Глава двадцать четвертая 14 глава




Врач нахмурился.

— Елизавета Георгиевна, я никак не мог ожидать, что, повинуясь вашему приглашению, попаду в скомпрометированный дом! Вы меня поставили в очень неудобное положение. Извините меня, — и он протянул руку к пальто.

Елочка стояла, как громом пораженная.

— Я привыкла думать, что врач и священник не отказывают ни при каких случаях, — отважилась возразить она.

— Все зависит от обстановки, — и, поклонившись, врач поспешно вышел.

Через несколько минут снова послышался звонок.

«Одумался! Совесть заговорила», — улыбнулась Елочка, торопливо распахивая двери… Перед ней стояла старая дама.

— Юлия Ивановна! — воскликнула Елочка, бросаясь навстречу старушке.

— Здравствуйте, дитя мое! Я хотела бы увидеть Асю. Я с большим трудом выхлопотала ей новую отсрочку выпускных экзаменов. Необходимо, чтобы она теперь же явилась в техникум расписаться в приказе и немедленно приступила к занятиям, иначе…

— Юлия Ивановна! К сожалению, это невозможно! Ася заниматься не в состоянии: мы только что вернулись с панихиды по ее мужу, Олег Андреевич расстрелян.

Старая учительница опустилась на стул.

— Мне передали, что он арестован, но я не знала, что все обстоит так трагично. Бедная крошка! — сказал она с нежностью и после нескольких минут молчания прибавила: — В этой девочке гибнет редкий талант! Мазурки Шопена и миниатюры Шуберта и Шумана она играла лучше законченных пианистов.

Она скорбно задумалась, Елочка в почтительном молчании стояла перед ней.

— Странная и хрупкая вещь — талант! — заговорила опять Юлия Ивановна, видимо, погруженная в свои мысли. — Всякий раз, когда мне в руки попадает высокоодаренный ученик, я уже заранее дрожу над ним и непременно случится что-нибудь, что помешает мне вырастить из него большого музыканта. Способные и малоталантливые блестяще заканчивают консерваторию, а неповторимые… На старости лет это становится моей трагедией. Ася была последней моей надеждой!

 

Глава тринадцатая

 

Танька Рыжая с копной завитых, во все стороны торчащих волос, с ярко размалеванными губами и ногтями, разгуливая по камере смертников, уверяла окружающих:

— Мне помилование выйдет в обязательном порядке. Даже не тревожусь! Права не имеют пристукнуть: мне еще восемнадцати нет! — И, показывая кукиш, прибавляла: — Накось, выкуси!

Она убила кастетом банковскую кассиршу. Со страхом взглядывая на эту девицу, Леля напрасно старалась уловить что-нибудь похожее на угрызение совести — одна наглая беспечность бросалась в глаза. Тюремные окна выходили во двор, ограниченный другим зданием с окнами таких же камер. Таньку Рыжую можно было часто видеть у окна переглядывающейся с мужчинами. Теми или иными знаками она приглашала их наблюдать за своими телодвижениями, чтобы вместе увлечься одной и той же игрой; при этом она обнажалась, как находила нужным. Восемнадцатилетняя Шурочка ложилась лицом вниз, чтобы не видеть этого бесстыдства. Вина этой Шуры была столь же «велика» — работая на обувной фабрике и сдавая на конвейер очередную деталь, она начертала на ней: «Долой Сталина». Учинили следствие и заподозрили одного из рабочих; воспитанница детского дома смело явилась в местком и заявила на себя требуя, чтобы освободили ни в чем не повинного товарища по работе. Теперь Шурочка ждала решения своей участи в камере смертников.

Еще сидели три монашки; эти не подавали просьб о помиловании, не подписывались под протоколами — они не хотели вовсе иметь дела с «бесовской» властью. На допросе они не давали показаний, не сообщали даже своих имен; в камере не вступали в разговоры; забившись по углам, они в положенные часы тихо пели церковные службы и никакие выходки и сквернословия Таньки Рыжей, ни окрики надзирателей не останавливали на себе их внимания. Слушая знакомые с детства напевы «Господи воззвах» и «Свете тихий», Леля всякий раз чувствовала, что слезы подступают к ее горлу.

В одну из ночей пришли за соседкой Лели по койке — шансонеточной певицей, обвинявшейся в связях с эмигрантами в целях шпионажа. Широко раскрыв глаза, полные ужаса, следили Леля и Шурочка, как та медленно подымалась и застегивала на себе пальто дрожащими руками. Как раз на другое утро явился конвой за Лелей.

— Не бось, не бось! Прощение, поди, объявят. Вот помяни мое слово: коли днем, значит, благополучно, — ободряюще шептала ей Шурочка.

Подскочила и Танька Рыжая.

— Не нюнь, смотри! Наплюй им в рожу! — присоединила она и свое непрошеное сочувствие…

В эту последнюю встречу он поиграл с ней на прощанье, как кошка с мышью.

— Ответ из Москвы получен, — сказал он, вертя конвертом, и смолк, всматриваясь в нее прищуренными глазами. — Москва пересмотрела ваше дело. Ну-с, пишут нам, чтобы мы… — И опять смолк, наслаждаясь видом своей жертвы.

Леля молчала, чувствуя, что дрожит от напряжения, и слыша стук собственного сердца.

— Итак, приговор о расстреле решено… — новая пауза.

Леля все так же не шевелилась. Что дальше? Оставить в силе или заменить? Две секунды его молчания показались ей вечностью.

— …заменить десятью годами концлагеря. Всего наилучшего, мадемуазель Гвоздика. — И, словно прощаясь с ней, он с насмешливой галантностью вытянулся и щелкнул каблуками, как шпорами. В этом жесте промелькнуло что-то слишком знакомое… что-то старорежимное, напомнившее ей кого-то… Валентина Платоновича, может быть… Что такое? Померещилось! Неужели же эта кобра в прошлом… Она припомнила, что уже не раз и не два некоторые обороты его фраз казались ей составленными по старым образцам… А вот теперь он как будто полностью показал себя напоследок. Но где же утерялись понятия о благородстве и чувстве чести, которые в те дни внедрялись в сознание вместе с «Отче наш»? Эта кобра…

На следующий день Лелю перебросили в Кресты вместе с группой других. Там камера была значительно менее благоустроена, чем в большом доме, и переполнена до отказа — лежали вплотную одна к другой на дощатых нарах и под нарами, кто какое место захватил, матрацев не было вовсе: подкладывали пальто и платки; камера кишела насекомыми. Одним из первых впечатлений Лели была огромная белая вошь, которая ползла по пестрому крепдешину молодой женщины, лежавшей на собственном пальто на полу посреди камеры. Леля едва нашла себе маленькое местечко под нарами, где сидеть можно было только с наклоненной головой.

В этой камере тоже были монашки. Соседками Лели оказались на сей раз две совсем простые старухи. Одну из них — уголовницу, сидевшую за кражу, — окружающие прозвали Боцманом за грубый голос и привычку ругаться; по ночам она храпела на всю камеру. Другая — Зябличиха — была, напротив, очень молчаливая и степенная; она все время вязала, сделав себе крючок из зубной щетки и распустив на нитки свое же трико. Зябличихе инкриминировалась контрреволюция: как-то раз в очереди за картошкой ее прорвало — она вдруг разговорилась, доказывая, что при царях жилось сытее: картошку и огурцы покупали только ведрами и добра этого никто и не считал, а о хлебе и сахаре и разговору-то не водилось.

Градус общего настроения был здесь менее удручающим — заговаривали друг с другом, читали и даже играли иногда в домино за большим столом, который стоял посреди камеры.

Лелю донимали апатия и усталость, пришедшие на смену нервному перенапряжению. Страшная кобра уже не вызовет ее — это служило единственным утешением в безотрадном настоящем и будущем. Почти все время она находилась в полудремоте. Одно, что занимало ее мысли, — свидание, на которое она имела теперь право. Кто придет к ней? В поданном заявлении она указывала на мать или Асю; она почти не надеялась, что мать жива; в передачах, которые она несколько раз получала, чувствовалась чужая рука — мама и Ася уж наверно сунули бы туда яблочек и ее любимые конфеты «Старт»; они очень хорошо знали, что карамели она не любит и мятные пряники тоже; вот и мыло не то, которое она употребляла обычно. Кто же делал эти передачи? Уж не Елочка ли? Так или иначе, это указывало, что с ее матерью случилось что-то.

И вот наступило утро, когда ее, наконец, вызвали на свидание. Проходя по коридорам, она чувствовала, что дрожит в лихорадочном ожидании. Все в ней разом словно оборвалось, когда она увидела через решетку худое и смуглое лицо Елочки.

— Я пришла вместо Аси. Ася в больнице: вчера у нее благополучно родилась дочка! — поспешно крикнула ей Елочка, в свою очередь взволнованная и предстоящим тяжелым разговором и Лелиным лицом, показавшимся ей почти восковым.

— А мама? Моей мамы уже… уже нет? — Голос Лели оборвался.

Елочка тяжело вздохнула.

— Да, Леля. Зинаида Глебовна скончалась еще в день вашего ареста. Мне очень грустно сообщить вам это. Второй приступ оказался смертельным. Ася была неотлучно при ней.

Леля прижалась головой к решетке и молчала. Елочка корректно выждала минут пять и наконец собралась с духом.

— Простите, Леля, что я прерываю ваше молчание! У нас только десять минут времени, а свидание разрешается только одно. Я знаю, что я вам чужая, но лучше я, чем никто. Что передать от вас Асе и какие вещи вам приготовить к отъезду? Постарайтесь собраться с мыслями.

Леля все так же молчала.

— Вы, может быть, хотите, чтобы я ушла? — спросила Елочка.

— Нет, нет, Елизавета Георгиевна. Я вам очень благодарна, а только я… — Она снова умолкла.

— Леля, у нас остается всего пять минут времени!

Леля подняла голову.

— Скажите об Асе. Остается она в Ленинграде?

— Неизвестно. Подписка о невыезде еще не снята. Возможно, что оставили только до родов. В ближайшее время все должно выясниться.

— Она очень, очень убита? — спросила Леля.

Елочка молча кивнула.

— А выпускные экзамены она сдала?

— Нет, не смогла, — Елочка покосилась на надзирателя, который ходил между решетками.

— Скажите, чтобы она меня не забывала, не теряла из виду. Скажите, что я буду думать только о ней. У меня, кроме нее и Славчика, нет никого на свете! Не знаю, увидимся ли мы: десять лет лагеря я, наверно, не вынесу. И еще скажите… On m’a battul![94]

Елочка вздрогнула и опять оглянулась налево и направо; кудрявая головка Лели припала к решетке. Потом она снова оторвала лицо.

— Спасибо вам за передачи, Елизавета Георгиевна!

— Я не делала вам передач. Их приносил Вячеслав Коноплянников. Он же выстаивал очереди к прокурору.

Изумление отразилось на восковом лице; потом слегка дрогнули губы и сощурились ресницы, как будто взгляд пытался проникнуть в неведомые глубины… И вдруг далекий отблеск радости, как неясная радуга, скользнул по скорбным глазам и губам.

«Как неравнодушны они все к мужской любви!» — подумала Елочка.

— Отчего же… отчего же он не пришел сам? — голос Леля задрожал.

— Я, разумеется, готова была предоставить ему эту обязанность, — голос Елочки прозвучал сухо, — он намеревался идти и уже приготовил вам для передачи замечательные сапожки — русские, высокие, из очень хорошей кожи, где-то сам заказывал… Вчера он должен был прийти окончательно договориться с Асей, которая тоже непременно хотела иметь с вами свидание. Но я напрасно прождала его весь вечер, а Ася попала в больницу на десять дней раньше, чем мы предполагали, и идти пришлось мне. Сапожки эти я вам принесла, а также ваше зимнее пальто и теплый оренбургский платок от Аси — все это было приготовлено уже неделю тому назад. Скажите: не нужна ли еще что-нибудь?

— Нет, ничего. Ничего не нужно! Только мамину фотокарточку пришлите. Я Асе напишу, если будет дозволено. Берегите ее, а она пусть побережет могилу мамочки. До свиданья, спасибо вам, Елизавета Георгиевна.

И, не дожидаясь сигнала, Леля отошла от решетки.

Сапожки в самом деле оказались удивительно хороши и как раз впору, но где же человек, приславший их? Отчего вдруг раздумал прийти? Не был уверен в том, как она его примет? Или Ася слишком настаивала на своих правах? Он продолжает любить и помнить, несмотря на то, что отвергнут! Она знала случаи, когда близкие родственники сторонились репрессированных, опасаясь скомпрометировать себя, но он не сделал так! Тут-то — на самых опасных мелях — он и протянул руку помощи, как мог бы сделать жених!

«Лучше не думать! Десять лет лагеря — я или умру там или выйду старухой. Лучше не думать».

Волосы ее отросли за это время и пышными локонами опускались на шею, — они будут седые, эти локоны! Кому она будет тогда нужна? Невыносимы эти мысли! Когда смерть стояла совсем близко, мысль была только о том, как бы сохранить жизнь; сейчас, когда острый момент прошел, подымался вопрос: зачем жить, если впереди ни счастья, ни семьи, а лишь один изнурительный труд? Не лучше разве было погибнуть сразу?! Она начала предчувствовать, что тоска по счастью замучает ее. Что-то острое, подымаясь на поверхность со дна души, вонзалось в каждую мысль, в каждое впечатление… У нее составилось убеждение, что невидимое острие, выходя из сердца, подымается вдоль позвоночника и пронзает мозг!

«Это мне возмездие за мои постоянные капризы и недооценку ближних, за мои эксцентрические тяготения. Именно сюда уходят корни этого страшного растения. Оно питалось тою скрытою порочностью, которую никто не замечал во мне, кроме меня самой, а теперь — отчаянием, которое меня душит. Его не выдернуть никакими усилиями, и оно будет отравлять меня день и ночь, как злокачественная опухоль своими токсинами. У Аси ничего подобного не может быть, как бы глубоко она ни была несчастна».

Не прошло и недели, как вся камера была разбужена среди ночи командой:

— Собирай вещи, выходи в коридор! Без разговоров! Быстро!

В коридоре на тумбе уже лежали кипы «тюремных дел», которые заводились на каждого. Тюремное начальство передавало заключенных этапному. Команды отличались бесцеремонностью, претендовавшей на лаконичность:

— Стройся! По четыре штуки! Руки в заднее положение! Живее, живее!

Эффектней всего была посадка в «черный ворон», куда заключенных запихивали, уминая ногами, дабы вместить как можно больше. Леля встала в четверке с Зябличихой, Шурочкой и одной из монахинь и, как только началась высадка на отдаленных запасных путях, по-видимому, Московского вокзала, поспешила построиться с теми же, чтобы избежать соседства с Танькой Рыжей и Боцманом. Однако после первой же переклички выяснилось, что уголовниц нет среди приготовленных к отправке — эта партия из двух тысяч человек состояла только из политических. Огромный железнодорожный состав уже был наготове. К каждому вагону-теплушке были прилажены широкие сходни, по обе стороны которых стояли конвойные с собаками; овчарки злобно скалились, хрипели и выкатывали глаза, натягивая цепь и пытаясь схватить заключенных, пропускаемых мимо них; пена капала с высунутых языков. Леля с детства привыкла умиляться на всех четвероногих — и собак, и телят, и овец, и кошек — и с ужасом смотрела теперь на этих озлобленных тварей. «Они, по-видимому, заразились от этих людей их сатанинской злобой! Таких даже Ася не решилась бы гладить и целовать в морду!» — думала она, подбирая в руку платье, чтобы благополучно пробежать между двух морд.

В каждую теплушку было запихнуто по пятьдесят человек; лежали, плотно прижавшись друг к другу, на нарах и под ними на разостланной соломе. Посредине была бочка с водой, а рядом на полу дыра, предназначенная играть роль уборной. Двери плотно закрыли на болты; в первый раз их раздвинули только в середине следующего дня, когда принесли еду и произвели проверку. Способ, применяемый в последнем случае, тоже был образцом «вежливости»: заключенных сначала уминали в один угол, а потом перегоняли палкой в другой, пересчитывая поштучно, как скот.

Поезд то и дело подолгу стоял, но всякий раз на очень отдаленных запасных путях. Леля часто припадала лицом к щели, которая приходилась поблизости от ее места, и видела мелькавшие мимо бесконечные леса, да изредка огни станций, но поезд ни разу не остановился против хоть одной из станционных построек.

Слава Богу, что среди заключенных не было уголовниц! В основном все женщины оказались приятные, вежливые; много аристократических дам, державшихся мужественно и просто. Привыкнув друг к другу, стали заводить долгие разговоры — то кто-нибудь рассказывал о своей жизни, то находились охотницы читать наизусть стихи или пересказывать особо памятные книги. Оказалось несколько артисток — они пели и очень хорошо декламировали. Леля тоже постепенно освоилась, читала «Белое покрывало» и «Для берегов отчизны дальней». Произнеся последнюю фразу стихотворения: «Но жду его; он за тобой…», она вспомнила Вячеслава… «Он за мной, мы встретимся!» — пронеслось в ее мыслях.

Было среди них и несколько старых революционерок, обвиненных в каком-нибудь «уклоне» или прямо в «терроре». Они рассказывали о репрессиях царского времени.

— Если бы прежних революционеров осмелились вот так перегонять палками или травить собаками, как нас теперь, или хоть раз ударить, — такое событие тотчас бы переросло в грандиозный скандал с забастовками, самоубийствами и прокламациями и в тюрьме и на воле; а теперь произвол носит узаконенный характер и террор каждому замыкает уста, — сказала одна из эсерок.

— Этого бы не было, если бы был жив Владимир Ильич, — возразила старая большевичка.

Леля, которая привыкла считать Ленина самым страшным врагом, вроде людоеда из сказки, отважилась вступить в разговор и рассказала о неистовствах чекистов в Крыму. Это произвело впечатление, тем более что рассказывала девушка, совсем юная, рассказывала дрожащим голосом, явно находясь под впечатлением лично пережитого.

— Вы меня глубоко огорчили, — ответила на это старая большевичка, а другая партийка прибавила:

— Я кое-что об этом слышала, но не была уверена в достоверности слухов. Говорили, что Дмитрий Ульянов посылал товарищу Дзержинскому телеграммы с требованием прекратить расстрелы и стихийные расправы с побежденными, но Владимир Ильич оставлял за Дзержинским свободу действий. Надо все-таки учесть, что тогда шла борьба, и этой жестокости можно найти те или иные обоснования, а вот то, что делается теперь, не имеет уже никакого оправдания!

Тотчас стали защищать Ленина, сравнивая его со Сталиным. Он-де был и скромным, и благородным, и добрым, и чуть ли не воплощением мирового Добра. Леля и тут заспорила, и ее поддержали.

— Многие знаменитые изверги были в быту скромными людишками, — заметила одна дама.

Другая весьма сдержанно и с осознанием того, что говорит, высказалась, что все зверства большевиков были вовсе не вопреки, а благодаря идеям Ленина. Но спор, внезапно разгоревшись, быстро угас — все-таки оставалось опасение, что и здесь могут оказаться предательницы, способные ради улучшения своих условий доложить начальству о содержании разговоров.

Как ни мучительна была эта дорога, общение с остальными заключенными родило в Леле надежду, что и в лагере можно будет выжить, если рядом будут такие подруги по несчастью.

Наконец, прибыли в Свердловск.

До этого города добирались три недели, а при приближении долго стояли на запасных путях. После команды «выходи» двинулись пешим строем: говорили, будто бы впереди ведут мужчин, которые заполнили передние вагоны этого же поезда. Никто, однако, не мог проверить неизвестно откуда возникших слухов. После того как вошли в ворота пересыльной тюрьмы, всю партию оставили стоять за высокой стеной, делившей двор на секторы. Неожиданно совсем близко за стеной в соседнем секторе послышались мужские голоса… завязалась тотчас оживленная перекличка: называли имена, спрашивали о мужьях и женах. Вдруг один голос крикнул:

— Нет ли здесь Нелидовой Елены?

Леля едва не задохнулась от неожиданности.

— Здесь, здесь! Кто спрашивает? Кто? — но сама уже безошибочно знала — кто!

— Это я — Вячеслав. Кукушечка родненькая, так ты здесь же! Здорова ты, Аленушка?

— Вячеслав! Спасибо за сапожки, за все! Неужели увидимся? Почему вы… за что же вас-то?!

Но ответа она не получила: послышались ругань и угрозы надзирателей. Мужчины смолкли. Около Лели мгновенно образовался кружок — сколько рук протянулись к ней!

— Кого вы встретили? Кто это? Жених? Брат? — спрашивали ее.

— Он любил меня, а я отказала! — отвечала она сквозь лившиеся слезы. Она даже не удивилась его «ты» — он показался ей совсем родным сейчас! Еще недавно хотелось счастья необычно яркого, особенного, и ни тот, ни другой, ни третий не удовлетворяли требованиям: один недостаточно интеллигентен, другой недостаточно эксцентричен, третий недостаточно изящен! А вот теперь каким блаженством показалась бы ссылка на вольное поселение с этим самым Вячеславом! Он бы оберегал ее, делил с ней все трудности, а по ночам обнимал и нашептывал, что лучше ее нет девушки на свете и что за ее локоны отдаст жизнь! И опять все мысли ее и чувства попали на знакомое острие.

В Свердловске надежды Лели на хороших подруг по несчастью рухнули — всех разбросали по разным камерам, перемешав с уголовниками и бытовиками.

На следующий день Леля впервые познакомилась с баней (на Шпалерной ее, как сидевшую в одиночке, в общую баню не допускали). Порядки советской этапной бани были весьма странные: заключенным женщинам вменялось в обязанность, стоя обнаженными, вручать свои вещи с рук на руки мужчине, дежурному по бане; несколько других мужчин ходили тут же взад и вперед в качестве надсмотрщиков. Леле, которая не привыкла обнажаться даже при посторонних женщинах, было очень нелегко подчиниться порядку, который как будто целью своей ставил добить всякую щепетильность и стыдливость.

В пути были еще несколько дней; поезд шел теперь гораздо скорее и на запасных путях не стоял вовсе. Догадывались, что попали в Сибирь. Тысячи и тысячи километров от дому… а впрочем, у неё теперь нет дома! Наконец, прозвучала команда: «Выходи с вещами! Стройся!»

Окруженные конвойными и собаками, двинулись в тайгу пешим строем по широкому тракту при позднем зимнем рассвете. Вокруг высились обледенелые ели и сугробы снега; новые сапожки очень выручали, нос прятался в оренбургский платок; шли по четыре в ряд.

С рук соседки выглянуло из-под шерстяных косынок младенческое личико, а потом вывернулась и крошечная ручка. Леля несколько раз озиралась на эти сияющие глазки и растянувшийся до ушей ротик.

— Сколько ему? — спросила она и встретила взгляд молодой женщины, кутавшейся в старый офицерский башлык, такой же, в какой, бывало, куталась сама Леля.

— Полгодика ему, а второй на обозе едет — тому уже три.

— Вы по пятьдесят восьмой? — спросила Леля.

— По какой же еще? Сестра мужа вышла за английского посла, бывала с ним у нас… Вот и вся моя вина! — горько усмехнулась женщина. — Не знаю, что с детьми будет… Уверяли меня, что определят их в ясли при лагере и будто бы позволят мне их навещать, но… боюсь подумать, что впереди…

— А может быть, и в самом деле позволят? — сказала Леля. — Вот бы нянями устроиться туда и вам и мне!

— Руки затекли, — шепнула молодая мать, перекладывая живой пакетик.

— Дайте его мне, вы устали. Он мне крестника моего напоминает. — И Леля приняла на руки этот маленький движущийся клубок. До сих пор она еще никогда не делала первой попыток к сближению и попала в струю теплой симпатии неожиданно для себя; симпатии, вызванной, может быть, только тем, что рядом женщина ее круга и ее лет.

— Агунюшка, маленький! Люли-люленьки, прилетели гуленьки! Молочка-то тебе хватает? А мой крестник вырастет без меня, и когда я вернусь (если вернусь!), я для него буду чужой, не нужной, лишней!..

Шли, шли, шли… Усталость нарастала, и всякая восприимчивость понемногу притуплялась. По-видимому, был отдан приказ дойти прежде сумерек до места назначения — остановок не делали и торопили колонну.

Ежеминутно раздавались окрики конвоя:

— Не отставай, смотри! Равняйся, не то собак спущу! Кто там сел? Подымайся! Шутить не буду — живо овчаркой затравлю!

Бросалась в глаза фигура уже пожилой художницы на костылях — она была поставлена впереди и возглавляли шествие! Молодая мать уже давно взяла обратно ребенка и, изнемогая от усталости, начала отставать, а Леля думала теперь уже только о том, чтобы самой не упасть в снег.

Внезапно один из конвойных приблизился и, не говоря ни слова, ловким ударом приклада выбил ребенка из объятий матери и отшвырнул ногой в канаву! Это не приснилось, не померещилось — это в самом деле было. Как могли они молча пойти дальше? Но они пошли после короткой сумятицы, когда на остановившийся ряд натолкнулись шедшие сзади… Угрожающие крики конвойных в одну минуту навели порядок. Снова пошли!

И это уже был сон — иначе как жить после того, что произошло?! И Леля уверяла себя, что это сон — ведь все кругом расплывается и кружится, как во сне. Значит, сон, и ребеночек той женщины на самом деле жив.

Какую кашу дадут на остановке?.. В канаве… ему холодно… маленькие ручки синеют… он не сразу умер: он замерзает… может быть, ищет губками грудь… Если и Асе придется идти так… и тоже с двумя младенцами… тогда…

Нет, это не сон. Леля отважилась, наконец, обернуться на свою соседку — та брела, спотыкаясь, с низко опущенной готовой. Леля подхватила ее под руку.

— Не дойдет! — сказал кто-то из соседнего ряда. — Попросите начальника этапа посадить ее на сани. Он все время разъезжает верхом туда и обратно.

Леля взглянула на верхового, маячившего во главе колонны, и выбралась на обочину под руку с новой подругой, которая припала головой к ее плечу. Колонна растянулась версты на две и вьется по ледяной дороге; люди еле волочат ноги, кто в шинели, кто в меховой шубе, кто в тулупе, а кто так просто в одеяле. Вот послышался злобный храп и повизгивание — с ними поравнялся отряд овчарок; человек, державший вожжи, обернулся на двух женщин:

— Чего стоите? Кто вам разрешил выйти из ряда?

— Мы ждем начальника этапа, — ответила Леля.

— Стоять у дороги не положено! Какого еще тебе начальника? Пошла на место! Живо!

— Вы — командующий собачьим отрядом, а я хочу говорить с командующим этапом, — ответила Леля.

— Я те покажу командующего собачьим отрядом! Отведаешь сейчас у меня! — и наклонился спустить собаку…

Леля вскрикнула и в ужасе ринулась к своему месту. Две озлобленные морды с высунутыми языками, с оскаленными зубами уже отделились от стаи, вот они уже настигают…

Она не помнила, как попала на свое место и кто удержал собак, которые могли разорвать ее; одна пасть успела схватить ее за голень, другая задела щиколотку… Она не чувствовала даже боли и только тряслась, как в ознобе.

— Этим людям позволено все! Поступить так на глазах всего этапа может лишь тот, кто заранее уверен в полной безнаказанности, — произнес кто-то около неё. Молодой соседки уже не было рядом — положили ли ее на сани, приткнули ли в другое место или разорвали собаками, Леля не знала. Навязывалось в память что-то хорошо знакомое с детства… что-то страшное… «Хижина дяди Тома» — вот это что! Сто лет тому назад так обращались с неграми, а теперь — в двадцатом веке — с русскими! А где-то в Швейцарии Литвинов произносит трескучие речи о недопустимой жестокости в обращении с туземцами в колониальных странах… О! С неграми нельзя, но она — русская… с русскими можно!

Голова опущена, а ноги еще шагают из последних сил. Разницы между «могу» и «не могу» она теперь не знала — ей казалось, что идти она больше не может, но она шла, шла с прокушенной ногой и могла уже идти еще долго.

Шли до сумерек; уже темнело, когда, наконец, остановились в виду лагеря и Леля впервые бросила взгляд на высокие, как стена, заборы, башни по углам и часовых на них. Горизонт замыкали леса.

 

Глава четырнадцатая

 

 

ДНЕВНИК ЕЛОЧКИ

 

9 ноября. Ася все так же подавлена и молчалива; занимает ее только предстоящее свидание с Лелей. Вчера, когда вывозили конфискованную мебель, она оставалась почти безучастна, и только когда начали передвигать рояль, схватилась за голову и глаза ее вдруг наполнились слезами. Я обняла ее и заставила отойти; при этом я сказала:

— Успокойся: у меня есть пианино — оно теперь твое.

Она на это возразила:

— Пианино — ящик, а у рояля — душа! Она бывает иногда очень оригинальная.

10 ноября. Бывшая прислуга Нины Александровны — Аннушка — очень добрая женщина: всю эту неделю она по собственной инициативе приходит в мое отсутствие подежурить около Аси, чтобы не оставлять ее перед родами одну. После конфискации вещей полы оказались страшно затоптаны, она их натерла, а после перестирала все приданое для будущего младенца. Делает все очень быстро и ловко, только уж словоохотливая слишком — посудачить любит: об Олеге отзывается очень сердечно, но уж лучше молчала бы — я вижу, что Асе тяжело, когда это имя треплется в ненужной болтовне.

12 ноября. У Аси дочка! Уф, совершилось! И притом дней на десять — двенадцать раньше, чем мы предполагали. Сейчас звонила в справочное и узнала, что здоровье обеих особых опасений не внушает; Ася, однако, ослабела настолько, что ей сочли нужным сделать переливание крови; девочка — доношенная и во всех отношения нормальная, только очень маленькая — всего шесть фунтов. Не удивительно! Не могу не уважать тех чувств, которые руководили Асей, когда она отказывалась от аборта, и вместе с тем досадую: ребенок этот невероятно усложняет трудность положения, а радости никому не приносит. Роды начались, когда я была на работе; ловлю себя на том, что мне было немного любопытно понаблюдать, как это происходит, хотя бы в начале.

Я проектировала сама отвести Асю в Оттовскую, но эта обязанность досталась Аннушке. Славчика она взяла к себе на эти дни. Щенки Лады, к счастью, уже все пристроены.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-17 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: