Он как будто успел коротко задремать и сейчас очнулся. — А? Есть у вас какой проигрыватель? Ну, интеллигенция!..

— Сейчас, — сказала мама и с трудом встала навстречу, опираясь обеими руками на стол и на спинку стула. — Сейчас… только ему объясню… Видишь, я ее все-таки нашла. Почти случайно. Мне давно говорили про какую-то гардеробщицу из Дома просвещения, которая умеет лечить особым способом. Я ведь только думала, что это у меня одной такое, с позвоночником. Никому даже не признавалась. Оказалось, это чуть ли не эпидемия. Врачи объяснить не могут. Непонятная ослабленность скелетной опоры. Ничего вроде с костями не происходит, анализы и все прочее объяснения не дают, а постепенно обмякаешь все больше, как кисель. И это, говорят, не только здесь. Не зависит от места жительства, от профессии, как говорится, от внешних факторов. То есть и не в отравлении дело, не в составе воздуха или воды… Как я сама раньше не поняла?..

— Да вот же, рояль стоит, — сообразил, наконец, охранник. — Кто на нем умеет? Вы не смотрите, что печать и пломба. Скажете, Виктор Фомич разрешил. Я разрешаю.

— Сейчас, — мама покачала опущенной головой. — Мне ведь и для себя надо объяснить… Ведь мне было лестно, что по крайней мере осанку я унаследовала. Если не знание шести языков — где уж нам… то хоть это. Осанку и гордость. Думать, что это гордость заставляет тебя держаться, гордость не позволяет ни о чем просить. Даже молиться. А в этой жизни держаться — значило прежде всего терпеть. Чем-то поступаться. Держаться — значило предавать. Иначе не выдержать. Сопротивляться — значило надломиться. Исчезнуть. Вот в чем оказалась ловушка… Может, я объясняю не теми словами, но причину оказалось нужно искать не просто внутри тела. Понимаешь? Нас ведь поддерживает не только этот бедный костяк. Всегда подразумевается еще и какая-то другая опора. Вроде хитинового панциря у насекомых — знаешь, который заменяет им позвоночник. Пусть это и не вполне научное объяснение… но эту внешнюю опору образует то, что всегда называли принципами, предубеждениями, правилами. Без чего, оказывается, тоже невозможно держаться. И когда эта опора слабеет, вся тяжесть сопротивления жизни переносится вовнутрь. Тогда позвоночник может не выдержать… Остается морковка и страх. И какое-то подобие скорлупы, видимой оболочки. Она ведь тоже подобие, — движением головы показала на фигуру в дверях. — Осанка, пенсне. Происхождение. — Покачала опущенной головой. Старуха смотрела невозмутимо, величественно, с легкой презрительной складкой в уголке губ. — Представляешь, она берется лечить особыми компрессами или корсетами из старой бумаги. Причем уверяет, что важно еще, какая бумага. То есть имеет значение, что на ней напечатано или написано. Суть в том, чтобы каждому подбирать свое. Но ведь кому-то помогает, вот что удивительно. Как прежде, бывало, клали на больное место бумажку с заговором. Хотя некоторым бывает достаточно и нательного крестика…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: