Год Впитывающего Нижнего Белья «Depend»




Врачи, как правило, входят на арену своего профессионального поприща с бодрой улыбкой, которую приходится стирать или немного приглушить, когда в роли этой арены выступает пятый этаж больницы, психиатрическое отделение, где бодрая улыбка приравнивается к какому-то злорадству. Вот почему врачи в психиатрическом отделении, если и когда встретишь их в коридорах пятого этажа, так часто носят смутно фальшивое хмурое выражение озадаченной сосредоточенности. И вот почему доктор медицины больницы — обычно лоснящийся и розовощекий и бездумный, и почти всегда необычно чисто и приятно пахнущий — обращается к психиатрическому пациенту под своим наблюдением в профессиональной манере где-то между вкрадчивостью и глубокой, отстраненной, но искренней озабоченностью, что равно относится и к субъективному дискомфорту пациента, и к тяжелым особенностям его случая.

Врач, который только что заглянул в открытую дверь душной палаты и, пожалуй, слишком мягко постучал по металлическому косяку, обнаружил Кейт Гомперт на боку в узкой койке в синих джинсах и блузке-безрукавке, с коленями, подтянутыми к животу, и пальцами, обвитыми вокруг коленей. В позе было что-то почти неприкрыто пафосное: копия меланхоличной иллюстрации эры Ватто с фронтисписа «Путеводителя по клиническим состояниям» Евтушенко. На Кейт Гомперт были темно-синие водонепроницаемые кроссы без носков и шнурков. Пол ее лица утоплено в то ли зеленой, то ли желтой наволочке синтетической подушки, голову она так давно не мыла, что волосы распались на отдельные блестящие пряди, а черная челка лежала на видимой половине лба, как глянцевые прутья решетки. В психиатрическом отделении был разлит слабый запах дезинфицирующего средства и сигарет из комнаты отдыха, горький привкус медицинских отходов, ожидающих уборки, а также постоянная легкая аммиаковая нотка мочи, а еще двойной бип лифта и вечный далекий голос интеркома, перечисляющий каких-то врачей, и громкая ругань маниакального пациента из розовой Тихой Палаты в противоположном от комнаты отдыха конце отделения. Еще в палате Кейт Гомперт пахло паленой пылью из вентиляции с подогревом, а также слащавым парфюмом юного медбрата, сидевшего в кресле у изножья койки девушки, жуя синюю жвачку и отсматривая беззвучный ROM-картридж на больничном лэптопе. Кейт Гомперт была в Особом списке, что означало присмотр на случай суицида, что означало, что в какой-то момент девушка выдала и Мышление и Намерение, что означало, что ее двадцать четыре часа в сутки должен стеречь медбрат, пока девушку не отзовет из Особого списка наблюдающий врач. Медбратья на таком дежурстве сменялись каждый час, якобы чтобы каждый дежурный всегда был бодр и начеку, но на самом деле потому, что просто сидеть у постели, глядя на того, кто пережил столько психических мучений, что решил покончить с собой, невероятно удручающе и скучно и неприятно, так что они сокращали ненавистную обязанность как могли, эти медбратья. Формально им было запрещено читать, писать, смотреть CD-ROMы, выполнять процедуры личной гигиены или в любой форме отвлекать внимание от пациента из Особого списка. Пациентка миссис Гомперт, казалось, одновременно и не могла вздохнуть, и дышала так часто, что могла спровоцировать гипокапнию; врач не мог также не отметить, что у нее довольно большая грудь, быстро вздымавшаяся и опадающая в круге рук, которыми она обхватила колени. Глаза девушки, тусклые, зафиксировали его появление в дверях, но не следили, как он подходил к койке. Медбрат также точил ногти пилочкой. Врач сказал медбрату, что ему нужно побыть пару минут наедине с миссис Гомперт. Такое требование врачи, обращаясь к подчиненному, читают, когда это возможно, или, по крайней мере, говорят, опустив глаза на карту — так и сейчас врач пристально всматривался в назначенные лекарства и схемы и записи о пациентке, собранные по медицинской Сети из травматологических и психиатрических отделений других городских больниц. Гомперт, Кэтрин Э., 21, Ньютон, Массачусетс. Оператор ввода данных в риелторской конторе в Уэллсли Хиллс. Четвертая госпитализация за три года, каждый раз — клиническая депрессия, униполярная. Серия электросудорожной терапии в Госпитале Ньютон-Уэллсли два года назад. Некоторое время на Прозаке, затем Золофт, последнее — Парнат в комбинации с литием. Две попытки суицида, последняя — буквально прошлым летом. Прием Би-Валиума прерван через два года применения, Ксанакса — через год: обнаружены случаи злоупотребления назначенными лекарствами. Униполярная депрессия, вполне классическая, характеризуется крайней дисфорией, тревогой с приступами паники, паттернами дневных вялости/возбуждения, суицидным «Мышлением» «с Намерением и без». Первая попытка — случай с угарным газом, но автомобиль в гараже заглох раньше, чем был достигнут летальный уровень гемотоксичности. Затем прошлогодняя попытка — сейчас шрамы уже незаметны, сосудистые узлы на запястьях скрыты коленями, которые она обняла. Она продолжает таращиться в дверь, которую он только что закрыл. Последняя попытка — обычная передозировка лекарств. Поступила в больницу три дня назад. Два дня на искусственной вентиляции после промывки. Гипертонический криз на второй день от повторного отравления продуктами метаболизма — видимо, закинулась той еще чертовой прорвой таблеток — дежурная медсестра интенсивной терапии вызвала капеллана — видимо, повторное отравление оказалось совсем паршивым. Теперь уже два раза подряд побывала на грани жизни и смерти, эта Кэтрин Энн Гомперт. Третий день — во Втором западном корпусе для наблюдения, от совершенно безумного кровяного давления с неохотой выписали Либриум. Теперь она на 5-м, его нынешней арене. Давление по последним четырем показаниям стабильно. Следующее снятие показаний в 13:00.

Попытка была серьезной, настоящей попыткой. Девчонка не шутит. Хрестоматийный клинический случай прямиком из Евтушенко или Дрецке. Больше половины суицидников в психиатрических отделениях — обычно чирлидерши после двух флаконов Мидола из-за разрыва школьного романа или серые депрессивные одиночки, безутешные после смерти домашнего любимца. Катарсическая травма от того, что они действительно попали в официальное место для психов, пара понимающих кивков, пара слабых признаков, что кому-то на них не совсем наплевать — и они снова в норме и готовы к возвращению в мир. Но три упрямых попытки и курс шоковой — совсем другой разговор. Внутреннее состояние врача колебалось между трепетом и возбуждением, что снаружи проявлялось в виде некой вкрадчиво глубокой озадаченной заботы.

Врач сказал «Привет» и добавил, что хочет удостовериться наверняка, что она Кэтрин Гомперт, так как раньше они не встречались.

— Это я, — в горьком почти напеве. Ее голос оказался странным образом светлым для человека, лежащего в позе зародыша с мертвым взглядом и без выражения на лице.

Врач спросил, не могла бы она вкратце рассказать, как она очутилась здесь, с ними? Помнит ли, что произошло?

Она ровно и глубоко вздохнула. Этим она хотела передать скуку или раздражение.

— Я приняла сто десять таблеток Парната, где-то тридцать капсул Литоната, еще просроченный Золофт. Приняла все, что у меня было на свете.

— Похоже, ты действительно хотела сделать себе плохо.

— Внизу сказали, что от Парната я отключилась. Из-за него пляски с давлением. Мама услышала тогда шум наверху и нашла меня, как она сказала, на боку, я жевала ковер в комнате. У меня в комнате пушистый ковер. Сказала, я лежала на полу, багровая и вся мокрая, будто новорожденная; сказала, сперва подумала, что это галлюцинация меня новорожденной. На боку, красная и мокрая.

— Так и бывает при гипертоническом кризе. Это значит, кровяное давление было таким высоким, что ты могла умереть. Сертралин в комбинации с ИМАО[48] убивает, в достаточном количестве. Да еще с отравлением от такого количества лития — я бы сказал, тебе повезло, что ты еще с нами.

— Маме иногда кажется, что у нее галлюцинации.

— Сертралин, кстати говоря, — это Золофт, который ты хранила вместо того, чтобы выкинуть, как предписывается при смене курса лекарств.

— Говорит, я в ковре большую дыру прожевала. Но кто знает.

Доктор выбрал вторую любимую ручку из ряда в нагрудном кармане белого халата и сделал какую-то пометку на новой карте Кейт Гомперт этого конкретного психиатрического отделения. Среди ручек в кармане торчала резиновая головка диагностического молоточка. Он спросил Кейт, может ли она ему объяснить, почему хотела покончить с собой. Злилась ли на себя. На кого-то другого. Или потеряла ощущение, что в ее жизни есть смысл. Не слышала ли она голосов, которые велели сделать себе плохо.

Внятного ответа не последовало. Дыхание девушки замедлилось до просто частого. Доктор решил пораньше сделать высокую медицинскую ставку и спросил Кейт, не было бы проще, если бы она перевернулась и села, чтобы они говорили друг с другом более нормально, лицом к лицу.

— Я сижу.

Ручка врача была уравновешена. Его медленный кивок был тщательным, вкрадчиво озадаченным.

— Хочешь сказать, тебе сейчас кажется, будто ты уже находишься в сидячем положении?

Она надолго закатила глаза, многозначительно вздохнула, затем перевернулась и села. Кэтрин Энн Гомперт, вероятно, решила, что перед ней очередной врач из психиатрического с нулевым чувством юмора. Видимо, потому, что не понимала строгих методологических пределов, которые диктовали, насколько ему, врачу, нужно быть буквальным с поступившими в психиатрическое отделение. Не просто потому, что шутки и сарказм здесь обычно чересчур содержательны и обильны клиническим значением, чтобы не принимать их всерьез: сарказм и шутки обычно были бутылкой, в которой пациенты с клинической депрессией отправляли самые безысходные крики о заботе и помощи. Врач — который, кстати, был не доктор наук, а ординатор, на двенадцатинедельном дежурстве в психиатрическом — предался размышлениям об этом медицинском правиле, пока пациентка деланно сложно доставала из-под себя тонкую подушку, прислоняла к быльцам у голой стены и опала на нее, скрестив руки на груди. Врач решил, что ее открытая демонстрация раздражения могла либо нести позитивный аспект, либо вообще ничего не значить.

Кейт Гомперт уставилась в точку за левым плечом врача.

— Я не хотела сделать себе плохо. Я хотела себя убить. Большая разница.

Врач спросил, не могла бы она объяснить, в чем здесь разница.

Задержка, предшествующая ответу, была всего на миг дольше, чем пауза в обычном мирском разговоре. Врач не имел представления, на что указывает это наблюдение.

— А у вас тут много разных видов суицидников?

Ординатор не стал спрашивать, что Кейт Гомперт имеет в виду. Она удалила одним пальцем какое-то вещество из уголка рта.

— По-моему, должны быть разные виды суицидников. Я не из тех, у которых ненависть к себе. Тип, который типа «Я дерьмо и миру будет лучше без несчастного меня», который думает так, а сам все представляет, что все скажут на его похоронах. Встречала таких типов в отделениях. Несчастный-я-ненавижу-себя-накажите-меня-приходите-ко-мне-на-похороны. А потом показывают фотки 20Х25 своей дохлой кошки. Это все хрень, сплошная жалость к себе. Это хрень. У меня нет особых проблем. Меня не завалили на экзамене, не бросили. Эти типы. Хотят сделать себе больно, — и все при этой интригующей, тревожной комбинации пустой маски лица и обыденно оживленного вокального тона. Кивочки врача были задуманы не как ответы, но как поощрения продолжать, Дрецке называл их Моментумизерами.

— Я не хочу особенно делать себе больно. Или, типа, наказать. Я себя не ненавижу. Просто хочу, чтобы меня выпустили. Больше не хочу играть.

— Играть, — ободрительно кивая, черкая короткие пометки.

— Я хочу просто потерять самосознание. Я совсем другой тип. Хотела перестать себя чувствовать так. Если бы я могла просто впасть в реально длинную кому, так бы и сделала. Или пройти шоковую терапию и встряхнуться, тоже так бы и сделала. Лишь бы не это.

Врач записывал с великим усердием.

— Последнее, чего я хочу — это боль. Я просто больше не хотела так себя чувствовать. Я не верю... не верила, что это ощущение уйдет. Не верю. До сих пор. Лучше ничего не чувствовать, чем это.

Глаза врача казались заинтересованными живо, но отрешенно. Они казались чрезвычайно увеличенными за привлекательными, но толстыми очками, оправа которых была стальной. Пациенты на других этажах во время дежурств иногда жаловались, что им иногда кажется, будто они в банке, а он пристально изучает их из-за толстого стекла. Он говорил:

— А ощущение желания прекратить твое ощущение смертью, таким образом?..

Она вдруг затрясла головой — неистово, сердито.

— Ощущение — это почему я хочу смерти. Ощущение — причина, по которой мне хочется умереть. Я здесь потому, что хочу умереть. Вот почему я в палате без окон с решетками на лампочках и без замка на туалете. Вот почему у меня забрали шнурки и ремень. Но вот я заметила, что ощущение-то они не забрали, да.

— Ощущение, о котором ты говоришь, то же самое, что ты чувствовала и при других припадках депрессии, Кэтрин?

Пациент ответила не сразу. Она вытянула одну ногу из кроссовка и коснулась голой ноги носком другого кроссовка. Ее глаза следили за ее действиями. Беседа будто помогала ей сосредоточиться. Как и большинство депрессивных пациентов, она лучше функционировала во время сосредоточенной деятельности, чем в стазисе. При обычном парализованном стазисе пациентов разжевывал на части их собственный разум. Но помогать им отыскать занятия, чтобы сосредоточиться, всегда требовало титанических усилий. Большинство ординаторов находили пятый этаж депрессивным местом для дежурства.

— Я, кажется, пытаюсь понять: то чувство, о котором ты говоришь, ассоциируется у тебя с депрессией?

Ее взгляд переместился.

— Вы его так называете, да.

Врач несколько раз медленно щелкнул ручкой и объяснил, что ему сейчас интересней узнать, как она сама называет это ощущение, ведь это все же ее ощущение.

Продолжилось изучение движений ноги.

— Меня бесит, когда люди так его называют, потому что я всегда думала, что депрессия — это когда очень грустно, становишься тихий и меланхоличный, и просто сидишь у окна и вздыхаешь, или лежишь без дела. Состояние, в котором на все наплевать. Такой унылый вариант покоя, — теперь она казалась врачу решительно оживленней, хотя все еще как будто не могла ответить на его взгляд. Дыхание снова участилось. Врач вызвал в памяти классические случаи гипервентиляции, характеризующиеся карпопедальными спазмами, и напомнил себе внимательно наблюдать за руками и ногами пациентки во время беседы на предмет признаков тонического сокращения, в случае которого следует назначить кальций внутривенно с процентным содержанием соли, которое нужно будет быстро уточнить по конспектам.

— Ну, это, — она указала на себя, — не состояние. Это ощущение. Я чувствую его повсюду. В руках и ногах.

— Значит, оно включает карпопе... твои руки и ноги?

— Везде. Голова, горло, задница. В животе. Оно везде. Не знаю, как его назвать. Я как будто не могу из него выглянуть, чтобы понять, что это такое. Это скорее как ужас. Как будто вот-вот случится что-то ужасное, самое ужасное, что можно представить — нет, даже хуже, чем можно представить, потому что еще есть ощущение, что надо что-то немедленно сделать, чтобы остановить ужасное, но я не знаю, что делать, и вдруг оно случается, все время, вот-вот случится и уже случается, и все одновременно.

— То есть, по твоим словам, важной чертой твоей депрессии является тревога.

Теперь было неясно, врачу она отвечает или нет.

— Все становится ужасным. Все, что видишь — уродливое. Есть слово «аляповатое». Доктор Гартон как-то раз сказал «аляповатое». Подходит. И звуки все резкие, колючие и резкие, как будто у каждого звука вдруг появились зубы. И пахнет гадко, даже если только из душа. Даже какой смысл мыться, если все равно несет так, будто опять надо в душ.

Врач, пока все это записывал, какой-то момент казался скорее заинтригованным, чем озабоченным. Он предпочитал рукописные записи лаптопу, потому что ему казалось, будто врачи, которые печатают во время беседы на клавиатуре, производят бесстрастное впечатление.

Пока врач писал, лицо Кейт Гомперт на миг исказилось.

— Блин, я больше всего на свете боюсь этого ощущения. Больше боли, или больше смерти мамы, или загрязнения окружающей среды. Чего угодно.

— Важная черта тревоги — страх, — подтвердил врач.

Кэтрин Гомперт на миг как будто спустилась со своих мрачных небес на землю. Она на несколько секунд откровенно уставилась на врача, и врач, из которого выдрессировали весь дискомфорт из-за прямого взгляда пациентов еще во время дежурства в отделении парализованных/-плегии этажом выше, сумел прямо ответить на ее взгляд с каким-то вкрадчивым сочувствием, выражением человека, который сочувствует, но, конечно же, не переживает того же, что переживает она, и который уважает ее субъективные чувства, даже не пытаясь притвориться, что переживает. То же, что она. Выражение молодой женщины, в свою очередь, показало, что она решила сделать ставку, на такой ранней стадии терапевтических отношений, и принять все, что ей уготовано. Отрешенная решимость на ее лице теперь дублировала то, что отразилось на лице врача, когда он раньше сделал ставку и попросил ее сесть прямо.

— Слушай, — сказала она, — тебя когда-нибудь тошнило? Я имею в виду — когда мутит, как когда знаешь, что вот-вот вырвет?

Врач сделал жест «ну естественно».

— Но это только в животе, — сказала Кейт Гомперт. — Это ужасное ощущение, но оно только в животе. В таких случаях и говорят — «живот болит», — она снова пристально всматривалась в нижние карпопедалы. — Как я говорила доктору Гартону, ладно, а теперь представь, что ты это чувствуешь по всему телу, внутри. Повсюду. Как будто каждую клетку,и каждый атом или серую клеточку, и вообще все мутит так, что им хочется стошнить, но они не могут, и так себя чувствуешь все время, и ты уверен, ты точно знаешь, что это ощущение никогда не пройдет, всю оставшуюся естественную жизнь ты проведешь с этим ощущением.

Врач сделал слишком короткую запись, чтобы прямо отразить все, что она говорила. Он кивал и когда писал, и когда поднял взгляд.

— И все же в прошлом это чувство тошноты приходило и уходило, и в конце концов исчезало после предыдущих депрессий, Кэтрин, разве нет?

— Но когда это ощущение приходит — все забываешь. Ощущение ощущается, будто было всегда и будет всегда, и ты забываешь. Как будто на то, как ты в целом обо всем думаешь, падает какой-то целый фильтр, через пару недель после...

Они сидели и глядели друг на друга. Врач чувствовал некую комбинацию интенсивного клинического возбуждения и тревоги из-за того, что может сказать в этот критический момент что-то не то и все запороть. Его фамилия была вышита желтой нитью слева на груди белого халата, который требовалось носить по больничным правилам.

— Прости? Пару недель после?..

Он выждал семь вдохов.

— Давайте шоковую, — сказала она наконец. — Разве ты, весь такой добрый и озабоченный, не должен спросить, чем можешь мне помочь? Потому что я это все уже видела. Ты не спросил, чего я хочу. Да? Ну так как насчет снова прописать мне ЭСТ[49], или хотя бы верните ремень. Потому что я больше не могу терпеть это ощущение ни секунды, а секунды все идут и идут.

— Что ж, — медленно ответил врач, кивая, чтобы обозначить, что он услышал, какие чувства выражает девушка, — что ж, я с радостью обсужу с тобой варианты лечения, Кэтрин. Но должен сказать, меня заинтересовало, как то, что ты начала говорить, было похоже на то, что ты, возможно, начала обозначать, что же могло случиться две недели назад, из-за чего теперь у тебя эти ощущения. Тебе не сложно рассказать мне об этом?

— Или ЭСТ, или пропиши успокоительных на месяц. Ты же можешь. Все, что мне, по-моему, нужно — месяц снаружи. Типа контролируемая кома. Ты бы мог это устроить, если б правда хотел помочь.

Врач смотрел на нее с терпением, которое она должна была заметить.

И она ответила испуганной улыбкой, улыбкой без всякого смысла, как будто кто-то коснулся ее околоротовых мышц тигмотактическим электродом. Зубы улыбки свидетельствовали о классическом невнимании человека в депрессии к оральной гигиене.

Она сказала:

— Я подумала, что чуть не сказала, что ты решишь, что я чокнутая, если я все расскажу. А потом вспомнила, где я. — она издала звук, который предполагался как смешок; он прозвучал рвано, зазубренно. — Я собиралась сказать, что иногда мне кажется, будто это ощущение, может, связано с Хоупом.

— Хоуп.

Все это время ее руки были скрещены на груди, и, хотя в комнате было слишком жарко, пациентка постоянно потирала ладонями предплечья — поведение, которое ассоциируется с холодом. Позиция и движения закрывали внутренние стороны рук от взгляда. Брови врача без его ведома стали синклинальными от озадаченности.

— Боб.

— Боб. — врачу было страшно, что он выдаст непонимание слов девушки и углубит чувства одиночества и психической боли. Классических униполяриков обычно терзало убеждение, что, когда они пытаются общаться, их не слышат или не понимают. Отсюда шутки, сарказм, психопатология бессознательного потирания рук.

Голова Кейт Гомперт закатилась, как у слепого.

— Боже, что я здесь делаю. Боб Хоуп. Дурь. Шмаль. План. Дуст. Стафф, — она быстро обозначила жестом дюбуа[50], поднеся большой и указательный пальцы к губам. — Дилеры там, где я закупаюсь, говорят звать это Бобом Хоупом, когда звонишь, на случай, если линию прослушивают. Надо спрашивать, не приехал ли Боб. И если у них есть что, они отвечают «Надежда умирает последней»[51], как правило. Это как код. А один пацан заставляет просить совершить преступление. Дилеры, которые долго работают, становятся параноиками. Как будто код обманет тех, кто знает, как поставить прослушку, — она определенно становилась оживленней. — А один парень со змеями в аквариуме из Оллстона, он вообще...

— То есть наркотики, по твоим словам, могут быть фактором, — перебил врач.

Лицо юной девушки в депрессии снова опустело. Она ненадолго предалась тому, что медбратья из Особого списка звали «Взглядом на тысячу метров».

— Не наркотики, — произнесла она медленно. Врач почувствовал в палате стыд, горький и уремический. Теперь ее лицо стало отрешенно страдальческим.

Девушка сказала:

— Когда бросаешь.

Врач нашел уместным еще раз повторить, что он не уверен, что правильно понимает, чем она хочет с ним поделиться.

Теперь ее лицо исказила серия выражений, из-за которых врачу стало клинически невозможно определить, целиком она искренна с ним или нет. То ли она испытывала мучения, то ли пыталась подавить хохот. Она сказала:

— Не знаю, поверишь ты мне или нет. Боюсь, подумаешь, что я чокнутая. Есть у меня такая тема со шмалью.

— То есть с марихуаной.

Врач был странным образом уверен, что Кейт Гомперт притворилась, что шмыгнула, вместо того, чтобы произвести настоящее шмыгание.

— Марихуана. Большинство думает, что марихуана — просто незначительный наркотик, знаю, просто обычное растение, от которого чувствуешь кайф, так же, как от крапивы чешешься, и если скажешь, что у тебя проблемы с Хоупом — все только посмеются. Потому что ведь есть столько наркотиков куда хуже. Поверь, я знаю.

— Я не буду смеяться, Кэтрин, — сказал врач, и сказал серьезно.

— Но я так его обожаю. Иногда он как центр моей жизни. Он делает со мной, знаю, что-то нехорошее, и мне уже запрещали в лоб курить, на Парнате, потому что, сказал доктор Гартон, никто не знает, что будет от этой конкретной комбинации, это как рулетка. Но через какое-то время я всегда про себя думаю, что уже прошло какое-то время, и теперь, если дуну, все будет по-другому, даже на Парнате, и я дую, начинаю по новой. Начинаю всего с пары затяжек дюбуа после работы, чтобы пережить ужин, потому что ужин с мамой у меня... в общем, но да, очень скоро через какое-то время я уже у себя в комнате с вентилятором, направленным в окно, всю ночь выбиваю косяки и курю на вентилятор, чтобы убить вонь, и прошу ее говорить, что меня нет, если позвонят, и вру про то, что делаю всю ночь, даже если она не спрашивает, иногда спрашивает, иногда нет. А потом через какое-то время я дую косяки на работе, в перерывах, иду в туалет и курю в окно, там есть такое маленькое окошко, высоко, с матовым стеклом, все в пыли и паутине, и мне противно придвигаться к нему лицом, но если его вымыть, боюсь, миссис Диггс или еще кто догадается, что кто-то что-то делает у окошка, стоит на каблуках на краю унитаза, чистит зубы и заливается Коллириумом[52] флаконами и ставит на телефоне аудиозапись и всегда хочет пить перед тем, как ответить, потому что во рту слишком сухо, особенно на Парнате, от Парната во рту и так в любом случае сухо. И очень скоро я абсолютно параною, что все знают, что я накуренная, на работе, прямо в офисе, под кайфом, от меня несет и я единственная, кто не чувствует, что от меня несет, я как бы так одержима «Они Знают, Они Видят?», что через какое-то время прошу маму позвонить и сказать, что я заболела, чтобы сидеть дома, когда она уходит на работу, и быть совсем одной и не волноваться про «Они Знают», и курить на вентилятор, и обрызгивать дом Лизолом и рассыпать везде из лотка Рыжика, чтобы весь дом пропах Рыжиком, и курить и затягиваться и смотреть ужасную дневную фигню по ТП, потому что не хочу, чтобы мама видела заказы на картриджи в дни, когда я типа как болею, и вот я уже становлюсь одержима «А Она Знает?». Становлюсь все никчемней и никчемней, и уже сыта по горло, сколько курю, это через пару недель, и всё, и вот я накуриваюсь и не думаю ни о чем, кроме как что надо бросить Боба, чтобы вернуться на работу и начать отвечать, когда звонят люди, чтобы начать жить хоть какой-то жизнью, а не валяться в пижаме, прикидываться, что болею, как третьеклассница, и курить, и без конца смотреть ТП, и, в общем, после того, как я докуриваю все, что было, я всегда говорю — «Хватит, Все», и выкидываю всю бумагу и трубку — я, наверное, уже пятьдесят трубок выкинула, это включая некоторые отличные деревянные и медные, и включая парочку из Бразилии, мусорщики, небось, каждый день копаются в нашей районной мусорке, чтобы найти еще годную трубку. И вот я бросаю. Прекращаю. Он меня задолбал, мне не нравится, что он со мной делает. И возвращаюсь на работу, и пашу как проклятая, чтобы возместить за пару последних недель и накопить больше энергии для нового начала, понимаешь?

Лицо и глаза девушки примеряли различные эмоциональные конфигурации, но все они на уровне чутья необъяснимо казались какими-то пустыми и, может, не до конца искренними.

— И в общем, — сказала она, — но потом я бросаю. А через пару недель после того, как я много курила и наконец бросила и вернулась к настоящей жизни, через пару недель после начинает вползать это самое ощущение, сперва немножко вползать краешком, типа, первая мысль поутру, когда встаешь, или пока ждешь в подземке по дороге домой, после работы, на ужин. И я пытаюсь отрицать, ощущение, игнорировать, потому что боюсь его больше всего на свете.

— Ощущение, которые ты описываешь, начинает вползать.

Кейт Гомперт наконец вздохнула по-настоящему.

— А потом, и неважно, что я делаю, становится хуже и хуже, ощущения больше и больше, и падает фильтр, и страх перед ощущением из-за этого ощущения становится куда хуже, и через пару недель оно постоянное, ощущение, и я абсолютно внутри него, я в нем, и все вокруг сперва искажается им, и я уже не хочу курить Боба, и не хочу работать, или гулять, или читать, или смотреть ТП, или гулять, или сидеть дома, или вообще хоть что-нибудь делать или что-нибудь не делать, я не хочу ничего, только чтоб ощущение ушло. А оно не уходит. А еще в ощущении — готовность пойти на все, чтобы оно ушло. Пойми. На все. Ты понимаешь? Я не хочу сделать себе больно, я хочу, чтобы мне не было больно.

Врач даже не притворялся, что делает заметки. Он не мог удержаться и не стараться определить, действительно ли та отстраненная пустая неискренность, которую пациент будто проецировала во время — с клинической точки зрения — значительной ставки и движения к доверию и самораскрытия, проецировалась пациентом или же как-то контр-транслировалась или -проецировалась на пациента собственной психикой врача из-за какой-то тревоги по поводу критических терапевтических возможностей, которые представляло ее откровение о тревоге из-за злоупотребления наркотиками. Пауза, которую требовали эти размышления, выглядела со стороны как трезвое и продуманное взвешивание слов Кейт Гомперт. Она снова уставилась на взаимодействия своих ног с пустыми водонепроницаемыми кроссами, ее лицо колебалось между выражениями, которые ассоциировались со скорбью и страданием. В медицинской литературе, которую читал врач для подготовки к дежурству в психиатрическом, не было никаких указаний на связь между униполярными эпизодами и отказом от каннабиноидов.

— Значит, это все случалось в прошлом, до других госпитализаций, Кэтрин.

Ее лицо, укороченное из-за наклона, переполняли распространяющиеся, корчащиеся конфигурации плача, но слез не было.

— Просто давай шоковую. Вытащи меня. Я сделаю все, что попросишь.

— Ты обсуждала возможную связь между употреблением каннабиса и депрессиями со своим терапевтом, Кэтрин?

Она не ответила прямо по существу. По мнению врача, пока на ее лице продолжались сухие корчи, раппорт между ними ослабевал.

— У меня уже была шоковая, мне помогло. Ремни. Медсестры в туфлях в зеленых бахилах. Инъекции от слюны. Резиновая штука на язык. Общая. Только голова болит. Я совсем не против. Знаю, все думают, что это ужасно. Тот старый картридж, про Николса и большого индейца. Искажения. У вас же тут есть общая, да? Кладут. Не так уж плохо. Я готова на все.

Врач учел ее выбор лечения в карте, так как это было ее право. Для врача у него был чрезвычайно разборчивый почерк. Он записал ее вытащите меня отсюда в кавычках. Пока он добавлял свой пост-оценочный вопрос, «А дальше что?», Кейт Гомперт заплакала по-настоящему.

 

И ровно перед 1:45 2 апреля ГВНБД его жена вернулась домой и обнажила волосы и вошла и увидела ближневосточного атташе по медицине и его лицо и поднос и глаза и удручающее состояние особого кресла, и бросилась к нему, громко крича его имя, касаясь его головы, пытаясь добиться ответа, тщетно, и он все таращился перед собой; и, наконец и естественно, она — заметив, что выражение его ротового отверстия, тем не менее, казалось весьма позитивным, даже, можно было сказать, восторженным, — она, наконец и естественно, повернулась и проследила за линией его взгляда к экрану.

 

Герхардта Штитта, старшего тренера и спортивного директора Энфилдской Теннисной Академии, Энфилд, штат Массачусетс, директор ЭТА доктор Джеймс Инканденца обхаживал яростно, едва ли не умолял взойти на борт, когда академией только срезали вершину холма и учреждение открыло свои двери. Инканденца решил, что тут или пан — Штитт будет в команде, или пропал — и это несмотря на то, что Штитта как раз только что попросили из учебного состава лагеря имени Ника Боллетьери в Сарасоте из-за одного весьма прискорбного случая с хлыстом.

Но сейчас почти всем в ЭТА кажется, что истории о телесных наказаниях в исполнении Штитта раздуты за всеми пределами здравого смысла, потому что, хотя Штитт до сих пор привязан к своим высоким и блестящим черным сапогам, и да, эполетам, а теперь еще и раздвижной указке синоптика — очевидной замене ныне запрещенному старому доброму хлысту, — он, Штитт, к почти где-то семидесяти оттаял до степени старого сенатора, когда в основном раздают абстрактные советы, нежели наказания, — философ, а не король. Его присутствие ощущалось в основном вербально; указка синоптика ни разу не вошла в коррективный контакт ни с одной попой спортсмена за все девять лет Штитта в ЭТА.

Но до сих пор, хотя теперь у него хватает Lebensgefährtinов[53] и проректоров, чтобы пресекать большинство таких обязательных для укрепления характера перегибов, Штитт любит изредка повеселиться и до сих пор.

И в общем, но когда Штитт облачается в кожаный шлем и гогглы и поддает газку на старом мопеде BMW эры ФРГ и следует за потеющими отрядами ЭТА по холмам Комм. Ав. в Ист Ньютон во время утренних кондиционных пробежек, благоразумно подгоняя отстающих лентяев стрельбой из палочки с сушеным горохом, обычно рядом в коляске восседает восемнадцатилетний Марио Инканденца, безопасно закрепленный и прицепленный, ветер играет тонкими волосами на слишком большой голове, пока он улыбается и машет своей клешней знакомым. Возможно, покажется странным, что лептосоматик Марио И., настолько изуродованный, что не может даже взять ракетку в руку, не говоря уже про отбить мяч, — единственный мальчик в ЭТА, компании которого ищет Штитт, более того, единственный человек, с которым Штитт говорит откровенно, отставив менторский тон. Он не особенно близок с проректорами, Штитт, и общается с Обри Делинтом и Мэри Эстер Тод с почти пародийной формальностью. Но частенько, теплым вечерком, бывает, что Марио и тренер Штитт оказываются наедине у полотняного павильона Восточных кортов или возвышающегося лесного бука на западе от Ад-Блока, или у одного из расцарапанных инициалами столиков для пикника из красного дерева на обочине тропинки за домом директора, где живут мама и дядя Марио: Штитт посасывает послеобеденную трубочку, Марио наслаждается ароматами кореопсиса у тропинок, по-шахматному рассекающих территорию, поднимающихя со склонов холма сладковатых сосен и дрожжевым запахом шиповника. И Марио нравится даже серный букет загадочной австрийской смеси Штитта. Как правило, Штитт говорит, Марио слушает. Марио, по сути, прирожденный слушатель. Одна из положительных сторон видимой инвалидности – люди порой забывают, что ты рядом, даже когда взаимодействуют с тобой. Ты практически вынужден подслушивать. Почти как будто они такие: «Если здесь на самом деле никого нет, то и стесняться нечего». Вот почему рядом со слушателями-инвалидами обычно отбрасывается вся хрень, обнажаются глубочайшие убеждения, вслух разглашаются по-дневниковому личные откровения; и, слушая, улыбающийся и брадикинетический мальчик создает межличностную связь, которую, знает он, почувствовать по-настоящему доступно лишь ему одному.

У Штитта есть некая жутковатая жилистость, как у всех стариков, которые не прекращают энергичные тренировки. У него вечно удивленные голубые глаза и ярко-белый ежик, который выглядит мужественно и идет мужчинам, которые и так в принципе сильно полысели. И кожа такая снежнейше-белая, что едва не светится; очевидный иммунитет к ультрафиолету солнца; в сумерках сосновой тени он почти пылко-белый, словно вырезанный из луны. Есть у него привычка очень узко направлять всю свою концентрацию, пошире расставив ноги из-за варикоцеле и свернув одну руку поверх другой и как бы целиком собравшись у трубки, которую он вкушает. Марио умеет реально долго сидеть неподвижно. Когда Штитт выпускает дым в виде разных геометрических фигур, они оба пристально их изучают; когда Штитт выдыхает, издает звучки, варьирующиеся по взрывной согласности между П и Б.

— Обдумывать миф эффективност и беззатратност, который создает континент стран, в котором мы жит, – выпускает дым, – Знаешь мифы?

— Это как история?

— Ах. Придуманный история. Для некоторых дет. Что только Эвклид эффективен: плоско. Для плоских дет. Прямо! Греби Прямо! Вперед! Это миф.

— На самом деле не бывает плоских детей.

— Этот миф соревновательност и лучшест, мы сражаемся и играем: этот миф: они полагают, всегда есть эффективен способ грести прямо, вперед! История, что между двумя точками кратчайший маршрут – всегда прямая линия, да?

— Да?

Штитт может ткнуть мундштуком трубки, подчеркнуть:

— Но что, когда что-то встает на пути между двумя точками, нет? Греби прямо: вперед: столкнись: бу-бум.

— Ой-ой-ой!

— И где теперь их кратчайший прямой, да? Где тогда эффективен быстрая прямая Евклид, а? А сколько вообще ест двух точек без чего-нибудь на пути между, когда грести?

Порой увлекательно наблюдать, как комары с веч<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-02-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: