Из книги «Стенография конца века»




 

10.12.89. Замысел: еще один голос — из «жизни после жизни». «Душа» смотрит с высот на жизнь близких — от их памяти о ней зависит ее дальнейшее существование: прозябание, угасание, мучения. Это и есть рай и ад: муки и покой обеспечивает память… Есть и несоответствие: несправедливая память (о злом, о добром). И невозможно объяснить живущим, предупредить, что их ждет…

17.6.90. Замысел («Душа»): От лица доброго, простодушного, переживающего за всех, ничего не понимающего персонажа. Среди того, что он начинает понимать: все — части единства. Для «ангелов» не существует живых и мертвых, продолжается разговор. Неважно, помнят ли конкретно тебя: смешны заботы о памятнике. Пока помнят чье-то добро, чью-то мудрость, помнят и твое добро, твою мудрость. Кто-то древний радуется, когда вновь живущий повторяет его мысль, его находку: это продолжение его жизни, его души. Доброта ушедших поощряется всяким новым добром там, на земле. И всякое новое зло на земле мучит носителей зла. Прощение, торжество добра — общая радость. Страшный суд продолжается постоянно.

24.6.90. Замысел. Мучаются за последствия дел, совершенных на земле. Бросил в море контейнер с отравляющими веществами и мучается, как гибнут рыбы — или мучается знанием, что это неминуемо произойдет. Знает или видит, что построенный им дом разрушается землетрясением, и там гибнут его дети. То же: сделавшие незаметные добрые дела — радуются их «прорастанию» спустя годы, десятилетия. «Диссиденты» переживают перестройку (зацепление шестерен). Вот что могут сделать живущие для ушедших — облегчить их участь. Злодеи мучаются (душевно), пока страдают (отдаленные) наследники их дел. И наоборот. Веками. Потомки изживают наказание.

21.7.90. Замысел («Душа»). Может быть — «Прозрачный туман». Все в прозрачном тумане. Вроде бы видно все — но ничего не видно, пока вдруг не окажется перед тобой, и так же быстро исчезает.

29.7.90. Прозрачный туман. Нужен сюжет: раскрывающаяся из скрещения эпизодов история взаимосвязи и закономерности того, что на поверхности казалось случайным — и осознание вины, ответственности. «По ту сторону» («тот свет») — не сюжет, а перспектива, способ, поворот взгляда (и элемент сюжета). Видится (вспоминается) только то, что связано с твоей жизнью, хотя ты об этом и не подозревал. Вначале выскакивает, возникает эпизодами как будто непроизвольно, нерасчлененно, в сюрреальных связях; потом связи обозначаются, перестраиваются, открывается единство и смысл жизни, закономерность истории…

5.10.90. «Прозрачный туман». Это книга вины, покаяния, горечи — и светлого приятия мира.

7.10.90. С утра чувство кризиса в работе: невозможность писать, не определившись с самой философией повествования. Перебирал заметки, листки, открыл Рильке (Бригге) — и вдруг пошли идеи, детали, подробности. Вновь надежда, почти окрыленность. Так бывало не раз, так будет всегда. Из этого состоит жизнь: отчаяние и вновь надежда. Но в книге все это надо объять взглядом с высоты — ловить мгновение, когда оно дается…

«Прозрачный туман». Продумать философию: забытый на земле утрачивает форму, т. е. отдельное существование, сливается со всеми. И лишь некоторые — вечные — поддерживаются памятью. Но что это за память? Разве она воздает по справедливости?

17.10.90. Главная новизна, главный шанс этой вещи — не в сюжете и мыслях, а в мироощущении (за всех) и точке зрения (двойной, тройной, оттуда, из будущего)…

Это все опять повторить? Я ведь уже знаю, что будет потом. Но с этим знанием отсюда все, пройденное по второму разу, обретает совсем другой смысл и содержание. То же — и не то.

20.10.90. Городок Maastricht на реке Maas, с мостом на еще деревянном основании. (Tricht — искаженное латинское «мост»). Прекрасная церковь с фигурой Марии… И здесь играл самый потрясающий орган, какой я когда-либо слышал. Мне удалось уединиться на скамье, сосредоточиться на музыке — неизвестной, кажется, современной — и вдруг заработала душа, и я понял, какой напор, какую напряженность хотел бы дать своей повести. Надо это держать в ушах, в душе, сверять с этой музыкой работу. Только бы не упустить.

3.11.90. Вернувшись из Германии к письменному столу, ощутил все-таки потребность в связном дневнике этой работы. Первые записи на листочках я начал еще в июне (а листок с первоначальной идеей датирован 10.12.89. Но большинство таких листочков я, использовав, выбрасываю — а хочется (и имеет смысл) не забывать первоначальных импульсов, осознавать развитие замысла.

В церкви Маастрихта, присев на скамью, я услышал удивительный орган. Не знаю, чья это была музыка — возможно, какая-то новая; в ней были страсть, сила, порыв, скорбь и радость. И я вспомнил об оставленной дома работе и подумал: так надо ее написать. Надо не забывать эту музыку сейчас, надо, чтоб она звучала в ушах…

Нельзя садиться за эту работу без высокого самоощущения — только, как говорится, помолясь, возобновив музыку.

5.11.90. Из рабочего дневника. Советское — но не только советское — безумие… Страх советский — и страх экзистенциальный: приметы кризиса цивилизации. В нашей жизни еще подлинная боль; на Западе ее научились снимать.

Макулатурный склад — кладбище памяти…

7.11.90. …Жизнь внутри лагеря. А ты вообразил, будто свободен? Ты просто не хотел отдавать себе отчет. Или ты все-таки свободен? Тогда каким образом? (До осознания и после него?) Что значит быть внутренне свободным в несвободном мире? Можно ли при этом не страдать, не сталкиваться с системой, сохраняя чистую совесть? (Д. Самойлов? Мандельштам?) Свобода — подчинение высшей идее, высшей силе, и тогда она может потребовать жертвы…

Я еще над всем этим по-настоящему не думал. Тема «диссиденства» пришла внешне, из биографической фабулы. А нужен — Кафка.

Экзистенциальная проблематика в цветах нашей истории.

8.11.90. К чувству тревоги, боли и горечи за свою больную, несчастную страну примешивается еще и стыд, и обида. Как будто ее болезнь еще и постыдна — вроде похмелья после запоя. Но мы-то в этом не виноваты.

Так ли уж не виноваты?

9.11.90. Начал писать по эпизодам, вразнобой. Ca ira! Недоволен я только продуктивностью…

10.11.90. Посидел над работой. Новое развитие и углубление мысли… Куча идей на листках. Не мог оторваться — и никакой усталости… Завтра мне придется прервать работу ради неотложных дел — это всегда, как прерванный coitus. Но может быть, я не утеряю разгона? Столько заготовлено идей.

Из рабочего дневника. Важное ощущение нашей жизни (жизни вообще, но нашей закрытой системы особенно): какие-то процессы происходят в недоступных недрах, на поверхность выплескиваются лишь иррациональные частности… Все по отдельности вроде нормально, а целое катастрофично, у него свои законы, и оказывается, никто не владеет им, не может предотвратить… И это не только о нас…

14.11.90. Утром Галя 2 часа простояла в очереди за маслом, оно было всего в одном магазине. Вечером я заглянул в другой магазин: все прилавки пусты буквально. Лишь в молочном отделе под стеклом лежали пачки турецкого чая. Нет яиц, спичек, соли — перечислять бессмысленно. Вернулся к работе, выстраивал записи…

В журнале «Век ХХ и мир» интересное интервью М. Гефтера на тему, о которой я думаю последнее время: наша страшная история, страшная жизнь — это все-таки была жизнь (как жили и на войне, и под оккупацией). Надо найти способ отношения к собственному прошлому. «Гипотеза альтернативы — другой жизни в пределах данного, без разрыва условий человеческого существования; изымите Сталина из культуры — и мы будем без Булгакова, без Платонова, без Мандельштама»…

15.11.90. Писал эпизод вызова к следователю. Есть чувство, что понемногу овладеваю повествованием… В «Лит. газете» прочел интересные футурологические размышления Станислава Лема — одного из тех, чье мнение я всерьез уважаю. Он становится с годами все более пессимистичен. Будущее все более непредсказуемо, темпы перемен во всех областях: экономической, политической, научной, нравственной, экологической — неслыханно убыстряются, нас куда-то несет, и неизвестно куда. Все новые события опровергают мнение фукуямы о «конце истории».

В другой статье напоминают слова А. Камю: «Дела пойдут гораздо лучше, когда будет раз и навсегда покончено с надеждой». Надо учиться жить при чуме… Ну, это нам не привыкать. Если бы не мысль о детях. По Камю, надежда равносильна смирению. А жить значит не смиряться. Где здесь оптимизм, где пессимизм? «Больной не имеет права на пессимизм» (Ницше) — но ведь это о том же.

Штрихи современной жизни. Беженцы заняли здание тюрьмы, поставленной на ремонт, и потребовали их там прописать, в камерах. В Казани шестиклассник залез в клетку пантеры и попытался отнять у нее кусок мяса.

6.12.90. Из рабочего дневника. Вдруг стал разрастаться проходной эпизод с предсказанным землетрясением. И пошла работать мысль…

Как прихотлива творческая кристаллизация! Брошено почти случайно подобранное зернышко — и кристалл уже ветвится, ветвится. Я еще не уверен, что пойду этой дорогой (надо заново пересмотреть с этой точки зрения все уже написанное), но похоже, она может стать плодотворной…

Огромная трудность моего метода: приходится писать все сразу, держать в голове одновременно все эпизоды, потому что конец должен отзываться, мерещиться в начале, а начало зависит от конца. Я не могу писать первую главу, не зная последней; между тем, чтобы узнать, надо писать.

13.12.90. Я все время пытаюсь сопротивляться разговорам о культурной катастрофе, о конце литературы.

— Но я-то еще существую! Я пишу, и только от меня зависит, чего будет стоить написанное. Пока я пишу нечто, заслуживающее название литературы, литература жива.

— Ты забыл еще про читателя. Для существования литературы нужен хотя бы один читатель.

— Я привык больше надеяться на читателя будущего.

— И на то, что рукописи не горят? Но пока ты продолжаешь строчить, игнорируя катастрофу, над тобой уже поднялась рука, и ты вдруг прихлопнут, как муха.

— Ну, этот конец висит над нами заведомо. Раньше ли, позже ли.

— Рука поднялась не только над тобой, но и над твоими детьми. Будущего для них нет.

— Вот тут мне ответить нечего. Тут не о литературе думать, а заткнуться, бежать, спасать их.

22.12.90. В моем стремлении уйти от трагедии, в способности чувствовать счастье существования несмотря ни на что, есть еще оттенок самолюбивой гордости: не допустить или хотя бы не показывать виду, что какая-то внешняя сила меня одолела. Несмотря ни на что, несмотря на очевидность.

Но может быть, способность взглянуть в лицо трагедии, признать поражение, неизбежную для всякой жизни катастрофу нравственно и творчески более плодотворна.

И я не знаю, для чего требуется больше силы, мужества, стойкости. То есть, знаю, конечно. Настоящим-то испытаниям я еще не подвергся. Я как-то написал, что способность к счастью связана с религиозным мироощущением — но кто может сравниться с Иовом?

Л. Я. Гинзбург: литературоведение помогает сохранить литературные произведения, «которые перестают существовать, когда о них перестают говорить».

23.12.90. Картинки времени. На одесской толкучке торгуют перегоревшими лампочками по 4 коп. штука. Я не мог понять, зачем. Оказывается, чтобы на службе подменить ими хорошие, а те брать себе. Купить-то негде.

28.12.90. На темы Л. Гинзбург. Может быть, моя полуглухота — нечаянно подаренный способ отгораживаться от помех мира. Шум чьего-то радио не помешает мне писать — для этого достаточно заткнуть одно ухо: занята лишь одна рука. (Пастернак терзался в Чистополе).

Я всегда гордился способностью писать несмотря ни на что — делать свое дело. Может быть, зря гордился. Вопрос, что и как при этом пишется — с усилием возможна только механическая работа, когда не слышишь диктующего голоса. «Пою, когда гортань сыра, душа суха». А если сознанье хитрит — лучше замолчать. Поэты молчали годами не просто потому, что их не печатали или не было уединенной комнаты: душа была невосприимчива. Может быть, проза менее чувствительна, тут больше элемент чернорабочий. Но, может, мы и прозы подлинной не имеем.

Социальное самоосуществление, признание писателя важны в общих случаях, для массы хороших писателей и поэтов: тут можно сказать о несостоявшихся, переродившихся судьбах. Но это правило теряет силу для гениев: Платонов, Мандельштам выдержали четверть века несуществования (для читателей). А может, выдержали бы и полвека, и век.

Из рабочего дневника. Трудно входить в работу после перерыва (вызванного заработками и хлопотами). Утрачивается измерение прозы.

2.1.91. Я недоволен собой: пишу плохо, без уверенности, все больше уточняю замысел, заново компоную. Но, может быть, это правильней всего: написанное приходится переписывать, переосмысливать; все становится обобщенней, переводится в более высокую реальность. Чтение Кафки на этом этапе самое плодотворное.

3.1.91. Из рабочего дневника. Следователь и др. сами боятся катастрофы и подразумевают за мной знание. Я прочел, но не понял — может быть, вспомню, пойму. Они тоже не уверены, тоже ищут во мне помощи, спасения. Тетрадку-то упустили.

11.1.91. Удивительно! Вдруг наткнулся в книге Max Brod tiber KaSa на такое (c. 327): «Rossman (в романе «Америка») ist wirklich vom Autor «umgebracht» worden: das Schlufikapitel ist eine Vision, deren Zeit (falls man da tiberhaupt noch von Zeit und Raum sprechen kann) die Zeitlosigkeit, die Ewigkeit ist, aber vom irdischen Leben her gesehen, also ein eigenartiges Zwischenreich und jenseitiges Leben, in dem ja wahrlich ftir jeden Platz ist, in dem «alle gebraucht werden». Rossman ist in die Transzendenz eingegangen, in eben jenem Sinne, den Karl Jaspers formuliert: «Der Mensch als einzelner in seiner Existenz… ist in seiner Bindung an den transzendenten Gott und durch diese unabhangig gegentiber aller Welt». («Россман (герой романа) действительно был автором «убит»: заключительная глава есть «видение», время действия которого (если тут вообще можно говорить о времени и пространстве) есть безвременье, вечность, но увиденная как бы из земной жизни, то есть своего рода промежуточная область, потусторонняя жизнь, в которой поистине есть место для каждого, в котором «все оказываются нужны». Россман вошел в трансценденцию, в том самом смысле, как об этом говорит Карл Ясперс: «Человек, являясь отдельным существом… оказывается связан с трансцендентным Богом и благодаря этому независим от всего мира»). Но ведь это почти дословно мой замысел.

25.1.91. Работа в очередном тупике. Я пишу, чтоб хоть как-то, технически выстроить текст, но чувствуя, что все придется переписывать. Главное, не удается подняться над психологическим реализмом. Между тем нарастает чувство, что это может быть серьезный философский замысел.

29.1.91. Философия. Попытки вспомнить строчки Феликса — как попытки «припомнить жизнь», как «вспышки сознания в беспамятстве дней»…

Мы живем беспамятно. Попытка вспомнить — всегда творчество.

2.2.91. Утром начал перечитывать первые главы — плохо, а главное, безнадежно. Но как часто бывает, на глубине кризиса вспыхивает искорка, идея, и сюжет оживает вновь. Только надо сначала забыть о желании успеть к какому-то сроку и возможности напечататься…

Из рабочего дневника. Искорка полуслучайной мысли: зарождающийся в герое страх — страх рождающегося, выходящего из утробы в открытый мир, с холодом, ветром, звуками (как будто до сих пор был глуховат)…

11.2.91. Странное чувство: общественной бесформенности, неизбежного усугубления катастрофы (отсутствие самых необходимых продуктов, дороговизна уже становятся угнетающими), может быть, неизбежной крови — и в то же время удивительная полнота бытия, мыслей, редкостная красота леса, тихое, целящее прикосновение снежинок к лицу, дети, любовь, работа, книги, тревоги.

12.2.91. Притча о Рамакришне, который пришел в дом к отцу умершего юноши и три дня плакал вместе с ним. На четвертый день он вдруг запел — и отец запел вместе с ним.

Я подумал, что это притча о праве искусства на существование в эпоху ужасов, газовых камер, войн. После Освенцима нельзя писать. Все искусственное выглядит бестактным, легковесным в сравнении с этим.

Искусственное — да. Но искусственна ли песня в сравнении с плачем, воплями? Здесь — преодоление хаоса, преображение, служащее жизни. Недаром Иаков плакал о Иосифе готовыми формулами Иова.

Из рабочего дневника. В последние дни как будто поймал нерв работы, пишу связно. Вчера виделся с Померанцами, завел с ними (обиняком) разговор о необходимости и понимании жертвы. Точно, как всегда, ничего не запомнил, но сегодня вдруг вспыхнуло, кажется, финальное понимание.

Все ждут, что я наконец, вспомню какую-то спасительную идею, формулу из тетради (убеждены, что я действительно что-то могу вспомнить)… Я чувствую вину перед людьми. И начальство подтверждает, что я виноват, и я принимаю это без удивления, как герои Кафки.

19.2.91. Пишется, поэтому не делаю здесь записей. Когда работа не шла, я укорял себя за плохую работоспособность. Но старайся, не старайся, нужен еще естественный срок, чтобы все созрело по своим внутренним законам.

Вчерашняя догадка: нельзя вспомнить чужого, нужно что-то заново прожить самому.

27.2.91. Выбился из рабочего ритма, за весь день одна вялая страничка. Все новости, мнения, газеты, радио усугубляют чувство неотвратимо надвигающейся катастрофы… Читал дневники Т. Манна, на сей раз за 1918 г.: Erschtitterung, Entsetzen und Widerwille gegen das Ganze (21.2). («Потрясение, ужас, отвращение ко всему происходящему»). В дневниках 30-х годов — те же слова. В сущности, он тоже жил от одной катастрофы к другой. Но жил и даже находил возможность радоваться жизни. Иногда эта радость кажется мне запретной, недостойной: когда я теперь читаю о событиях в Карабахе, Осетии — да где угодно.

20.3.91. Тупик в работе. Чувство, что все пока написанное облегчает тему, а она может стать великой, общещеловеческой, эсхаталогической. Надо отрешиться от всех суетно-литературных соображений, в любой момент помнить о великом измерении — не просто сегодняшнем и здешнем, но о жизни и смерти, о изначальном и предвечном трагизме, о любви, надежде и обреченности.

2.4.91. Из рабочего дневника. Может быть, способность напоминать о счастье даже в момент катастрофы — по праву, ибо сам страдал (по больницам), и страдаешь, но помнишь об этом счастье, и чист душой, и ощущаешь себя ниже всех.

8.4.91. Как будто работаю, продвигаюсь, а все на одном месте. Сегодня особенно ясно почувствовал необходимость снизить героя: он дурак, innocent, заменяющий фантазиями знание о жизни.

6.5.91. Прекрасна в литературе сила и свежесть юности. Она рождает поэзию. Но проза, я убежден, обретает подлинную глубину и силу лишь с годами — с жизнью, с накоплением мудрости и культуры. Несчастье нашей жизни, увы, еще и в том, что немногим хватает сил до зрелого возраста — в лучшем случае они исписываются, в худшем спиваются, гибнут. Сколько ранних смертей в нашей литературе последних лет!

7.5.91. Перечитал написанное (ок.150 стр); обнаружил, что многие решения я успел забыть. Вообще сделано больше, чем мне казалось. Но теперь стоило бы сделать перерыв для работы над эссе — больше просто не потяну из-за усталости. Перевел 4 стр., прогулялся по лесу…

Опять вспоминается легенда о 36 праведниках, на которых держится мир. (При чтении А. Городницкого о зловещности почти одновременной смерти Эйдельмана, Сахарова, Самойлова). Только ли к нашей стране это относится? А в Швейцарии, скажем, с праведниками все в порядке? Как все в порядке с жизнью? Или речь обо всем мире?

19.5.91. Вдруг с неудовольствием вспомнил сюжет о себе, который сложил для французских телевизионщиков. Какой-то упор на бесчеловечность и противоестественность условий, в которых мы выросли — без понимания, что выросло нечто достойное. Экзотика советской убогости — без духовного аристократизма. Вдруг подумал, что мы выглядим для Запада, как для нас — приезжие из провинции: все понимаем, гуманно сочувствуем, чтобы признать за ними даже свою правду — но уровень не наш. А кому должно быть дело до наших обстоятельств? Надо быть тем, кто я есть сейчас, надо осознавать и демонстрировать превосходство духовного аристократизма, а не убожество условий.

9.7.91. Перерыв, связанный с тупиком в работе, а теперь и с предстоящим отъездом. Сегодня в купленном на дорогу «Знамени» № 6 прочел интересную статью А. Якимовича «Эсхатология смутного времени»… Здесь многое о моей нынешней работе, да и о «Стороже». И я еще раз почувствовал, что нужно подниматься над этим уровнем, который уже становится уровнем общих мест.

Не только о нашем времени и наших обстоятельствах, но о человеческой жизни и человеческом уделе.

При всей трудности у меня все-таки много наработано, выстроен сюжет, выделены персонажи. Все время напоминать себе об уровне, о задаче.

1.10.91. Начал писать гл. 13 (избиение, 4 стр.), прочитав для камертона несколько страниц «Котлована». Это имеет смысл. Прогулялся по магазинам и по прекрасному лесу. +20, солнце. Слушал концерт для альта Шнитке…

Многозначность музыки. Чья это вступает тема? Другой образ (персонаж)? А может, это другое состояние, другая сторона моей же собственной души? Лирическую мелодию забивают механические звуки — силы внешнего зла, хаоса? Или борьба происходит в моей собственной душе? Любая словесная программа произвольна и не исключает другого толкования — даже если ее утверждает сам автор. Даже если она подтверждена словесным либретто: музыка выходит за пределы слов.

29.10.91. Н. Я. Мандельштам: «Невозможность трагедии в современном русском искусстве благодаря отсутствию синтетического народного сознания… Синтетическое сознание возможно только в те эпохи и у того народа, который хранит «светоч, унаследованный от предков», т. е. когда народ имеет твердые ценностные понятия и трагедия говорит об их осквернении и защите. Не ведет ли к катарсису, духовному очищению и просветлению именно победа ценностей, утверждение их непререкаемой мощи? Европейский мир строился на величайшем катарсисе, доступном только религиозному осознанию — на победе над смертью и искуплении…

Трагическое, на каком бы малом участке оно ни возникло, неизбежно складывается в общую картину мира».

19..11.91. Добросовестно пытался писать, пока не почувствовал, что делаю не то, и остановился на догадке, что надо переписать все в другом ключе: рассказ человека, который фантазирует, домысливая непонятное, так что теряется грань реальности — но при этом угадывает точней здравомыслящих.

5.12.91. Поработал. Закончил начерно переводить Кафку. На улицу не выходил. Мокрый снег за окном. Сломался еще один зуб. Напоминание о непрочности жизни. Нарастающее чувство тревоги. Со всех сторон тупики, ловушки, невозможность. Пишут, что продовольствия в Москве осталось на несколько дней. Где-то плетется заговор, новый переворот. Страна разваливается. Реформы кажутся невозможными. Казалось бы, немного знаешь страну, имеешь опыт, наслышался о законах экономики и истории — но изнутри ничего предугадать невозможно. Только жить, барахтаться, не терять головы и мужества.

6.12.91. Неплохо поработал. («Музыка»). Что-то я ухватил (еще раз отплевываюсь, чтобы не сглазить). На таком бы уровне прописать до конца, а там можно и совершенствовать.

9.12.91. Неплохо работал, прогулялся с Леночкой по солнечному морозному лесу, готовил и смолил лыжи. Посидел над переводом Кафки. Между тем вчера было решено, что государство, в котором я привык жить, больше не существует. Последствий, по-моему, никто не соизмеряет, обсуждают больше судьбу Горбачева. Хорошего ждать не приходится, надежда лишь на какую-то внутреннюю устойчивость жизни. Руководство явно не владеет ситуацией. Впрочем, вечером Баткин с энтузиазмом приветствовал это решение, считая, что оно принесет только пользу.

11.12.91. Тема Орфея. Почему запрещено оглядываться на того, кого выводишь из царства теней? Оборачиваясь, запечатлеваешь внешние черты — и тем самым омертвляешь уже навсегда. Единственный, кого я никогда не видел (Феликс), жив во мне, потому что я воспринял и воспроизвожу в своей жизни энергию его жизни, его мысли. Подлинное воскрешение — не воспроизведение, не мертвенное повторение, а воссоздающее продолжение. Бессмертие и воскрешение может быть только духовным. Внешнее может быть опорой для духа, но оно же чревато и омертвлением (портретный памятник). Бездуховная, антирелигиозная федоровская идея. Быть может, самая духовная метафора — еврейская талмудическая легенда о воссоздании мира из букв. Буквы — единственное, что может ожить в новой нашей жизни. (Скульптурный памятник и даже движущееся кино не оживают в нас, они лишь подтверждают призрачность ушедшего, иногда иллюзорную. Чем совершенней и правдоподобней восковая фигура, тем она мертвенней, призрачней). Памятники материальной культуры — всегда именно памятники; ожить в новой, нашей жизни может лишь дух, мысль, обозначенная словом.

13.2.92. Трагизм, глубина, безысходность, грязь, кровь, красота, величие, жалость, распад, старость, любовь, мир.

Постоянно выносит из глубины на поверхность. А надо помнить в каждой клеточке повествования.

17.3.92. Вот смысл катастрофического чувства — и одновременно абсурдная неразрешимость (Беккет):

Если все обернется к лучшему, все жертвы окупятся, дети доделают за нас — тогда в жизни был смысл, и она оправдана.

Если действительно катастрофа, и нет пасты, и дома провалятся — все бессмысленно: все хитрости, победы и пр..

Смерть — конец, катастрофа — или сын продолжит? Сын — расплата или награда? Все зависит от меня. Но и я бессилен, и единственное оправдание — миг любви, зарождение жизни.

18.3.92. Может быть, центральная идея книги: жизнь по-разному видится «изнутри», когда непонятны ее связи, направление и смысл, и откуда-то «извне», когда мы уже не живем и ничего не можем изменить, объяснить другим. Но представить себе этот взгляд имеет смысл.

26.3.92. «Всякое творение есть творение из ничего… Каждый раз в голову приходит новая мысль, и каждый раз новую мысль, на мгновение показавшуюся блестящей и очаровательной, нужно отбрасывать, как негодный хлам. Творчество есть непрерывный переход от одной неудачи к другой. Общее состояние творящего — неопределенность, неизвестность, неуверенность в завтрашнем дне, издерганность, и чем серьезнее, значительнее т оригинальнее взятая на себя человеком задача, тем мучительней его самочувствие». (Л. Шестов. Апофеоз беспочвенности)

Это буквально обо мне, о моем нынешнем состоянии; оно длится, впрочем, уже многие месяцы, пока я работаю над «Прозрачным туманом». Чувство узнавания — и облегчения: значит дело, может быть, не в моей бездарности, возможно, это признак серьезности, значительности, оригинальности замысла. Хотя гарантии, конечно, нет. И дальше — о том, что даже гениальные люди часто не выносят долго творческой деятельности; приобретая технику, начинают повторяться, к удовольствию публики. «И мало кто догадывается, что приобретение манеры знаменует собой начало конца».

Из рабочего дневника. Читая Шестова. Я все еще робею доводить мысль до трагического предела, все время держусь за какие-то благодетельные надежды. Здесь есть возможность поистине высокой (европейской, не чисто нашей) трагической философии — за предельным крахом возможно и просветление, когда уже ничто не страшно. Крах всякой жизни.

27.3.91. …Не могу придти в себя после увиденного по ТВ: изнасилованная, простреленная 6-летняя азербайджанская девочка, скальпированные заживо люди. Кто это сделал? Почему молчат армяне, прежде всего армяне? Что делать мне, как кричать, отворачиваться? Ужас, безнадежность и бессилие.

11.4.92. Снежинки беззвучно опускаются мимо голых ветвей и у земли исчезают.

15.4.92. Утром меня поднял с постели неожиданный звонок из Парижа. Профессор Жорж Нива: «Открытие вашей книги («День в феврале») было для меня очень важным событием». И много других высоких слов.

3.5.92. После затмения умов мы как будто приходим (хотим придти, провозглашаем приход) к общемировым, общеевропейским ценностям (свобода, терпимость, плюрализм).

Но это будет лишь видимость сходства. Наш путь к этим ценностям был иным, и этот путь не отпадает, как пуповина, он остается в нашей памяти, входит в наше знание, в качество ценностей, придавая им особое — наше — значение. Значение мы принесли с собой. Наш путь, наш опыт, наша память — и это наше богатство, возможность нашего особого вклада. Наше духовное поражение — это не то же, что прописи, усвоенные с детства.

17.8.92. Мир без иллюзий и надежд. Ничьи могилы не хранятся больше нескольких веков, считанные мумии фараонов хранились — но лишь несколько тысячелетий, остальные косточки безымянные.

И все-таки мы не можем отказаться от безумной, безосновательной надежды сохранить память, искать смысл. Мы подозреваем, что смысла может не быть, а умрем мы навечно — но в условие нашего рождения входит жить, значит, биться над этой неразрешимой загадкой и противостоять смерти.

4.10.92. Что-то происходит не то, и с миром, и с нами. Вчера по ТВ показывали кадры: мусульмане-боснийцы позируют с отрезанными головами сербов. По радио рассказ о лагерях, где сербы насилуют боснийских и хорватских девочек, держат их, пока невозможным станет аборт — чтобы родили сербов. Грузины бомбят с самолетов Гудауты и Гагры, курортные города. В Таджикистане воюют кланы, убитые исчисляются тысячами, как и в Карабахе. Но может быть, еще страшней, что мы проглатываем эту информацию за ужином и не поперхнемся — привыкли, и это пока не о нас. Невозможно в самом же деле переживать каждый день… Но ведь были времена, когда такие известия заставляли хотя бы некоторых людей молиться и страдать, и просить у Бога милости, по крайней мере ощущать греховность происходящего. Умом-то и мы ужасаемся, но так абстрактно; до костей этот ужас не доходит.

Может, в этом есть и своя правда, может, этим держится жизнь? Ведь и в былые времена не только привыкали к казням, но ходили на них любоваться.

14.2.93. Из рабочего дневника. Князев: Все, о чем говорят — каждая на своем языке — мировые религии, имеет реальную подоснову, которую можно выразить и на языке разума, объективных данных. Но разум без воображения бессилен, будущее зависит от способности к синтезу. (И, конечно, музыка — но ее язык подлежит разгадке. Музыка — это шифр, задача для ума).

Князев. Религия почему-то подозрительна к воображению. Переживание, знание должны быть подлинными, ничего выдуманного не должно быть в них привнесено. Как будто эти видения — не перевод невыразимого на общепонятный.

Князев: Я говорю не о том воображении, которое можно считать произвольным комбинированием мыслей и впечатлений. Нет, подлинное воображение — когда мысль или образ приходят неизвестно откуда (не можешь объяснить, откуда), но это — знание о запредельном.

Подлинное воображение — весть о запредельном. Ее умеют улавливать те, кого мы называем гениями. Но они к тому же умны и мастеровиты, они умеют подыскивать своим догадкам, прозрениям слова, формы, образы, переводят их на язык общепонятных мыслей — а это уже компромисс. Вот бы найти чистое знание!

Князев. Подлинные озарения даются обострением, концентрацией чувств, на которые человек редко бывает способен в обычной рассеянной жизни. Надо довести его до края и даже вывести за предел… Почему это запретно? Я же не для себя стараюсь. Эти мозги что-то дадут человечеству. (Непозволительный экспериментатор. А в результате гибнут и мальчик, и Феликс).

Может быть, Князев чувствует себя спасителем мира — через меня. «Я (т. е. Князев) сам не могу: слишком много интеллекта, я не вижу или не помню снов, но я способен ухватить. Понимаешь? Перевести на язык объективных понятий». Он готов принять помощь и от государства, и от карательных органов. «Но они все портят, потому что я не могу открыть им свой замысел».

М. б. идея Князева: Я (Кн.) хочу спасти мир, я в отличие от других предчувствую иррациональную катастрофу; но для понимания мне нужен «медиум», не столько разумный, сколько гениальный, не интеллект, а художник.

Почему я его боялся? Ведь он говорил так правильно: о служении людям, восстановлении полноты личности… Может быть, потому, что сам он казался мне инвалидом, ищущим для себя протез в чужих душах… тогда он наслаждался. (Он и сам о себе так говорил).

Князев за кулисами всего сюжета (который выходит из-под его контроля)… Его не смущает, даже радует трагедия моей жизни и общая катастрофа. Надо дойти до предела — тогда мы поймем что-то важное.

М.б. развитие моей фантазии: мы не бежим в этот город от Князева (как я думал и надеялся). Наоборот, он провоцирует нас на переезд, соблазнив слухом о пасте. (Сам понимая, что это чепуха). Здесь, в замкнутом городе, проще проводить эксперимент.

23.2.93. Из рабочего дневника. М. б. меня Князев использовал для расшифровки чужих снов и пр. Я видел то, чего не могли показать его приборы. Или он давал мне слушать музыку.

И при всем том чувство, что я сочиняю д-ра Князева. Но откуда я знаю то, что сочиняю о нем? Откуда это приходит на ум? И почему получает продолжение в реальности, переплетается с ней? Неужели он прав, и игры моего воображения не совсем произвольны?

М. б., я Князеву: Вы приучили меня мысленно говорить с вами, даже когда вас рядом нет. Я так втянулся в эту игру, что время спустя не уверен, в самом ли деле говорил с вами или вас выдумал.

— Ты не смущайся, это обычная слабость художественных натур.

Князев — фанатик правды. Вам (тебе) хочется щадить себя, я понимаю. Но, может, надо собой пожертвовать. (При всем том, что я разговоры с ним сочиняю).

Кн.: Есть люди (ты, Феликс), которым дано запредельное знание, способное нас спасти. Нам мешают близорукость, корыстность властей — и ваше собственное желание щадить себя, нежелание дойти до конца.

26.2.93. Дочитал свой текст — как пожевал стружку: никакого вкуса. Едва одолевал сонливость. Сходил на лыжах, недалеко: метет снег, лыжни не видно…

28.2.93. Из рабочего дневника. Мне все время говорят: какой вздор ты сочиняешь! Что ты придумываешь? Ты не знаешь реальной жизни. Но Князев не пренебрегает этим. Наоборот. Они тебе цены не знают. Ты сам себе цены не знаешь. Откуда это приходит?

3.3.93. С утра посидел над работой. Замысел опять трансформируется: на первое место выходит тема воображения (а не памяти). Впрочем, все предыдущие темы и повороты мысли продолжают жить в веществе прозы, определяя ее насыщенность.

18.3.92. Из рабочего дневника. Одна из важных общих идей: наша жизнь не ограничена отпущенным нам сроком, она продолжается в обе стороны, связана с прошлым и будущим. От наших сегодняшних действий зависят судьбы живших прежде и тех, кто будет жить потом. (Катастрофой кончается отдельная жизнь, и всегда остается надежда).

30.4.93. Из рабочего дневника. Попытка приспособиться к катастрофе (поощряемая начальством) — ложна, пока мы не перевоссоздадим основы бытия, не поймем, что нужен труд мысли, самопожертвования.

«В условиях неминуемого развала, в силу того, что уже поздно, все, что ни делай, ищи правду или неправду — пойдешь по пути бессмыслицы. Внутри такой ситуации действовать и мыслить невозможно. Основы цивилизации подорваны. Мир полон неоплаканных жертв, залит неоплаканной кровью». (М. Мамардашвили).

Князев — не просто «злой демон», в его требованиях есть большая, трагическая правда. Недаром я его боюсь. Это требования не для всех (но ради всех, ради других).

Чувство: какой-то мой двойник — или я сам — однажды понял, узнал нечто невыразимое и вновь для меня утерянное — и я должен слиться с ним, достичь его, придти к себе самому издалека.

2.5.93. Из рабочего дневника. Князев: Ты (вы) самый благодатный материал. Все уже слишком знают, как надо и как можно, как правильно жить. Тебе каждую мелочь приходится решать самому, но при этом ничто не становится ясным окончательно и насовсем (из-за особенностей памяти).

Папа и мама. Это все надежда: я могу быть подлым сегодня, чтобы быть безупречным завтра. А завтра никакого нет.

Чувство невозможности выйти из кризиса из-за неспособности назвать то, что происходит. У кого нет памяти, у того нет будущего.

Мама: Мы боимся не опасного слова, а непонятного, мы не способны, не хотим прояснить своих страхов.

Князев: Нужна последняя ясность, без этого все развалится.

— Но разве это возможно?

— В пределах жизни и рассудка — нет.

М. б. чувство, что на листке было что-то важное — лишь после того, как он был уте



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: