Превращение Мельхиора Сирра 12 глава




 

* * *

 

Когда надсмотрщик сказал им, что они свободны, то сначала они этому не поверили. До самого последнего дня ожидали, что он придет и скажет: придется, мол, отсидеть еще пять лет. Настолько они уже не могли себе даже представить, что это вообще значит – быть свободным. Они собрали свои пожитки и строем спустились в порт. Барток в последний раз оглянулся. Там, перед сарайчиками, стояли оставшиеся в живых товарищи, которых приговорили к пожизненному заключению и которым предстояло остаться здесь. Они молча глядели вслед уходившим. Перед отходом Барток спросил у двоих «пожизненных», не прислать ли им чего из дому. «Заткнись!» – ответил один из них и отошел в сторону. Второй уже совсем ничего не понимал. Но первый все‑таки пробежал несколько шагов за ними и крикнул: «Мы тоже уедем!» Остальные не шелохнулись. Просто стояли и глазели.

По дороге к кораблю Барток достал свои часы. Фотография жены сохранилась, но совершенно выцвела, и ничего узнаваемого на ней не осталось. Но он вынул ее из крышки, поднес близко к глазам и попытался вспомнить прошлое. Такого с ним давно уже не было, и через минуту у него голова пошла кругом.

Высадившись на берег, он с несколькими земляками поехал дальше. Они узнали, что их родина принадлежит теперь стране, с которой они воевали. По мирному договору эти земли пришлось отдать победителям. Этого они не понимали, но пока что решили смириться. Ибо для них за эти пятнадцать лет весь мир изменился. Они видели дома, улицы, автомобили, людей, они слышали знакомые названия, но все было чужим. Города разрослись, уличное движение пугало, и им было трудно понять, что же творится кругом. Все как‑то слишком ускорилось, а они привыкли думать только очень медленно.

Наконец Барток прибыл в родной город. От волнения он едва переставлял ноги, опираясь на палку. Сильно дрожали колени. Он нашел дом, где когда‑то жил. Мастерская осталась, но никто не знал хоть что‑нибудь про его жену. За последние десять лет право аренды мастерской несколько раз переходило из рук в руки. Видимо, жена давно уже выехала отсюда. Барток начал повсюду разыскивать ее. Наконец ему сказали, что теперь она предположительно живет в большом городе на западе страны. И вот он отправился в этот город, название которого ему сообщили. Там он звонил во многие двери, входил в десятки парадных, спрашивал везде. Не получив ни от кого нужных сведений, измотанный и потерявший всякую надежду, он уже хотел было уехать, но тут его осенила идея. Он повернулся и назвал чиновнику имя своего бывшего подмастерья. Чиновник снова заглянул в справочник и нашел его. Семь лет назад жена вышла за него замуж. Барток кивнул. Теперь ему стало ясно, почему он не получал писем, почему никогда не слышал про родной дом. Просто они посчитали, что он умер.

Медленно он поднялся вверх по лестнице и позвонил. Дверь открыл пятилетний ребенок. Потом появилась его жена. Он посмотрел на нее и, не зная точно, она ли это, не решился заговорить.

– Я Иоганн, – наконец сказал он.

– Иоганн! – Она отступила на шаг и грузно рухнула в кресло. – Господи, Святая Богородица! – Она расплакалась. – Но ведь мы же еще тогда получили извещение… извещение… что ты умер!..

Она встала, выдвинула ящик и дрожащими руками стала в нем рыться, будто ее жизнь зависела от того, найдется ли это извещение.

– Да ладно тебе, оставь это. – Барток с отсутствующим взглядом прошелся по кухне. – Это твой ребенок?

Жена кивнула.

– Есть еще дети?

– Двое всего…

– Двое, значит… – машинально повторил он. Затем сел на диван и уставился глазами в пол.

– Что же теперь будет, Иоганн? – спросила она вся в слезах.

Барток поднял глаза. Рядом, на низком комоде, стояла небольшая фотография в золоченой рамке. Тот самый снимок, который они заказали перед тем, как он стал солдатом. Он взял его и долго на него глядел. Потом провел кончиками пальцев по лбу.

– Пять месяцев мы были вместе… Ведь так?

– Да, Иоганн…

– А теперь?

– Семь лет, – осторожно проговорила она. – Только ты не уходи!

– Нет, уйду, – сказал он и взял свою фуражку.

– Останься хотя бы до ужина, – попросила она, – до прихода Альберта.

Он отрицательно покачал головой:

– Нет, нет… так лучше. Уж ты сама разбирайся с этим делом. Так оно будет правильно.

Выйдя на улицу, он немного постоял перед домом. Потом пошел обратно на вокзал и уехал в родной город. Там он решил подыскать себе работу и начать все сначала.

 

 

 

«Ночью я видел сон…» [67]

 

О вы, декабрьские ночи 1917 года! Ночи в лазарете, полные стонов и сдавленных криков! Что толку вспоминать вас сегодня, в эпоху, которая снова пронизана жаждой войны и непримиримостью! Разве уже не забыто все то, что тогда возникало из грязи и ужаса, разве не канули в Лету те годы, когда земля впитывала крови больше, чем дождевой воды? Вы, ночи, когда мука была нашим общим мрачным товарищем – и смерть, и тоска по дому, и безнадежность! Вы, ночи, над которыми слова «мир на земле» мерцали страшной виной и ужасной печалью! Вы никогда не должны быть забыты, не должно исчезнуть ваше предостережение в эти дни смятения, никогда…

 

* * *

 

Красное кирпичное здание больницы было занесено снегом, ветер сотрясал окна, бледный свет ламп едва освещал коридоры, в трубах отопления булькала вода, а в палате рядом со мной на куче подушек, подложенных под спину, уже несколько недель умирал унтер‑офицер Герхарт Брокманн.

Раньше, до войны, он был учителем в маленькой деревушке. Когда он еще мог говорить, он часто рассказывал об этом. Тогда мы лежали вчетвером в нашей палате, и Брокманн еще верил, что через несколько месяцев его вылечат и комиссуют из армии. Он хотел вернуться в низенькую школу рядом со старым деревенским кладбищем, где жужжали пчелы, а бабочки стайками сидели на надгробиях; в березовые аллеи в прохладных сумерках лета; в свой кабинет с пианино и книгами на полках; вернуться во всю эту мирную прошлую жизнь.

– Дети, а еще – уроки пения! – говорил он и усаживался повыше, опираясь на локти, так что серые рукава рубашки спадали с тощих рук. – Это – самое прекрасное! Мы еще пели тогда одну песню… мы даже пели на три голоса, поверите ли, одноклассная народная школа, но на три голоса, как настоящий хор… Не знаю, слышали ли вы ее – «Ночью я видел сон…». Я должен хоть раз услышать ее снова…

Трудно было выдержать настойчивый взгляд его пылающих глаз. Вероятно, эта песня много для него значила, потому что он часто заговаривал о ней; может быть, когда‑то ее пела девушка, которую он любил. И потом, когда умерли Петерсен и Фишер, он все время заговаривал об этой песне, тогда я быстро говорил ему:

– Да, я знаю ее, Герхарт, даже все куплеты.

Он дожидался прихода медсестры, чтобы рассказать ей. Иногда он даже пытался напеть ей мелодию своим охрипшим надтреснутым голосом. Тогда казалось, что это – не голос, а последние мысли, которые, словно уставшие мухи, с жужжанием летают друг за другом в колоколе обтянутого кожей черепа. Ему было тридцать лет, Герхарту Брокманну, пуля застряла у него в легком, и начался туберкулез; он выглядел на все восемьдесят…

 

* * *

 

О вы, декабрьские ночи 1917 года! В октябре, когда опадали листья, начали умирать наши товарищи; вначале нас было четверо, а теперь остались только мы с Брокманном.

Снег стучал в окно, словно невидимые часы, двери все время отворялись, смерть бродила вокруг дома, из углов выползала лихорадка, а сон никак не приходил. Но когда он все‑таки приходил, с тяжелыми сновидениями, я снова резко просыпался от тихого голоса из угла палаты, Брокманн с трудом шептал, захлебываясь от ужаса:

– Света… света… ради Бога… – Потом свет ночника отражался в глазах Брокманна, которые мрачно и странно блестели на ничего не выражавшем лице и медленно, испытующе осматривали комнату, словно кого‑то искали. Он никак не хотел засыпать; он думал, что так не умрет.

 

* * *

 

Наступило рождественское утро, серое и мрачное. Медсестры устроили в большом зале лазарета раздачу рождественских подарков, украсили елку лампочками, шарами и серебряной мишурой, каждый из нас получил в подарок яблоки, печенье, сигареты и даже пару носков. Днем ко мне пришел мой товарищ Людвиг Брайер. Во время наступления во Фландрии мы потеряли друг друга из виду, я даже слышал, что он погиб. И вот он стоял передо мной; он получил две недели отпуска и ехал домой. И все‑таки настоящей радости не было; потому что с Сочельника все знали: для Брокманна скоро все будет кончено.

Канцелярия напрасно пыталась разыскать его родных и телеграфировать им, чтобы рядом с ним в последние дни хоть кто‑то был. Не удалось. Его родители умерли, братьев и сестер у него не было, а на другие вопросы он уже почти не отвечал. Он целыми днями хрипел.

Людвиг Брайер пробыл у меня, пока не стемнело. Дольше не выдержал. К тому же он хотел домой к матери.

– Не обижайся, – сказал он, – я к этому не привык. При наступлении – куда ни шло, но тогда все происходит быстро и ты не видишь этого вот так. Но это, это действует на нервы больше, чем если бы мы всем полком шли прямо на автоматы.

Я кивнул и смотрел ему вслед, пока его было видно из окна. Потом я включил свет, хотя знал, что сестры будут меня ругать, потому что свет надо экономить; к тому же, строго говоря, было еще рано. Правда, мне уже разрешили ходить, и я мог бы поковылять в другую палату, где лежали легкораненые, однако я не хотел оставлять Брокманна одного. Но и сидеть с ним наедине в темноте я тоже не хотел… Я и без того все время думал об остальных, которые здесь умерли. Поэтому я, не раздеваясь, лег на кровать. Мне казалось, что лежа легче выносить предсмертный хрип. Когда я лежал, мы не так отличались друг от друга.

 

* * *

 

В этот день медсестра пришла в палату раньше обычного. Я хотел быстро дотянуться до лампы, но она совсем не обратила внимания на свет, а подошла к койке Брокманна и наклонилась над ним. Некоторое время она прислушивалась, потом пожала плечами. Тут в проеме двери появилось бледное узкое лицо операционной сестры.

Я не понимал, что происходит. Не может же быть, чтобы они собирались оперировать Брокманна! Я быстро сел. Операционная сестра улыбнулась мне. Это вызвало во мне недоверие; потому что, когда она улыбалась, за этим чаще всего следовало что‑нибудь опасное. Может, она хотела еще раз уложить меня на разделочный стол?

Но она тоже прошла к Брокманну и отвернулась от меня.

– Мы можем попробовать, – произнесла она.

Я удивленно встал. Перед открытой дверью в полутьме коридора толпилась кучка детей. Среди них была молоденькая девушка.

– Это учительница, – прошептала мне медсестра. – Она уже неделю лежит рядом в женском отделении. Мы рассказали ей про Брокманна. И она сегодня вызвала свой класс… Чтобы порадовать его на Рождество. Хочется надеяться, он услышит…

– Что? – спросил я, и от догадки у меня перехватило дыхание…

Но они уже начали чистыми голосами:

– Ночью я видел сон – какой грустный сон…

Мне показалось, что меня ударили. Меня это просто опрокинуло. Надо же, они подумали об этом! В полуосвещенном помещении, где стоял сладковатый запах смерти, мне казалось, что потерянная Родина еще раз приблизилась, чтобы поприветствовать нас. У меня защекотало в горле. Но потом я взял себя в руки и посмотрел на Брокманна, слышит ли он.

Пока пели первый куплет, он лежал без движения. Сестра сделала знак, и дети подошли немного ближе. Они запели второй куплет.

Ладони Брокманна начали, словно мыши, двигаться кругами по одеялу. Потом они распрямились и легли спокойно, будто отдаваясь неизбежному. Я уже подумал, что это конец, но тут он открыл глаза, они были нежные, большие, с непередаваемым выражением. Лицо – словно кратер вулкана, неподвижное, измученное, серое, – но глаза были прекраснее глаз девушки, певшей с детьми. В них уже был покой, которого не было на лице.

Песня кончилась. Брокманн не двигался. Он лежал совершенно спокойно. Учительница кивнула, они запели еще раз. Тут Герхарт повернул голову, словно прислушиваясь, и по его лицу пробежало нечто, напоминающее судорожную, слабую улыбку. Я склонился к нему. Вначале я не мог как следует его понять, поэтому немного приподнял его подушки.

– На три голоса, – прошептал он, – на три голоса.

Потом замолчал и посмотрел на девушку. Очень молоденькую, я бы и не подумал, что она уже учительница. Мне и самому было только девятнадцать, но по сравнению с ней я чувствовал себя зрелым мужчиной. Она казалась еще ребенком и наверняка не знала, что здесь происходит. Наверное, она только хотела доставить радость больному и вряд ли думала о том, что человек, жизнь которого заканчивается, еще раз попал в свою юность.

 

* * *

 

В девять часов вечера Герхарт забеспокоился. В половине десятого стало видно, что его организм бросил в бой последние резервы. В десять он работал, как локомотив: пот струился по его лицу, он дрожал и с трудом дышал, легкие его хрипели, кривящийся рот хватал воздух. Он медленно задыхался, но был в сознании.

– Дайте ему морфия, сестра, чтобы он сразу успокоился, – попросил я.

Она покачала головой и ответила:

– Это противоречит вере.

– Тогда дайте его мне, – сказал я. – Просто из сострадания! Поставьте его здесь. И забудьте, когда будете уходить.

Она посмотрела на меня.

– Смерть только в руках Господа, – произнесла она и добавила: – Если бы это было не так, как можно было бы вынести здесь…

В половине одиннадцатого Брокманну стало так худо, что я не мог больше на это смотреть. Я должен был что‑то сделать и внезапно я понял что.

Я не могу вспомнить, как я вышел. И как я узнал, в какой палате лежит девушка. К счастью, мне никто не встретился по дороге. Что я говорил ей, стоя в дверях, я тоже не помню. Но, наверное, она меня поняла, потому что пошла со мной, не задавая лишних вопросов.

Она села на койку Брокманна и взяла его за руки. Я видел, как она при этом содрогнулась от ужаса, но держалась она мужественно. И произошло то, на что я даже и не надеялся: Герхарт успокоился. Правда, он все еще хрипел, но не так мучительно.

Ночная сестра пришла в двенадцать. Это была толстая медсестра, единственная, которую все не любили. Увидев девушку, она вздрогнула. Я попытался ей все объяснить. Но она только отрицательно покачала головой. Больница‑то католическая, здесь с такими вещами было очень строго. Сестра привыкла, что каждый день кто‑то умирает; намного непривычнее было для нее увидеть ночью в нашей палате девушку.

– Фройляйн не может оставаться здесь, – сказала она и посмотрела на меня.

– Но… – попытался возразить я и показал на койку. Сестра едва взглянула туда.

– Он ведь успокоился, – заявила она нетерпеливо. – Фройляйн должна уйти! Немедленно! Она же не родственница.

Девушка покраснела. Она отпустила его руки и хотела подняться. Но тут с губ Герхарта сорвался булькающий звук, на его искаженном лице появился ужас, мне показалось, что он крикнул: «Анна».

– Останьтесь, – в бешенстве сказал я и встал между девушкой и сестрой. Мне уже было все равно.

Сестра задрожала от возмущения. Она обратилась прямо к девушке:

– Фройляйн, покиньте палату! Я останусь с больным.

– Этого не нужно, – возразил я грубо. – Он достаточно часто злился из‑за вас.

Она понеслась к двери.

– Тогда мне придется доложить! Я немедленно иду к господину директору!

– Иди к черту, старая сова! – выругался я ей вслед.

Весь в напряжении, возбужденный, я ждал, что теперь будет. Я был полон решимости никого больше не пускать в палату. Теперь это касалось только Герхарта и меня. И никого больше.

Но никто больше и не пришел.

 

* * *

 

Герхарт умер на второе утро после Рождества. Он умирал легко и под конец словно просто заснул. Девушка оставалась рядом с ним, пока все не кончилось. После этого мы молча шли по тускло освещенному коридору. Теперь, когда все было кончено, та история с сестрой меня очень тревожила. Госпиталь не шутил в таких вопросах. Мне‑то было все равно, но вполне могло случиться, что девушке пришлось бы покинуть больницу.

– Будем надеяться, что они не очень сильно будут вас ругать, – сказал я подавленно.

Она махнула рукой, глядя прямо перед собой:

– Мне все равно… по сравнению с этим…

Я взглянул на нее. Ее лицо совершенно изменилось. В тот вечер, когда она пела со своим классом, это было лицо еще молоденькой девушки, сейчас – строгое, собранное лицо человека, который многое знает и знаком со страданием.

Пока я возвращался один, я все время думал об этом – и странно: когда за окнами зазвонили колокола к заутрене, я в первый раз с тех пор как стал солдатом, ощутил покой, почувствовал, что сделал что‑то хорошее; теперь я снова знал, что, кроме войны и разрушения, существует и нечто иное и что оно вернется. Спокойный и собранный, вернулся я в свою палату, наполненную серо‑золотым светом утра. Там в своей кровати лежал уже не простой солдат Герхарт Брокманн. Там лежал вечный Товарищ, а его смерть не внушала больше ужаса, она была заветом и обещанием. Я снова улегся на соседнюю койку, ощущая покой и безопасность.

 

* * *

 

Вы, декабрьские ночи 1917 года! Вы, ночи муки и ужаса! В вашей непостижимой тоске просыпались надежда и человечность! Вы никогда не должны быть забыты, никогда не должно исчезнуть ваше предостережение, никогда…

 

1930–1932

 

 

В пути [68]

 

После того как я четыре дня питался только незрелыми сливами, я потерял сознание. Желудок я ощущал как кусок раскаленного железа, полевая дорога рябила в моих глазах. Я знал, что был ясный полдень, и солнце палило вовсю, но мне все казалось серым, как зола, а ноги подкашивались от страха, словно мне предстояло идти вброд через болото. Шатаясь, я спустился с шоссе и махнул на все рукой. Улегшись под сосной, я расстегнул рубашку и почувствовал, что лечу в черную пропасть. Я думал, мне крышка.

Когда я пришел в себя, был уже вечер. Рядом стоял какой‑то крестьянин и тряс меня за плечо. Я почувствовал, что лицо у меня мокрое. Языком я слизал капли с губ. Губы горели. Это был шнапс. Крестьянин поднес к моим губам бутылку шнапса. Я приподнялся и отхлебнул глоток. Потом помотал головой – не мог выпить больше. Уже первый глоток ударил мне в голову.

Крестьянин возвращался в свою деревню. Его лошадь фыркала и била копытом перед фургоном на обочине. Между колесами покачивался фонарь. Желтый свет фонаря в сумерках, теплый запах лошади, большая темная фигура крестьянина – все это напомнило мне родной дом и лишило сил. Я сцепил зубы и поднялся.

Крестьянин спросил, что со мной стряслось. Я ответил, что потерял работу и что неделю назад, когда я был в пути, у меня украли последние деньги. Он вынул из фургона два сырых яйца, отколупнул скорлупу с одного конца, долил в яйца шнапса и протянул мне эту смесь. Я медленно ее выпил. Потом поел немного хлеба, который он вынул из кармана.

Он хотел, чтобы я пошел с ним. Я спросил, сможет ли он дать мне работу. Он сказал, что нет. Что я могу делать? Все, чему не надо долго учиться. Он подумал примерно с минуту и сказал, что неподалеку на железной дороге работает бригада. Он, дескать, слышал, что бригадир хотел нанять на работу еще несколько человек, – но эта работа, вероятно, будет слишком тяжела для меня. Я заявил, что справлюсь, если немного отдохну. И попытаю счастья на следующий же день, так что он вполне может оставить меня здесь. Он объяснил мне, куда надо идти. До этого места было всего три километра. Потом он положил возле меня еще несколько яиц, целую буханку хлеба и один круг колбасы. Мне нечем было его отблагодарить, кроме маленького перочинного ножичка. Он не хотел его брать, но в конце концов взял – вероятно, понял, почему я на этом настаиваю. Когда он уходил, то оставил мне вдобавок еще и старую конскую попону.

Я спрятал яйца во мху. Хлеб и колбасу я положил подле себя под попоной. Ночью я много раз просыпался и на ощупь проверял, все ли на месте. Еще я чувствовал, что грубый край попоны царапает мне шею, и чуял запах лошади. Жизнь моя выглядела теперь уже не так плохо.

Как только рассвело, я спустился с обочины шоссе. Меня тревожила сохранность моего имущества. В лесочке я нашел небольшую прогалину, по которой тек ручеек. Там я и остался.

Голод мучил меня теперь сильнее, чем два последних дня. Но я из осторожности решил растянуть свои запасы. Не мог пойти на риск, чтобы мой желудок отказался принимать хотя бы горстку еды: мне нужна была каждая крошка, ведь я хотел набраться сил для работы. В первый день я ел совсем мало и старался не покидать тени. На второй день я уже хорошо себя чувствовал; я купался и некоторое время лежал на солнышке, причем старался не подставлять под него макушку. Несмотря на боязнь, что работу отдадут кому‑то другому раньше, чем я до нее доберусь, я и третий день провел на прогалине, спал и ел, пока еда не кончилась.

На следующее утро я пошел к железной дороге. Бригадир посмотрел на меня с сомнением; но мне повезло: двое рабочих заболели. И он меня нанял.

Нас было примерно двадцать человек, жили мы в бараках из гофрированной жести, рядом с рельсами. В первое утро я работал как безумный, потому что видел – бригадир за мной наблюдает. К полудню я едва мог двигаться и был так измучен, что почти ничего не ел. Я был в отчаянии, зная, что скоро вообще рухну. Жалости ждать мне было неоткуда. Один из рабочих, здоровенный хмурый детина, которого все называли Мек, сразу невзлюбил меня и дал мне это понять. Он так яростно колотил киркой по земле, что камни из‑под нее постоянно летели мне прямо по ногам, при этом он постоянно бубнил насчет людишек, жалеющих тратить силы на работу, – пусть бы их всех черт побрал.

Жара стояла невыносимая. Бараки из гофрированной жести накалились, и наши голые спины блестели от пота. Рельсы пылали на солнце. Парень, работавший рядом со мной, был силен, как лошадь, а вокруг рта у него росли густые заросли черных волос. Он ничего не говорил, но время от времени посматривал в мою сторону – заметил, видно, как я неловок. В конце концов мне пришлось сдаться. Руки у меня дрожали. Горячий пот на лбу вдруг стал холодным. Тогда он, хмыкнув что‑то себе под нос, оттолкнул меня в сторону, взял мою кирку и показал мне, как надо работать, чтобы и выполнять положенное, и не слишком надрываться. «Спасибо!» – сказал я ему. «Заткнись!» – дружелюбно откликнулся он. Я опять взялся за кирку. День длился бесконечно; но я уже знал, что смогу выдержать.

В тот вечер я пошел к бригадиру и получил две марки аванса. В столовой я купил пачку сигарет. Человек, который помог мне, сидел на пне около бараков. Звали его Генрих Тисс. Я схитрил – сказал, что, мол, случайно шел мимо; потом закурил и предложил ему сигарету. «Нет, спасибо», – сказал он и сплюнул бурую слюну. Табак он предпочитал жевать. Я вернулся к бригадиру и за несколько сигарет выменял щепотку жевательного табака. Через час я принес его Генриху.

– Это такой тонкий темный сорт, – сказал я ему. – С привкусом рома.

– А ты, значит, в табаке смыслишь? – поинтересовался он и взял табак.

– Немного, – ответил я. – Но жевать не люблю…

– Да, это дело привычки, – заметил Тисс.

С того дня мы с ним ужинали вместе. Иногда ему удавалось поймать рыбу в реке, и мы пекли ее на палке над костром. Он здорово разбирался в таких вещах. Однажды запек ежа в глине. Он сказал, что цыгане считают это праздничным блюдом. Вкус у ежа был странный, но неплохой. Мне бы он понравился больше, если бы я не знал, что именно я ем. Когда я еще был солдатом, я однажды ел мясо кошки, но этого не знал. Вкус был превосходный.

Вечерами, насытившись, Генрих рассказывал мне о своих странствиях. Настоящий бродяга, он никогда долго не работал на одном месте. А вечера выдались чудесные. Воздух теплый, с сильным ароматом цветов – намного сильнее, чем днем. Недалеко от наших бараков был сад, принадлежавший путевому обходчику, – такие умилительно крошечные садики всегда видишь из окна поезда. Садик этот был полон цветущих роз. Их аромат часто доносился до нас. Тогда Генрих вставал, принюхивался и начинал нервно ходить взад‑вперед, такой большой и понурый.

А потом долго смотрел в ту сторону. Хворый обходчик жил в этом доме вместе с женой. Обычно она пела, когда по утрам мыла окна. Она была намного моложе мужа. Здоровая и хорошенькая. Генрих Тисс весил девяносто килограммов. И ни грамма жира.

А тот хмурый парень, Мек, никак не хотел оставить меня в покое. Он так двинул лопатой мне по ноге, что она болела после этого еще два дня. Опрокинул мою кружку; цеплялся ко мне, когда только мог. Генрих Тисс пару раз рявкнул на него, но Мек и не подумал отстать. Он ненавидел меня, хотя я старался не попадаться ему на глаза.

– Все без толку, – наконец сказал Генрих. – Тебе придется потягаться с ним в драке. Я мог бы сделать это за тебя, но это не помогло бы. Тогда тебе пришлось бы иметь дело со всей бригадой. Пойдем.

Мы пошли в лес, и там Генрих показал мне, что я должен делать.

– Голова у него крепкая, знаю, – сказал он, – зато брюхо как масло. Ты должен так врезать ему в брюхо, чтобы из него весь воздух вышел.

В это время в бараках постоянно возникали кулачные бои – рабочие дрались либо между собой, либо с парнями из близлежащей деревни. Многие из них с ума сходили по бабам; каждое воскресенье кто‑нибудь из‑за них дрался. Генрих внимательно понаблюдал за Меком.

– Он пригнется и набросится на тебя снизу, – сказал он мне. – Ты должен дать ему пинка ногой, а когда поднимется, напасть на него.

Мы с ним тренировались каждый вечер.

– А ну давай, врежь‑ка мне как следует, – сказал однажды Генрих. – Ничего, я выдержу.

Он дал мне пощупать свой живот. Когда он напрягал мышцы, живот был как железный.

Я выждал еще с неделю. А в воскресенье это случилось. В бараке атмосфера напряглась донельзя. Мек был в бешенстве: девица, за которой он ухлестывал, дала ему отставку. Всю вторую половину дня он искал повод подраться. И когда я пришел, он сразу начал ко мне цепляться. Ожидал, видимо, что я, как всегда, проявлю выдержку, но на этот раз я сорвался.

– Заткнись, ты, пес шелудивый! – сказал я ему.

В ту же секунду в бараке повисла мертвая тишина. Мек пошел на меня, слегка набычившись, сведя брови и полуоткрыв рот. Видно было, что он очень рад наконец‑то открывшейся возможности меня отдубасить.

– Что такое? – прошипел он и мрачно уставился мне в лицо. – Что ты такое сказал, ты, слизняк?

Я обвел взглядом лица, едва белевшие в полумраке вечернего барака. Некоторые смотрели равнодушно, другие удивленно, но на большинстве лиц читалась холодная, неутоленная жажда поглядеть на жестокую драку. Однако я заметил и лицо Генриха Тисса.

– Я сказал, чтобы ты заткнул свою паршивую глотку! – рявкнул я.

Наорать на Мека мне посоветовал Генрих. И это сработало. Мек на миг замер, прежде чем прыгнуть на меня. Он врезал мне в плечо, я ему – в шею. Тогда он пригнулся, чтобы схватить мои колени, – все точно, как сказал Генрих. Это произошло так быстро, что мне была бы крышка, если бы я не знал про все это заранее. Я отскочил назад и пнул его ногой. Он выпрямился, слегка покачнувшись, и тогда я вмазал ему в брюхо – раньше, чем он успел защититься руками. Хватая ртом воздух, он рухнул на землю и лежал не двигаясь. «Хватит с него! – крикнул кто‑то из угла. – Отвали!»

Я взглянул на Генриха. Он кивнул. Я обвел глазами лица столпившихся вокруг меня людей; взгляд мой упал на серые мешки, набитые соломой, кирки и лопаты у стены… В окно я увидел – словно впервые в жизни – луга в мягком предвечернем свете и вдруг понял, что весь дрожу. В эту минуту Мек вполне мог бы стереть меня в порошок.

Я подошел к Генриху. Вдруг раздался чей‑то возглас: «Гляди в оба!» Я отпрыгнул в сторону, а в следующий миг Генрих вскочил на ноги и бросился ко мне. Удар – режущий ухо крик – Мек стоит на коленях с ножом в руке.

– Черт его побери! – крикнул тот же голос, который до этого предостерегал меня. – Поножовщина – это ему с рук не сойдет!

Генрих шагнул к Меку. Он бил его кулаком, как кузнечным молотом. Это было страшное зрелище. Барак застонал. А он продолжал молотить Мека. Тот уже лежал, распластавшись на земле. Я не мог больше спокойно на это смотреть. «Оставь его», – сказал я.

Генрих взглянул на меня, словно не узнавая, и покачал головой:

– Забудь это. Тут есть кое‑что, чего ты не понимаешь.

В толпе никто не шевельнулся.

Потом я узнал, что все произошло не из‑за меня, а из‑за ножа. Генрих был первым силачом в бараках, это давало ему некоторые права, признаваемые всеми, и накладывало определенные обязанности. Точно так же как он не мог прийти мне на помощь при поединке, он не мог допустить и удара ножом в спину.

Наступил август. Мы с Генрихом больше не спали в душном бараке. Вытащили свои мешки с соломой наружу и лежали под открытым небом. Это были незабываемые ночи. Рельсы сверкали в лунном свете. Иногда мимо с шумом пролетал поезд с фарами и зелеными фонариками. В небе мерцали звезды; я никогда в жизни не видел небо таким бесконечным и величественным, как над этой равниной. Призрачный свет Млечного Пути тянулся над нами, словно дым огромного парохода, исчезнувшего за горизонтом.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: