Новая гордость гражданина вселенной 1 глава




Сотни улиц, всюду люди: работяги,

Полицейский, девочки, бродяги.

Поливалки трут асфальт до исступленья.

Товарняк, трамваи, колымаги

Рассекают, грохоча, людей скопленья.

Сотен улиц, звонких улиц сеть,

Им меня не одолеть!

Ведь я – все равно в центре!

 

Тысячи рельсовых путей,

Тысячи флагов, мачты, век скоростей,

Тысячи лодок и кораблей плывут грациозно,

Тысячи фабричных дымов всех мастей

Клубятся вокруг, надвигаются грозно.

В этом чаду легко угореть,

Задохнуться, уснуть, сомлеть,

Только не мне. Я – все равно в центре!

 

Океанские волны исполнены стоном.

Ледники ползут по горным склонам,

Словно белые языки.

В джунглях ветры бегут по кронам,

Полюса от тропиков далеки,

Их дыханьем Африки не согреть.

Мир велик, а по мне – как клеть,

Но я – в центре!

 

Этот могучий шторм земного бытия,

Этот великий гимн‑планета‑я:

Я – полюс, я – экватор, я – подвал и кров,

Мне тесно, я расту, дыханье затая, –

Я – средоточие, я – средостение миров![76]

 

 

 

 

Ханс Йегер [77][78]

 

Его тоже не пощадила судьба. Его жизнь – голод, тюрьма, нужда и презрение. Потому что он хотел правды и говорил ее: жестокую, беспощадную правду. Его произведения – крик из бездны. В них слышен голос человека, у которого все позади, который познал жизнь, для которого ложь человеческого существования стала мукой, и он решил бросить ей вызов. Он стал крестоносцем правды, он защищал ее, какой бы ужасной она ни казалась. В своем первом крупном произведении «Из жизни богемы Христиании» он уличал общество во лжи, срывал с него покровы, как бы говоря: «Вот как вы лжете всю жизнь; вот какие вы жалкие; вот каково ваше общество; а вот ваши поэты, которые тоже лгут и тоже виновны! А вот, вот, вот – правда, холодная, голая правда!» Книга была конфискована, а Ханс Йегер приговорен к четырем месяцам тюремного заключения. Друзья уговорили его бежать в Париж. Здесь он голодал, бедствовал, мерз душой и телом, чтобы вернуться и умереть от неизлечимой болезни или жить с единственным, что еще у него оставалось, – с женщиной, которую он любил, любил безумно, болезненно. На борьбу за правду его судно вышло с сотней парусов, а домой вернулось со сломанными мачтами, разорванными парусами и тысячей пробоин. Буржуазное общество подвергло его остракизму. Его произведения не печатались. У него не было денег, чтобы купить самое необходимое. Бездомный, всеми покинутый, вернулся он во тьму вечной лжи. И тогда он понял: необходима опора, чтобы было где преклонить голову. Все свои разбитые мечты, всю потребность в счастье, всю тоску, все, что разбилось в схватке с миром, он обратил в стремление к единственной цели – завоевать женщину. Ей он вручает все, что еще осталось от его неудавшейся жизни, она становится для него священным Граалем и последним избавлением, родиной и Богом – всем. Ее руки для него – суд Божий, ее губы – жизнь, только ею он живет, только из‑за нее он продолжает жить в этом бессмысленном мире, полном мучений. И оказывается обманутым! Снова обманутым. Но свобода не гибнет в столкновении с ложью, она снова оживает, потому что искатель правды благодаря обману узнал правду о ней и о себе. И, умирая, он благодарит ее за обман, благодарит женщину, «единственного истинного, стоящего человека, который встретился ему на земном пути».

Это страстное произведение о женщине, этот дневник, полный беспощадной правды, эта печальная молитва, эта потрясающая книга, полная слез и страдания, роман «Больная любовь» Ханса Йегера, вышел в издательстве Г. Кипенхойера в Потсдаме. Неумолимо жестоко и честно изображает он в этой книге день за днем два года своей жизни. Ему так важно само произведение и настолько не важен он сам, что он даже не потрудился выбрать другое имя для героя, а назвал его своим. Это не художественная литература в прямом смысле; это произведение не похоже на традиционный роман, что, вероятно, будут отмечать многие. Это – бормотание, трепет, крик, мука, рыдания, это – дрожащая, обнаженная человеческая душа, слабая и страдающая, маленькая и по‑настоящему великая. Подлинная история человека, которая, несомненно, потрясет читателя. Кто еще перенес столько страданий, кто еще так любил, кто еще так беспощадно говорил правду о самом себе! Единственным желанием Йегера была публикация этого главного его труда, чтобы жизнь его не оказалась совершенно бесцельной, существование – совсем бессмысленным, борьба за правду – напрасной. Умирая, он писал: «Мысль о смерти стала моей подругой и утешительницей. Но никто не издаст моего романа, когда меня не станет. И это мучает меня сильнее, чем я могу выразить. Собственно говоря, это единственное желание, какое у меня есть: на исходе жалкой, неудавшейся жизни я хочу сказать всем: прощайте». Он не дожил до этого. Он умер одиноким, в ужасающей нужде. Как подстреленный олень, что уходит умирать в чащу. Нильс Гойер, из чьего предисловия я почерпнул некоторые сведения, называет произведения Йегера «криком распятого, который сам пригвоздил себя к кресту…».

Ханс Йегер отважился сказать всю правду. Это уничтожило его. Внешне. Но он еще найдет соратников. В будущем, которое для нас всегда надежда.

Издательство заслуживает благодарности за то, что оно дало произведениям этого человека увидеть свет. Это – поступок! Это тем более примечательно, что именно немецкое издательство прокладывает путь норвежцу. Потому что он – Человек! И поэтому – наш!

 

 

 

Первый концерт музыкального общества [79]

 

1. Август Рейс: «Летняя идиллия». Мне хотелось бы знать, что общего у этой композиции с напечатанными под названием искаженными стихами Мёрике «Я вступаю в дружелюбный городок». Если бы Мёрике писал так, мы давно уже забыли бы этого тихого, глубокого лирика. А тут – плоская консерваторская работа, в первой части скучная и педантичная, во второй немного лучше и подвижнее, но все равно – это всего лишь легкая салонная кантилена, взявшая у народной музыки только формальные признаки, но не смысл.

2. Ганс Кёсслер: Концерт‑Пассакалья для скрипки с оркестром. Произведение, созданное с учетом специфического индивидуального звучания скрипки, вокруг партии которой и строится все сочинение. Оркестр большей частью только сопровождает скрипку, время от времени соперничает с ней, иногда главенствует, но в основном просто создает музыкальный фон. Сочинение обладает настроением и определенной линией, которая в некоторых местах достигает особой гармонии и ритма. Солировал Макс Менге, который благодаря хорошей технике подчеркнул певучесть скрипки и продемонстрировал масштабность трактовки.

3. Густав Малер: Четвертая симфония. Потрясающая человечность трогала до глубины души. Может ли быть ирония серьезнее и печальнее, чем здесь? В муках познания, этого якобы преимущественного права человека, потрясенный великой загадкой бытия, раздираемый необъяснимостью жизни, преследуемый темнотой одиночества, разбитый тупым «нет», которое издевательски смеется в ответ на все вопросы, когда познание натыкается на свои вечные границы; подхлестываемый поисками нераздельной связи с природой и бархатно‑пурпурного счастья инстинкта; подобный деревьям и животным, оторванным от своих корней; воздевающий руки в вечной мольбе, – он, человек, Густав Малер, спустился с вершин одиночества и наблюдает со странной улыбкой, как люди едят, пьют, спят, радуются; смотрит, как они плачут и смеются над своими мелкими бедами и радостями, словно и нет никакой загадки и безысходно‑печальных вопросов. И этой странной улыбкой пронизана вся Четвертая симфония, в центре которой образ простого человека, бюргера, окруженный туманной дымкой печальной и серьезной авторской иронии. (Ирония не означает издевки!) Но уже в адажио мы слышим его внутренние монологи, голос его души, и вот он, просветленный страданием и болью, находит в неземных аккордах последнее счастье, собеседника, Вселенную. А в крещендо после тихой жалобы скрипок он будто воздевает руки к звездам, и восхождение к самому себе знаменует музыка глубокого звучания, полная страдания и гармонии! А этот добрый человек в заключительной части симфонии словно бы улыбается нам, покоряя наши сердца доброй печалью, как это умеют, кажется, только евреи, народ, не знающий покоя, живущий в страдании (не кидайтесь на меня, фашисты!), и дарит удивительно умиротворяющее соло сопрано. Густав Малер, раздвоенный, ты – символ нашего времени! Партию сопрано исполняла Елена Маас‑Пеш, ее полнозвучный вокал был в совершенной гармонии с общим замыслом. На низких нотах ее голос приобретал легкий металлический оттенок и становился резковатым, но все‑таки звучал гармонично и красиво. Особой похвалы заслуживал на этом вечере Ф. Макс Антон, именно он сделал из малеровской симфонии событие. Он сумел поставить акцент на человечности, сблизить слушателя с автором, так что можно предположить родство душ композитора и исполнителя. Останавливаться на мелочах – лишнее. Здесь было столько понимания, чувства и самоотдачи, что можно от души порадоваться: музыкальный мир Оснабрюка имеет человека, который очень серьезно относится к искусству и обладает большим мастерством.

 

 

 

Имярек

(Гуго фон Гофмансталь «Представление о смерти богатого человека») [80]

 

Пусть даже обязанности, быт, дела и повседневные заботы со всех сторон окружают и словно стеной огораживают жизнь обычного человека, откуда‑то все‑таки мрачно веет великая загадка, страшная тайна жизни – смерть, полная предчувствий, все связующая и освобождающая в высоком ужасе своих пределов. Серым и померкшим предстает перед нами многое, что прежде сияло, словно золото. А то, что еле заметно брезжило, вырастает и, сияя, заполняет жизнь. Гофмансталь выразил это общечеловеческое переживание в форме средневековой католической мистерии. Но только тот, кто прикипел душой к подобным вещам, может принять форму за основное содержание, как это, очевидно, делает профессор Гамель, которому не хватает аллегорической фигуры Раскаяния. Это абсолютно неправильно и совершенно извращает то, что хотел сказать Гофмансталь. Если бы он хотел создать христианскую мистерию, то без раскаяния было бы не обойтись, так как оно – основа всего церковного учения. Но он‑то хотел гораздо большего: он хотел говорить о величайшей тайне человека, о жизни и смерти и их загадочной роковой взаимосвязи. Оправдание жизни как таковой происходит не благодаря акту раскаяния, а благодаря тому, что внешние явления пробиваются к сущностным, а оттуда – через веру – к согласию с жизнью. Следует ли принять это мучительное существование, полное беспокойства и незнания, откуда и куда мы идем, или, подобно Шопенгауэру, отрицать его? Гофмансталь говорит: да, следует, несмотря на всю ничтожность, которую он так убедительно изображает, да, следует – в последнем озарении, в момент перехода индивидуума в нирвану, из‑за осознания бытия как такового, которое выражается в словах: «Верую (в жизнь)» – и в этих словах находит свое оправдание.

Постановка Карла Ульрихса превосходна и в части сценографии и освещения, и в части вневременной, монументальной режиссуры. Она вместе со слаженной ансамблевой игрой придает пьесе особую убедительность. Этому в большой степени способствовал Альфред Крухен с его превосходно продуманной, пронзительной трактовкой роли Имярека, в которую он вложил столько самобытности и чувства, что не было ни одной мертвой реплики, наоборот – страстность соседствовала здесь с чувством меры, что соответствовало форме и являло собой настоящее достижение. Анни Шэфер придала чудной мелодикой своего выразительного голоса незначительной, в сущности, роли Деяний Имярека такую религиозную глубину, что благодаря этому даже форма пьесы, сама по себе вторичная, вышла на первый план и стала истиной. Любовница в исполнении Анни Керстен: актриса по‑новому трактовала свою роль, и привычные эротические нюансы сублимировались здесь в девическое обаяние; удачный ход, он позволил подчеркнуть место действия – средневековую Германию. Инес Фёлькер создала два прекрасных образа: Жены Должника и Веры, играя в первой роли скорбную взволнованность, во второй – холодную торжественность. Такая же холодность и расчетливость в расстановке акцентов отмечала работу Ганса Райнгардта в роли Смерти, в то время как Вальтер Гайер‑Роден прекрасно, в соответствии со средневековыми представлениями, исполнил роль Дьявола, в его трактовке чувствовалось даже влияние Мефистофеля. Меньше всего порадовал Вальдемар Хорст в роли Маммона. Разве превосходство и триумф Маммона над Имяреком нужно выражать посредством повышения голоса? Гофмансталь сам говорил мне однажды, что он представляет себе Маммона высокомерным, ироничным и саркастически насмешливым. Жозефина Хаке в роли Матери Имярека пыталась сыграть слишком многое. В ее трактовке роль кажется слишком расплывчатой и чувствительной и – поскольку ни одно слово не звучит естественно – мучительно надоедает. Нужно придерживаться основной линии!

 

 

 

«Фауст», трагедия Гёте

Городской театр [81]

 

Каждое слово – золото. Каждая фраза – кристалл. Все в целом – религия. Не пьеса. Действующие лица: человек. Центральная фигура только одна: Фауст‑Мефистофель. Они едины – две стороны одной медали, одного и того же человека: Гёте. Человека. Истинная пружина действий скрыта за видимыми событиями. Фаустовское мечтательное начало, вечное стремление к познанию и истине. Откуда? Куда? Что есть жизнь? Кардинальный вопрос всякой философии. Вечные вопросы, попытки решить их всегда заканчиваются скепсисом или религиозным самообманом. И как результат этой неразрешимости – настойчивое стремление исследовать жизнь во всех ее проявлениях, чтобы – кто знает – однажды бросить якорь в тихой гавани.

 

То с неба лучших звезд желает он,

То на земле – всех высших наслаждений,

И в нем ничто – ни близкое, ни даль –

Не может утолить грызущую печаль.[82]

 

Вечный поиск пути к Богу, к космосу, к началу, к истине, к себе – не важно, как это назвать… Путь остается. Путь, который ни одному человеку не суждено пройти до конца. Вопрос без ответа. Борьба без победы. Вечная борьба. По одну сторону – человек, по другую – жизнь, недостижимый Абсолют. Так боролся Иаков: «Не отпущу Тебя, пока не благословишь меня!» Но благословение запаздывает. Борьба остается. Конец: разочарование.

 

А в мир другой для нас дороги нет.

Слепец, кто гордо носится с мечтами…[83]

 

Фауст строит плотины в море. Поиски знания и истины – внутреннее действие трагедии, путеводная нить в пестрой ткани внешнего действия. Погреб Ауэрбаха, сцена с Гретхен, Вальпургиева ночь – эпизоды, проявленное действие, поверхностное действие – не есть действие…

Фауст – это религия, культ, символ. Чтобы сыграть Фауста, недостаточно актерской игры и мастерства; нужно глубоко, по‑настоящему пережить это, нужно самому быть Фаустом.

Можно рассматривать «Фауста» и как театральную пьесу. А именно – как историю Гретхен. Трогательную историю девушки, которую соблазнили и покинули. Это зависит от трактовки роли Фауста. Правда, Гёте вряд ли хотел, чтобы играли так.

Режиссеру и труппе, которая привыкла неделями играть «Насильно на постой» и тому подобное, нелегко вдруг настроиться на «Фауста». Поэтому я не останавливаюсь на мелких недостатках, как, например, гротескные облака с разноцветными крылатыми ангелами, архангел Михаил, у которого в дополнение к одеянию древнего германца был кокетливый серебряный браслет (вообще необходимы ли здесь ангелы?), несколько сальный голос Господа, по‑детски наивные народные сцены во время пасхальных гуляний. Все это, строго говоря, не имеет значения, – но: у нас играли театральную пьесу. А именно историю Гретхен.

Радовала роль Мефистофеля в исполнении Ойгена Линденау. Роль была продумана, прожита и потому получилась. В некоторых местах он был патетичен. Мефистофель – князь тьмы. И поэтому образ его должен быть наполнен скепсисом, то есть в нем должно быть достаточно издевки, иронии, даже шутовства, но никак не патетичности. Скепсис отрицателен. Патетика положительна.

Иоганна Мунд в роли Гретхен. Хороша. Естественна. В сцене с Валентином – превосходна. Ведь ее роль эпизодическая и не имеет большого значения в «Фаусте».

На Фаусте все держится! Почему бы в таком случае не пригласить актера из другого театра? Фауст должен быть великим потрясением. Культом. Если ему это не удается, получается – профанация.

«Когда в вас чувства нет, все это труд бесцельный…»[84]

 

 

 

Разговоры во время «Фауста» [85]

 

Театр. Звонок. Зрители толпятся в дверях лож. Пока я ищу свое место, слышу, как немного полноватая дама позади меня спрашивает:

– Музыка Вайнгартнера? А я думала, это Гуно…

Тушат свет. Пролог на небесах. Кажется, за мной сидит чета новобрачных откуда‑то из деревни. Он шепчет довольно громко:

– О Господи, а это не Железный Карл?

На что она отвечает:

– Да нет, это же древние германцы. – Оба имеют в виду архангела Михаила, на котором я как раз в этот момент замечаю кокетливый серебряный браслет.

Старый господин, очевидно большой поклонник искусства, поворачивается к ним:

– Тсс!

– Чего ему надо? – спрашивает Йохен сварливо.

– Сиди тихо, – отвечает молодая, но, когда появляется Мефистофель, сама не может удержаться от восклицания: – Дьявол!

– В красном пламени, – говорит задумчиво Йохен.

Старый театрал снова шипит:

– Ш‑ш‑ш!

– Осел, – бурчит Йохен.

Спустя какое‑то время позади нас появляется, шурша платьем, величественная дама, естественно, через полчаса после начала; она вынуждает всех встать и пробирается к своему месту, которое, тоже естественно, оказывается в середине ряда. Йохен не встает, а только немного отодвигает колени в сторону. В следующее мгновение он со страшным криком вскакивает, потому что дама, вероятно, отдавила ему ногу. Сиденье кресла использует этот момент, чтобы коварно захлопнуться у него за спиной, так что когда он, скрипя зубами, бледный от боли, пытается сесть, то оказывается на полу. И подумайте только: дама, которой Йохен обязан этим артистическим падением, та самая дама, которая наступила ему на ногу, имеет наглость возмущенно прошептать ему:

– Тсс!

– Глупая гусыня, – бурчит в ярости Йохен.

 

* * *

 

Пролог окончен.

Новобрачные оживленно обсуждают последние состязания по стрельбе. Дама рядом со мной беседует с подругой.

– Вы говорите, семьдесят пфеннигов? А я еще вчера заплатила марку десять.

– Да, семьдесят пфеннигов, если вы сами заберете. Иначе – восемьдесят. Я запасла шестьдесят штук. Так на зиму будет хоть немного яиц.

Первый акт. Фауст в кабинете.

Минхен (так зовут новобрачную), взволнованная фейерверком при появлении Духа Земли, рассказывает историю про привидения. Когда Фауст поднимает хрустальную чашу с ядом, Йохен задушевно произносит:

– Твое здоровье, если это коньяк.

Пожилой господин, очень злобно:

– Ш‑ш‑ш!

 

* * *

 

Смена декораций.

Передо мной разговаривают две дамы.

– Ох уж эта фрау Биммерманн! Вы только посмотрите, сколько на ней бриллиантов. Это же безвкусно!

– А как утянулась‑то! А жир со всех сторон выпирает.

Рядом сидят два господина.

– Большой шлем без двух у ходящего первым?

– Выиграл. С шестью козырями и тузом червей.

Справа от меня:

– Недавно он даже привез полкило масла.

– Вы хотите сказать: маргарина.

– Нет, масла, сливочного масла, хорошего, жирного крестьянского масла.

– Говорят, в окрестностях его нет уже три недели. Погреб Ауэрбаха.

Оба мужчины передо мной с удовольствием и очень бодро отбивают такт.

– Настоящая немецкая атмосфера, – говорит один.

Йохен замечает:

– Гуляют. Сейчас подерутся.

Минхен во время песни про блоху истерически хохочет. Старый господин:

– Тсс!

Снова дают свет.

Прерванные разговоры продолжаются.

– А вы не можете дать мне адрес этого крестьянина?

– Ох, он обслуживает только старых клиентов.

– Но если ему хорошо заплатят…

– Ну вот, я хожу трефовым валетом, потом пиковым, бью даму королем червей и вытаскиваю туза…

 

* * *

 

– Я точно видела, Йохен, что на ярмарке ты был с Триной.

– Это неправда…

– Правда…

– Неправда…

– Правда.

– Неправда, – и так далее.

 

* * *

 

– А ее муж, как он усох. Стал совсем хилым и маленьким. Как ребенок.

– А она все толстеет. Все‑таки видно, откуда они.

 

* * *

 

Кухня ведьмы.

Йохен и Минхен развлекаются вовсю.

– Как раньше в Мюнстере, в зоологическом саду, – смеется Минхен в восторге.

– А ведьма выглядит в точности как мамаша Бюшеля, – зло хохочет Йохен.

Старый господин шипит:

– Ш‑ш‑ш!

– Верблюд, – говорит Йохен с явным возмущением.

 

* * *

 

Когда Фауст в первый раз заговаривает с Гретхен, Минхен, удовлетворенная триумфом женщины, говорит:

– Не вышло…

Но Йохен, чувствуя, что в его лице оскорбили весь род мужской, возражает:

– Глупая баба, – и делает поистине гениальное философское замечание: – Поначалу они все так. Но это только притворство.

 

* * *

 

– И что только они о себе воображают! Еще шесть лет назад она была всего лишь простой швеей. А он – помощником продавца. Этот спекулянт, этот индеец с плоскостопием!

– Я не понимаю, почему вы не хотите дать адрес этого крестьянина.

– Господи, да ведь каждый бережет его для себя.

– Это странно.

 

* * *

 

Закончилась сцена, когда Гретхен находит украшения.

– Йохен, ты ведь хотел подарить мне сережки, что лежат в витрине у Шнайдера…

Йохен, очевидно, ничего не слышит, он внимательно изучает программку.

– Йохен! – Она с силой толкает его в бок.

– Слышишь, – читает он, делая вид, что ничего не слышал. – Мемфис… Мефи… сто…

– Ах ты! – резко обрывает его Минхен. – Двести!

 

* * *

 

Потрясающий монолог Гретхен перед статуей Mater dolorosa.

Я смотрел «Фауста» в балаганах и на первоклассных сценах. И всегда эти слова одинаково потрясали меня. А Иоганна Мунд играет так искренне, с такой болью, что продолжаешь сидеть как завороженный даже после того, как занавес опустился.

– Теперь ему, наверное, придется платить алименты, – говорит Йохен убежденно, как человек, знающий жизнь.

– Бог мой, может, они еще поженятся.

– Никогда! – возражает Йохен уверенно.

– Но тогда закажите мне хотя бы килограмм. Понимаете, я хотела бы испечь пирог на день рождения. Килограмма было бы достаточно…

 

* * *

 

– Потом я играю шлем с двумя… не набираю очков…

– Ну?

– Дружище, мне не повезло. Я выиграл всего шестьдесят монет.

 

* * *

 

После очень сильной сцены в соборе, когда Гретхен падает в обморок, зрители начинают штурмовать гардероб. Только когда гардеробщицы объясняют штурмующим, что еще не конец, что будет что‑то еще, те снова успокаиваются.

 

* * *

 

Сцена в тюрьме. Конец. Выходя из зала, еще под впечатлением от трагедии, я слышу:

– И почему она была такой глупой?

– Если он ее все‑таки соблазнил…

– Если бы вы сразу вытянули козырного туза, а потом сыграли бы маленькой червовой, то… Одну пику и…

– Вы делаете тесто на дрожжах или с пекарским порошком?

– Смотря какое тесто… Если…

 

* * *

 

– Посмотрите только на эти надутые рожи. Дочка‑то настоящая уродина. Боже, моя дочь намного красивее.

– А видите вон там женщину…

 

* * *

 

Врать не буду, я видел там и несколько внимательных глаз. Несколько душ, которые очистились от мусора повседневности под влиянием поэзии Гёте. Там был белокурый юноша; его глаза блестели, он вышел как пьяный. Не сказав ни слова. Да‑да.

 

 

 

Зарисовки с ярмарки [86]

 

I

 

А вы уже знаете человека, который играет на губной гармошке? Когда он покачивает головой и отводит в сторону правую ногу, все радостно пугаются, потому что вдруг начинает звучать целый оркестр. В руках он держит губную гармошку, локтями бьет в литавры, прикрепленные на спине, ступней (спасибо солдатской выучке!) ударяет по тарелкам, на голове у него шлем кирасира с конским хвостом и трезвонящим металлофоном; и при всем этом у него такое серьезное выражение лица, словно он Наполеон после битвы под Лейпцигом или тот самый кожевник, у которого уплыли кожи; похожее выражение лица было недавно и у меня, когда кто‑то сказал мне, что мой роман очень хорош. (Это был господин, явно обделенный интеллектом.)

Где бы ни появился этот человек со своим переносным оркестром, везде собирается толпа. Заключаются пари, как долго он может выдержать, учитывая, что литавры, вероятно, тяжелые. Все с восторгом ждут того момента, когда он потрясет головой и покачает ногой, потому что тогда все и начинается. Дети от радости выпускают в воздух воздушные шары, пожилые дамы укоризненно качают головами, гимназисты говорят «замечательно»; из окон у Бланка свешиваются, словно хихикающие гирлянды, девицы, какая‑то женщина говорит с состраданием: «Бедняга!», а мой друг, студент Майер, шепчет мне, что он решил поменять профессию и заняться чем‑нибудь в этом роде.

Если бы главный дирижер городского оркестра Антон вышел на улицу со своими музыкантами и они сыграли бы великолепный мечтательный медленный пассаж из симфонии си минор Шуберта, или что‑нибудь хрустально‑чистое из Моцарта, или что‑то милое из папаши Гайдна, вряд ли был бы такой аншлаг. А если бы при этом оркестр собирал деньги, то вряд ли бы он собрал столько же, сколько этот человек с губной гармошкой. Ну так ведь оркестр только и умеет играть что Моцарта, Бетховена и Вагнера и всякое такое, а вот одновременно держать в руках губную гармошку, бить локтями в литавры, ногой – по тарелке, головой тренькать на металлофоне да еще собирать деньги и двигать ушами…

 

II

 

К восьми утра в среду я уже двенадцать раз слышал «Оковы сброшены, и ты свободен», девять раз «Голубую Адриатику» и восемь раз «Лизхен, Лизхен…».

К десяти утра: уже девяносто шесть раз «Оковы сброшены», восемьдесят три раза «Голубую Адриатику» и семьдесят восемь раз «Лизхен, Лизхен…».

К шести часам: 487 раз «Оковы…» (216 раз на шарманке на колесиках, 201 раз на шарманке с деревянной подставкой, 36 раз на так называемой «шарманке капиталистов», то есть свежевыкрашенной шарманке на колесиках, на которой стоит клетка с двумя волнистыми попугайчиками). После этого я прекратил считать.

Я объявляю приз для людей, которые еще не знают задушевную народную песню «Оковы сброшены». Для мужчин призом будет старая шляпа (довоенного производства), цвет – серовато‑зеленовато‑коричневато‑желтовато‑фиолетовый, модель – мягкая шляпа с широкими полями и элегантными дырочками, проеденными молью и мышами, с большой, красиво обтрепанной лентой. Генеалогическое древо шляпы прилагается. Это шляпа очень хороших кровей, с материнской стороны она происходит от знаменитого головного убора Вильгельма Телля (посмотрите на шляпу там, на столбе, и т. д.). Отец неизвестен. Фридрих Великий был избран в этой шляпе. Музей предлагал за нее четыреста марок как за памятник старины. Очень подходит к черному сюртуку. Если еще надеть красный галстук (завязывается сзади), желтые военные сапоги и воротник а‑ля Шиллер (короткий апаш), получится элегантный кавалер (скорее простофиля, чем Лир, как говорит мой дядя). Кроме того, в придачу я даю «Золотую книгу хороших манер». Правда, я могу дать ее только на время, потому что она мне и самому постоянно нужна.

В качестве приза для дам предлагаю корсет пятьдесят восьмого размера, на шнуровке. С вышитыми фигурками героев легенд и охотничьими сценками. Я гарантирую, что он никому не будет мал. Это – наследство моей покойной тетушки. Кроме него – вязаный ридикюль, который можно использовать еще и как сумку под картошку, и искусственную челюсть в хорошем состоянии (кому рассвет люб, тому злато на зуб, а иногда – фарфор и цемент на пломбы). Призы можно увидеть в моей богемной мансарде. Право на участие в конкурсе получает любой, кто сможет доказать, что еще ни разу не слышал «Оковы сброшены»



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: