* * *
Как‑то к Тидеману приехал в гости его фронтовой товарищ. У него сохранилось несколько фотографий той поры, и в последний вечер он показал их жене. Среди них был групповой снимок взвода Тидемана. На снимке были изображены обнаженные по пояс солдаты. Они сидели на корточках перед блиндажом и, ухмыляясь, искали в своих рубашках вшей. Тидеман сидел вторым справа, он поднял руку с крепко сжатыми указательным и большим пальцами и улыбался.
Жена внимательно просматривала фотографии, одну за другой, и тут появился Тидеман. Тяжелым шагом он прошел к печке и уселся на стул. Жена взяла групповой снимок и довольно долго держала его в руке. Блуждающим взглядом она смотрела то на выцветшее моментальное фото, то на апатичную фигуру мужа у печки.
– Так, значит, это было здесь? – спросила она.
Друг кивнул.
Женщина с минуту молчала. В тишине слышалось только тяжелое дыхание Тидемана. В окно влетела моль и стала порхать вокруг лампы. Дрожащая тень ее крылышек затрепетала на столе, на фотографиях, оживляя их иллюзией движения и жизни.
– Все это осталось в таком же виде? – спросила она, показывая на снимки окопов и разрушенных деревень.
– Да, наверняка, – сказал товарищ Тидемана.
Быстрым движением она протянула ему карандаш и ладонью разгладила кулек из‑под сахара, лежавший рядом на подоконнике.
– Напишите название этого места. И как до него добраться.
Друг удивленно посмотрел на нее:
– Хотите поехать туда?
– Да, – ответила она.
* * *
Жена Тидемана разглядывала фотографию, на которой он, еще здоровый и улыбающийся, сидел перед укрытием. Потом спокойно подняла глаза.
– Мы все охотно съездили бы туда, – раздумчиво сказал друг, медленно выводя буквы. – Вам придется ехать через Мец.
|
Подготовка к отъезду заняла немало времени. Люди не понимали, почему это ей вдруг захотелось ехать, пытались отговорить ее. Но она не слушала их доводы. Полная решимости, не суетясь, собрала и уложила все необходимое для поездки. На все расспросы отвечала односложно: «Так надо».
Путешествие оказалось трудным. От езды у Тидемана разболелась голова, а жене не к кому было обратиться за помощью. Вдобавок она не понимала языка. Она просто стояла и смотрела людям в глаза, и в конце концов они догадывались, что ей нужно.
К концу третьего дня они прибыли туда, где когда‑то располагалась рота Тидемана, в неприметную, унылую деревню с длинными рядами серых домов. Здесь не было развалин, которые она видела на фотографиях. Всю деревню отстроили заново.
К сельской гостинице подъехало несколько карет с туристами. Переводчик подошел к жене Тидемана и заговорил с нею. Она спросила, знает ли он что‑либо об отрезке фронта, где засыпало Тидемана. Он пожал плечами – теперь везде поля, с некоторых пор их стали снова возделывать.
– Везде? – переспросила женщина.
– О нет, не везде!
Переводчик начал что‑то понимать и пояснил, что невдалеке, примерно на расстоянии одного километра, есть участок с окопами и воронками от снарядов. Там все почти в точности сохранилось в прежнем виде. Не проводить ли ему ее туда? Она кивнула, быстро отнесла свои вещи в гостиницу, и они двинулись в путь.
Стоял великолепный ясный день, и крохотные синие бабочки летали во все стороны между могилами и проволочными заграждениями. Края воронок окаймляли маки и ромашки. Луга, там и сям все еще вдававшиеся в этот пейзаж, скоро остались позади, деревня исчезла, и, когда они перевалили через гребень холма, вокруг них вдруг сразу воцарилось мертвенное безмолвие полей сражений, нарушаемое лишь несколькими группами мужчин, возившихся между могилами. Это сборщики металла, пояснил гид, ищут железо, медь и сталь.
|
– Здесь ищут? – спросила женщина.
Гид кивнул.
– Почва полна боеприпасов, – сказал он. – Поэтому вся территория сдана в аренду фирме, использующей эти металлы в промышленности. Трупы, обнаруживаемые попутно, тоже собирают и хоронят на различных кладбищах поблизости.
Он указал рукой направо, где стояли блестевшие на солнце длинные ряды белых крестов.
* * *
Жена Тидемана пробыла с ним здесь до вечера. Они прошли вдвоем через множество окопов и кратеров, подолгу стояли перед многими обвалившимися укрытиями. Она часто поглядывала на него и шла все дальше. Он же шел рядом, совсем безучастный, и не было никаких признаков жизни на его погаснувшем лице. На другое утро она опять пошла туда. Теперь она уже знала дорогу, и день за днем можно было видеть, как они медленно бредут по глинистым полям, усеянным кратерами, – усталый, сгорбленный мужчина и его статная молчаливая жена. Вечером они возвращались в гостиницу и шли к себе в комнату. Иногда переводчик сопровождал супругов на поле боя. Однажды он привел их на участок, куда редко попадали туристы. Тут не было ни души, если не считать сборщиков металла.
В одном месте лабиринт ходов сообщения остался практически нетронутым. Тидеман остановился перед каким‑то укрытием и нагнулся. Он это часто делал и раньше, но на сей раз его жена замерла и схватила переводчика за руку. Несколько сгнивших досок облицовки блиндажа торчали из входа наружу. Тидеман осторожно, на ощупь обследовал их руками.
|
В этот момент вдруг раздались гулкие удары кувалд сборщиков металла, приступивших к очередному раскопу, где‑то в двух– или трехстах метрах от них. Жене Тидемана эти звуки показались невыносимо громкими, и у нее невольно дернулась рука, будто этим жестом она могла восстановить тишину. Но уже в следующее мгновение почва содрогнулась от мощного грохота, за которым последовали свист, вой, шипение, потом отчаянный, пронзительный вопль кого‑то из группы сборщиков.
– Взрыв! Начали рыть и напоролись на снаряд! – закричал переводчик и побежал к месту происшествия.
Жена Тидемана, не сознавая, что делает, через минуту стояла на коленях около мужчины с раздробленной ногой. Она оторвала рукав от чьей‑то рабочей куртки и перевязала раненому бедро; она подняла с земли железный прут, протиснула его сквозь узел и потуже затянула импровизированный жгут; мужчина попытался приподняться на локтях, чтобы увидеть рану, но потерял сознание. Товарищи подняли его и понесли в сторону бараков, где они жили. Жена Тидемана встала на ноги, а переводчик тараторил без умолку – это, мол, уже седьмой взрыв за последние две недели!.. Она поискала взглядом пучок травы, чтобы стереть кровь со своих рук. Затем как‑то сразу пришла в себя, сосредоточилась и напрягла слух. Раненый мужчина находился уже за пределами слышимости, но до нее все‑таки доносился глухой, придушенный крик. Она побежала назад.
Крик исходил от Тидемана. Он лежал ничком. Видимо, обезумев, захотел каким‑то образом стать незаметным. Его плечи ходили ходуном, и он орал прямо в землю. Изумленный переводчик уже было взялся поднять его. Но жена отстранила переводчика.
Подбежали несколько рабочих, они подумали, что он тоже ранен, и решили унести его. Но жена не подпускала к нему никого. Ее словно подменили: движения стали беспорядочными, торопливыми, и ей удалось заставить их уйти – столько силы и молящего страха было в ее глазах. Недоуменно покачивая головой, рабочие повернули обратно. Немного помедлив, переводчик побрел за ними, а женщина глядела им вслед, пока они не затерялись в лабиринте могил. Тогда она присела на ступеньку блиндажа и стала ждать.
* * *
Надвинулись сумерки, и Тидеман совсем притих. Он лежал на земле, как тогда, и звон колоколов, возвещавших вечернюю благодарственную молитву, плыл над барачным лагерем. Но женщина продолжала недвижно сидеть.
Наконец Тидеман пошевельнулся. Он попробовал приподняться, но не хватило сил. Через какое‑то время снова попробовал. Жена не помогала ему. Она лишь забралась поглубже в темноту блиндажа.
Тидеман пополз по земле. Руками расшатал кусок деревянной обшивки. Он снова попытался встать на ноги, но опять не получилось. Он сидел и непрерывно разглаживал ладонями траву. Он поднял голову и медленно стал поворачивать ее – вправо, влево. И это длилось довольно долго.
Какая‑то птица запела над головами этих двух людей. Руки Тидемана успокоились.
– Анна… – проговорил он, слегка удивившись.
Жена все еще молчала. Но когда она взяла его под руку, чтобы увести, ее лицо вдруг передернулось и, казалось, вот‑вот распадется на части. Раз‑другой она сильно качнулась.
* * *
Через несколько недель Тидеман мог вновь заняться своим крестьянским двором. Его жена все время отлично вела хозяйство: стадо рогатого скота пополнилось четырнадцатью телками, и, кроме того, она прикупила луг под выпас и несколько пахотных участков.
История любви Аннеты [65]
Аннета Штоль выросла в маленьком университетском городе в Средней Германии. Это была свежая, юная и смешливая девушка со светлым оттенком лица. Школу она посещала без особого рвения и питала слабость к сластям и кинофильмам. Ее другом детства был Герхард Егер, худой и долговязый мальчик, года на три постарше ее, большой любитель книг и серьезных разговоров.
* * *
Они были соседями, и их родители дружили. Так и получилось, что оба выросли вместе, как брат и сестра. Ее приключения были и его приключениями: заброшенные сады, извилистые улочки, воскресные дни с колокольным звоном, летние луга, сумерки, звезды, душистый воздух и напряженное, неизведанное очарование юных лет – все это было у них общим.
Позже их жизнь пошла по‑другому. Девушка, не по годам взрослая и хорошенькая, обрела холодное самообладание шестнадцатилетней кокетки. Из открытого и такого знакомого сада детского товарищества она вдруг попала в область неясных и захватывающих тайн. Молодой Герхард Егер, еще недавно бывший ее старшим другом и защитником ее детства, теперь стал казаться ей беспомощным, намного более молодым, чем она сама, и даже почти смешным в своей нерешительной задумчивости. Ей нравилось только то, что шло гладко и без препятствий, и было нетрудно предсказать ее дальнейшее бытие. Оно представлялось вполне определенным, мирным и совершенно обыденным, с респектабельным супругом и здоровыми детьми.
Когда Герхард сдал университетские экзамены за первый семестр, они уже стали чужими друг другу.
Потом началась война. Весь городок заразился всеобщим лихорадочным возбуждением. С каждым днем все большее число абитуриентов заменяло пестрые студенческие фуражки на серые полковые шапки добровольцев, и на их мальчишеских лицах уже появилось выражение какой‑то отрешенности, они выглядели серьезнее, старше, но и прекраснее в своей юношеской готовности принести себя в жертву. И все же они были еще слишком близки к школьным партам, к гребному клубу и вечерним эскападам – слишком близки к мирным временам, чтобы сколько‑нибудь отчетливо понимать, что все это значит и куда они идут.
Герхард Егер оказался в числе первых добровольцев. Спокойного, неуверенного в себе, задумчивого юношу словно подменили. Казалось, он пылает каким‑то внутренним огнем, правда, еще весьма далеким от необузданной восторженности университетских профессоров, охваченных военным угаром. Он и его товарищи видели в войне нечто большее, чем просто борьбу и самозащиту; для них она была великим прорывом в будущее, призванным смести устаревшие идеалы самодовольного и упорядоченного бытия, омолодить состарившуюся жизнь общества.
Воскресным днем они все вместе отправились на фронт. На вокзале собралось множество плачущих, взволнованных и ликующих друзей и родственников. Сюда пришел почти весь город. Везде были цветы, ветки со свежей зеленью торчали из стволов винтовок, играл военный оркестр, повсюду раздавались крики и призывы. Едва поезд тронулся, как Герхард Егер вдруг увидел на перроне Аннету, она шла рядом с окном его купе и махала рукой кому‑то в другом вагоне. Он схватил ее за руку.
– Аннета…
Она рассмеялась и бросила ему остаток своих цветов.
– Привези мне что‑нибудь приятное из Парижа!
Он кивнул, но уже ничего не мог ответить – поезд убыстрял ход, и над вокзалом стоял гул песен и звонкий грохот духового оркестра. Белое, трепыхавшееся на ветру летнее платье девушки было последним воспоминанием, которое он увез с собой.
В первые месяцы Аннета мало что слышала про Герхарда. Потом постепенно и все чаще от него стали приходить письма и открытки полевой почты. Ее это удивляло, она не могла понять, чего это он вдруг так часто пишет ей. Еще меньше она понимала, почему эти письма – и с каждым месяцем все более явственно – посвящены воспоминаниям об их совместном детстве. Она ожидала ярких описаний смелых атак и каждый раз бывала разочарована, читая лишь про то, что ей было хорошо известно и скучно.
* * *
В дни сражения во Фландрии бригада Герхарда понесла страшные потери. Через несколько дней его родителям пришло короткое извещение, что из двухсот только он и двадцать семь других пока еще не ранены. Аннета, в свою очередь, получила длинное письмо, в котором Герхард почти страстно пытался воскресить в ее памяти какое‑то майское утро и вишню в цвету за обходной галереей собора. Аннета показала письмо Герхарда его отцу. Читая, тот в недоумении качал головой. Им владели более высокие идеалы, и он был бы счастлив, если бы его сын выказал хоть немного геройского духа. Пожав плечами, Аннета отложила это написанное убористым почерком письмо в сторону – она ничего не помнила про это майское утро.
Тем больше было изумление обоих, когда вскоре после этого они узнали, что в ходе фландрской битвы Герхард проявил такую отвагу, что прямо на поле боя был награжден и повышен в чине.
Вскоре он приехал на побывку домой: крепкий, стройный и загорелый, совсем не такой, каким Аннета могла представить его себе по письмам. В противоположность своему горделиво‑болтливому отцу он стал вдвойне серьезен, порою даже как‑то по‑особенному рассеян и вообще не от мира сего. Оставшись в первый раз с Аннетой наедине, он повел себя довольно странно – битый час почти ничего не говорил, беспомощно озирался по сторонам, изредка неожиданно заглядывал ей прямо в глаза, а потом вдруг взял ее за руку и спросил, а не пожениться ли им. И очень упорно, хоть и негромко, продолжал настаивать на своем, даже когда услышал ее возражение, что они, мол, еще слишком молоды. Ему было девятнадцать, а ей не исполнилось и семнадцати.
В ту пору поспешные военные браки или помолвки не считались чем‑то необычным, а были как бы составной частью всеобщей экзальтации. Несколько удивленная поначалу, Аннета быстро свыклась с этой мыслью, придя к выводу, что вообще‑то действительно очень заманчиво оказаться среди всех своих школьных подруг первой замужней женщиной. Да ей и был вполне по душе этот мужественного вида офицер, в которого превратился некогда мечтательный Герхард ее детства. А большего, пожалуй, и не требовалось. Ее родители, состоятельные, добродушные, к тому же еще и патриоты, дали свое согласие на этот брак, даже обрадовались ему – предстоявшая свадьба давала повод для большого семейного праздника.
Торжество началось в полдень. Часа через два, во время свадебного обеда, принесли экстренный выпуск газеты, где сообщалось о новой крупной победе на Восточном фронте. Отец Герхарда распорядился принести еще и другие газеты и громко зачитал перед собравшимся обществом все корреспонденции на эту тему. Десять тысяч русских взяты в плен! Гости блаженствовали от избытка радостных чувств. Произносились речи, распевались патриотические песни, и Герхард в своем сером мундире являл собой воплощение идеалов, опьянявших их всех.
Священник пожал ему руку, учитель похлопал по плечу, отец призвал его с той же целеустремленностью продолжать бить врага, и все присутствующие по очереди подходили к нему с полными бокалами, чтобы выпить «за победу, славу и удачу в бою». Но Герхард становился все более угрюмым и молчаливым, потом совершенно неожиданно вскочил, поднял бокал и на глазах у замерших в ожидании гостей так сильно грохнул им по столу, что разбил его вдребезги.
– Вы… – вымолвил он. – Вы… – И потемневшими блестящими глазами оглядел каждого. – Что вы можете знать обо всем этом?.. – И вышел из столовой.
В течение вечера и всей ночи, до крайности взбудораженный, он говорил с Аннетой так, точно хотел удержать что‑то такое, что грозило ускользнуть от него, – рассуждал о молодости, о цели жизни. Все время он говорил только о ней, и все‑таки ей не раз показалось, что вовсе не она занимает его мысли.
На следующий вечер он уехал обратно на фронт. Но весь день напролет старался оставаться с ней вдвоем. Он был как в бреду. Никого другого не хотел видеть, только бродил с ней по площадям, садам да по прибрежному лугу, пока не пришла пора собираться в путь. Поведение Герхарда казалось ей странным, она даже начала слегка побаиваться его. Прощаясь, он крепко обнял ее и говорил торопливо, заикаясь от спешки, словно многое еще оставалось недосказанным, несделанным. Потом вспрыгнул на подножку уже тронувшегося вагона.
Через четыре недели он пал в бою, и Аннета стала семнадцатилетней вдовой.
Война продолжалась, и годы становились все более кровавыми, наконец в маленьком городе едва ли нашелся бы дом, чьи обитатели не носили траурных повязок; а судьба Аннеты, о которой на первых порах довольно часто говорили, померкла на фоне еще более жестоких испытаний, выпавших на долю семейств, где оплакивали и отцов, и сыновей. И ее печаль постепенно отошла. Она была еще слишком молода, и немногие дни, что они провели вместе, были для нее недостаточны, чтобы всерьез считать Герхарда своим супругом. В ее памяти он остался только другом юности, который, как и многие другие, был убит на войне.
Но всем бросалось в глаза, что теперь в ее жизнь вошла некоторая замкнутость. С бывшими подружками ее, в сущности, ничто не связывало – в ней уже не было прежней девичьей непосредственности. С другой стороны, она не могла причислить себя и к кругу взрослых – в ней оставалось еще слишком много от все той же девичьей непосредственности. Вот и вышло, что она не знала толком, как себя вести. Слишком многое произошло и слишком быстро прошло.
Но события последних лет не оставляли ей времени на раздумья. С утра до вечера она работала помощницей сестры милосердия в одном из госпиталей. Водоворот времени захлестнул всех и вся.
А потом перемирие, революция, пора путчей, кошмар инфляции, и наконец, когда все это кончилось, Аннета пришла в себя, она не без некоторого удивления обнаружила, что стала двадцатипятилетней женщиной, а жизнь ее так ничем и не обогатилась. Ибо о Герхарде она теперь уже почти совсем не вспоминала.
Вскоре умерли ее родители. Их состояние настолько поубавилось, что Аннета была рада получить место медсестры в одном северогерманском городе. Там она через несколько месяцев познакомилась с мужчиной, который стал ухаживать за ней и просил выйти за него. Сначала она колебалась, но потом и сама прониклась к нему симпатией, и был назначен день свадьбы.
Тут‑то, казалось, ей бы и зажить счастливой жизнью, но она почему‑то потеряла покой. Что‑то в ней – она и сама не знала что – заставляло ее страшиться будущего. Она ловила себя на том, что вдруг впадала в задумчивость, рассеянно слушала заговаривавших с нею людей. Мысли туманились, сгущались в мрачную, смутную меланхолию. По ночам она беспричинно просыпалась со слезами на глазах. Потом пыталась преодолеть этот постепенно выросший перед нею и непонятный барьер каким‑то неистово страстным стремлением научиться дарить нежность другому.
Иногда, сидя одиноко в своей комнате, она подолгу глядела в окно на голые, серые стены домов напротив, и ей начинало казаться, будто эти стены рассыпаются, превращаются в легкую, прозрачную дымку, за которой распахиваются ворота, а дальше видны узкие улицы, двускатные крыши, летние луга и запущенные, нагретые солнцем сады, – и тогда ее охватывала острая тоска по родным местам. Наконец она убедилась в необходимости съездить домой, иначе ее тяжелое состояние не пройдет. Это только тоска по родине, думала она, и, чтобы успокоиться, надо вернуться туда и увидеть все снова.
И вот в сопровождении жениха она отправилась на несколько дней в родной город.
Они приехали вечером. Аннета была очень взволнованна. Едва разложив свои вещи в гостинице и оставив там жениха, она ушла.
Она стояла перед зданием, некогда бывшим ее отчим домом. Забежала в сад и разволновалась еще сильнее. Сияла луна, и крыши поблескивали. Воздух был напоен весенним духом, и она вдруг почувствовала, что перед ней что‑то открывается, какое‑то новое начало – оно уже поднималось над горизонтом, надвигалось на нее, нужно было что‑то вспомнить и точно назвать.
Она шла по лугу. Трава отяжелела от росы. Вишни в цвету мерцали, как свежевыпавший снег. И потом совершенно внезапно – голос. Отрешенный, забытый, затонувший голос, отрешенное, забытое, затонувшее лицо; внутри ее что‑то вскрылось, что‑то бездыханное, бесконечно далекое, невообразимо усталое, тягостное, печальное, а она ведь уже совсем перестала думать об этом; и теперь это всколыхнулось, стало сильнее, чем когда‑либо в прежней жизни. Герхард Егер! И как‑то сразу он стал очень любимым, навек утраченным, хотя никогда и не принадлежавшим ей по‑настоящему.
Она вернулась в гостиницу оцепенелая, нетвердо держась на ногах. Посмотрела на своего нареченного. До чего ж он был ей чужим! Он стоял перед ней, живой и здоровый, и она почти ненавидела его. С трудом вымолвила несколько необходимых слов. Он хотел объясниться, умолял ее обдумать все снова, обещал ждать. В ответ она только кивала и просила оставить ее одну.
Память о немногих днях супружества с Герхардом теперь обернулась для Аннеты мучительной тайной. Она достала его письма и, рыдая, перечитывала их. Ей удалось разыскать несколько его бывших товарищей, и она без устали расспрашивала их про все, что они о нем знали. Один из них часто разговаривал с ним, даже в день его гибели. Впервые Аннета услышала, какой в действительности была эта война; впервые осознала, о чем говорил Герхард в ночь перед своим отъездом; впервые поняла, о какой жизни с ней он мечтал. Ему хотелось тихого, спокойного прибежища, мирной пристани, хотелось маленького, негаснущего костра любви среди всей этой нескончаемой ненависти, искры человечности среди этого всеобщего взаимоистребления, тепла, доверия, почвы, на которой можно стоять, земли, родины, моста, по которому он мог бы вернуться.
Ее охватили раскаяние и любовь. Она, для которой все это было суетным, мелким тщеславием, легкомысленной склонностью к необычному, маленькой дружбой с примесью удовлетворенного женского кокетства, она, так скоро позабывшая и почти ни разу не вспомнившая его, теперь вдруг начала любить – любить исчезнувшую тень.
* * *
Она стала жить в полном уединении. Знакомые пытались переубедить ее, помочь вновь обрести себя. Но это ничего не дало. Если бы она жила с реальным человеком, то, возможно, избавилась бы от этого состояния, но она жила только с воспоминанием.
Она делалась все более странной. Часто, будучи одна в комнате, громко разговаривала сама с собой. Прошло еще немного времени, и она лишилась работы. Позже примкнула к небольшой секте, проводившей спиритические сеансы. Однажды ей показалось, что она видит Герхарда. Он шел к ней… Так проходили годы… И наступил день, когда ее не стало… Последнее, что она видела, был темный крест оконной рамы, за которым стояло закатное солнце.
Странная судьба Иоганна Бартока [66]
Когда началась война, Иоганн Барток, жестянщик и слесарь‑водопроводчик, был уже пять месяцев женат. Его сразу призвали и отправили в какой‑то австрийский гарнизон на границе. В день накануне отъезда он привел свои дела в порядок и передал принадлежавшую ему маленькую мастерскую жене и своему подмастерью. Ему даже удалось получить еще два заказа. Всем этим пришлось заниматься до четырех или пяти часов пополудни; но зато он был доволен, зная, что по крайней мере до Рождества все будет в порядке. Перед вечером он надел свой лучший костюм и вместе с женой отправился к фотографу. До сих пор они все никак не могли набраться духу и пойти сфотографироваться. Оба тяжело трудились, чтобы как‑то свести концы с концами, и подобные расходы считали безрассудной тратой денег. Но теперь они посмотрели на это по‑другому. На следующее утро фотограф принес снимки прямо на вокзал. Они оказались чуть побольше, чем этого ожидал Барток. Он попробовал вырезать оба лица так, чтобы они уместились в крышке его карманных часов, но это не удалось; тогда он достал перочинный нож, отрезал свое изображение, а себе оставил только изображение жены. Оно подошло в самый раз.
Вскоре полк Бартока перебросили на фронт. Зимой 1914 года они пошли в наступление и ввязались в ожесточенный ночной бой, в ходе которого противник обходным фланговым маневром окружил три роты. Они оборонялись весь день, а когда боеприпасы кончились, им пришлось сдаться. Барток был в одной из этих рот. Несколько месяцев пленные провели в сборном лагере. Занятый своими мыслями, Барток с утра до вечера торчал в избе. Очень ему хотелось знать, как там жена, сумела ли обеспечить себя новыми заказами, чтобы прокормиться. Но в лагерь не приходило никаких писем, и Бартоку не оставалось ничего другого, как самому посылать домой письма с различными советами и адресами людей, которым вдруг да понадобится новая железная решетка или, например, ватерклозет. В начале апреля был сформирован и доставлен на побережье отряд в 1800 человек. В их числе был Барток и его товарищи. Их погрузили на пароход, и тут разнесся слух, будто их отправляют в какой‑то лагерь в Восточной Азии.
В первые дни они почти все страдали от морской болезни. А потом – кто как мог – расположились в душном темном трюме и курили, пока еще оставались сигареты. По очереди они подходили к маленьким иллюминаторам и недолго смотрели на море. Вода была голубая и прозрачная, и порой им удавалось углядеть белые крылья или силуэт большой рыбины.
* * *
Шли дни, и охрана постепенно утратила бдительность. Пленные заметили это и замыслили напасть на экипаж и взять власть на корабле в свои руки. Нескольким из них удалось разведать, где хранится оружие, другие тайно раздобыли нагели, канаты и ножи.
И вот вскоре, ночью, когда сильно штормило, все и началось. Три высоченных унтер‑офицера возглавили отряд, в который входил и Барток. Как бы слоняясь без дела, они подошли к трапу кают‑палубы и внезапно, как кошки, набросились на остолбеневших охранников, бессильных оказать им сопротивление. В считанные секунды они взломали люки и очутились на палубе.
Часть команды спала, и ее захватили без труда, остальные вынуждены были сдаться. Только капитан и два офицера забаррикадировались и открыли огонь. Трое пленных были убиты выстрелами из револьверов. Но когда мятежники выкатили пулемет, тяжело раненный капитан тоже сдался.
Военнопленные решили пробиться в какой‑нибудь нейтральный порт. Оружия и боеприпасов у них было вдоволь, а некоторые в прошлом были моряками. Бывший судовой офицер взял на себя командование. Каждый день проводилась боевая подготовка, и Барток выучился на пулеметчика. По расчетам нового командира корабля, до ближайшего порта оставалась полная неделя ходу. Но получилось иначе: на четвертые сутки на горизонте обозначился низкий серый корпус военного корабля. Дымя трубами, он устремился прямо на пароход с пленными.
Они попытались уйти, но не хватило скорости. Тогда они привели все в полную готовность, чтобы защищаться до наступления ночи, а затем под прикрытием тумана и темноты спастись бегством.
Но этот замысел оказался безуспешным: имея одни лишь винтовки, с крейсером не потягаешься. Уже через час многие были убиты, остальным пришлось поднять белый флаг. Когда первая шлюпка, спущенная с крейсера, подошла к борту судна, командующий офицер застрелился. Командир крейсера считал сдавшихся военнопленных не солдатами, а мятежниками, и их привезли в штрафную колонию на каком‑то острове. Группу зачинщиков расстреляли, в том числе Михаэля Хорвата, друга Бартока. Перед расстрелом он передал Бартоку свои часы и бумажник.
– Желаю счастья, Иоганн, – сказал он и на прощание пожал ему руку. – Умру ли я так или этак – один черт! Все равно от смерти не уйдешь. Но будем надеяться, что ты пробьешься. Если застанешь мою мать живой, передашь ей эти вещи, хорошо?
Всех признали виновными в мятеже. Каждого пятого приговорили «пожизненно», остальным дали по пятнадцать лет принудительных работ. Когда они рассчитывались, Бартоку повезло – он получил только пятнадцать лет.
«Пятнадцать лет», – подумал он в первый вечер, улегшись в углу раскаленного дневным зноем сарайчика из гофрированной жести. «Пятнадцать лет. Сейчас мне тридцать два. Значит, тогда будет сорок семь». Он извлек снимок жены из крышки часов и долго смотрел на него. Потом покачал головой и попытался заснуть.
Их труд был тяжким, а климат убийственным. В первый же год умерли сто восемьдесят человек. Во второй – сто десять. На четвертом году Барток сдружился с Вильчеком, крестьянином из Баната. На шестом похоронил его. На седьмом лишился передних зубов. На восьмом узнал, что война давным‑давно окончилась. На девятом поседел. На десятом шестнадцать человек сбежали, но их опять поймали. На двенадцатом никто уже больше не говорил о возвращении домой. Весь мир словно съежился до размеров этого островка, жизнь сводилась к мучительному труду и глубокому сну, тоска по родине угасла, боль притупилась, воспоминания разрушились – над бессмысленными остатками этих живых существ, которые ежевечерне ложились умирать, но все же утром опять просыпались, властвовали только рослые и грозные охранники, да еще лихорадка и отчаяние.