Через час стук в дверь опять разбудил ее. Анастасия Алексеевна приближалась неслышно, как пантера.
— Никак заболели, миленькая? Я заходила к вам на хирургию, сказали: не вышла, дала знать, что больна; я скорее сюда. Может, банки сделать, а может, компресс? А может, за лекарством сбегать или чайку согреть? Говорите: что надо? Да вы бы легли по-настоящему; давайте я вам кровать раскрою.
Елочка начала было возражать, но подчинилась.
Анастасия Алексеевна и в самом деле пригодилась: напоила бальную чаем, открыла двери врачу, сбегала за прописанным лекарством, вывела снова сеттера и даже вызвалась на ночь остаться.
К вечеру, однако, температура у Елочки не поднялась, а напротив, несколько уменьшилась.
— Вот так всегда! Даже поболеть, чтобы передохнуть, не удается, — с досадой сказала она.
Анастасия Алексеевна запрещала ей вставать и очень охотно хозяйничала в кухне; на ужин она принесла кисель и печенье, собственноручно приготовленное. Со всеми приемами опытной сестры она перебинтовала Елочке горло и даже покормила ее с ложки.
— А я все хотела спросить вас, миленькая, — как-то заискивающе начала она, перемывая чашки, — этот бывший поручик Дашков, ведь он у вас в клинике санитаром работал или я опять путаю?
Елочка насторожилась было, как боевой конь, но тотчас же с горечью подумала, что заметать следы уже нет надобности, и коротко отрезала:
— Работал.
— Так, стало быть, он живым оказался? Уцелел тогда от расправы?
— Стало быть.
— Наверно, вы его и пристроили санитаром?
— Ошибаетесь, Анастасия Алексеевна! Как раз не я. Фельдшер приемного покоя Коноплянников его туда устроил.
— Вот оно что! Выходит, вы сначала и не знали, что он с вами работает?
|
— Сначала не знала, а вот вы-то откуда все это знаете?
Елочка даже приподнялась на подушке.
— А я ведь у вас в клинике год назад на нервном лежала, забыли? Ну, а Дашков этот пришел раз к нам в палату с носилками; я его тотчас признала, даже окликнула; да только он не захотел быть узнанным, иначе назвался.
Елочка нахмурилась — ее внезапно поразила мысль: не здесь ли следует искать объяснения всему случившемуся? Много раз она задумывалась над тем, каким образом стала известна фамилия Олега.
— И вы, очевидно, рассказали это своему супругу? — спросила она с нотой брезгливости в голосе.
— Нет, Елизавета Георгиевна, как Бог свят, не рассказывала.
— Анастасия Алексеевна, вы лжете! Весной Дашков был арестован как раз по обвинению в том, что скрывается под чужим именем. О, вы, конечно, не доносили! Вы только мило поболтали с вашим супругом, и вот результат — Дашков расстрелян два месяца тому назад!
Анастасия Алексеевна выронила полотенце и села.
— Да что вы говорите? Зачем вы меня пугаете? Господи, спаси нас и помилуй!
— Говорю то, что было! — Елочка закусила дрожащие губы, но через минуту, не в силах справиться с душившим ее волнением, воскликнула: — Уйдите от меня! Уйдите — слышите?!
— Елизавета Георгиевна, голубушка моя, не оставлю я вас больную, в постели. Не волнуйтесь так, ради Христа!
— Я не больна! Завтра я встану. Да хоть бы я в тифу опять лежала, ваших забот я не хочу!
— Елизавета Георгиевна, вот перед Богом говорю: я мужу про поручика ни слова не вымолвила! Довольно уж с меня этих вытянутых лиц и неслышных шагов… Чур меня! Ей-Богу, довольно!
|
— Нелепость какая! — с досадой воскликнула Елочка. — Дашков не явится вас душить — можете быть спокойны! Если бы дано ему было приблизиться к земле, он бы, во всяком случае, явился не к вам. Но мертвые уходят очень далеко — между нами и ними бездна!
— Вот и разволновались. Вы бы уснули лучше, миленькая. Я сейчас затемню свет, а сама — тут, на диванчике. Не отсылайте меня, солнышко мое! Непровинна я на этот раз. В квартире у нас сейчас уже все легли: После таких-то разговоров подыматься по темной лестнице, открывать ключом дверь в темную переднюю, идти до постели… Не понять вам, каково это — озираться, нет ли кого за плечами… Я знаю, что будет день, когда глазам моим откроется кто-то очень страшный, и тут припомнится мне и выплюнутое Причастие, и другие дела… Пусть я дура в ваших глазах — я боюсь…
— У вас тяжелая истерия, поймите вы это, ведь вы медработник, — сказала Елочка, а про себя подумала: «Мне во всем не везет: заболей я на несколько дней раньше, около меня была бы Ася, а не эта недотыкомка». — Хорошо, оставайтесь. Дайте мне, пожалуйста, прополоскать горло, если уж так.
Анастасия Алексеевна посмотрела нерешительно на дверь, потом на Елочку:
— Полосканье-то у меня в кухне… Ах, батюшки мои! — Но вышла все-таки. Она боялась даже пройти по коридору.
Утром Елочка настояла, чтобы Анастасия Алексеевна шла домой, и почти вытолкала ее за дверь, уверяя, что здорова.
Через день она смогла выйти к врачу и была выписана на работу следующим днем. Выходя из поликлиники, она ощутила острый приступ тоски при мысли, что проведет одна весь предстоящий день… Мысли ее перебросились к Анастасии Алексеевне: «Я была с ней слишком резка. Она так заботливо хлопотала около меня, а я… Зайти, что ли, к ней? Тут недалеко… Пройдусь, снесу ей булки и колбасы и выпью с ней чаю. Она так всегда радуется мне!»
|
Еще подымаясь по лестнице, Елочка увидела, что дверь квартиры распахнута настежь. В передней стояли две соседки.
— Вот с полчаса, как увезли. Кричала, даже подралась с санитарами, ну, да тем не впервой — живо скрутили, — говорила одна другой. Обе повернулись к Елочке, когда та постучала в дверь Анастасия Алексеевны.
— Вам кого нужно? — спросили они, но в эту же минуту дверь отворилась и Елочка увидела перед собой Злобина.
— Сестра Муромцева! Войдите, пожалуйста. Знаете ли, какое несчастье? Жену только что отправили в психиатрическую.
Елочка содрогнулась:
— Как?! Что же случилось?
— Войдите, пожалуйста. Прошу вас сесть. Сейчас я расскажу вам все как было.
Елочка села на край стула не раздеваясь.
— Говорите. Я слушаю, — подчеркнуто сухо сказала она.
— Видите ли, состояние Насти ухудшалось со дня на день. Вы уже слышали, что она страдала депрессивным психозом и навязчивыми идеями, доходившими до галлюцинаций. Сначала ей белые офицеры мерещились под впечатлением репрессий, имевших место в Феодосии.
«При вашем благосклонном участии!» — едва не выпалила Елочка.
— Позднее она начала меня уверять, что ее атакует нечистая сила, — продолжал он. — Ох, намаялся я с этой женщиной!.. То она из собственной квартиры бежит, уверяя, что у нас на сундуке лиловый старик трясется, или лягушка, изволите ли видеть, под столом надувается. А то так на работе ей в ком-нибудь из больных мертвец почудится, и она при всем персонале за голову хватается, так что с работы ее отовсюду снимали. Однажды при моем товарище, враче, ворвалась в комнату — крестилась и молитву читала… Осрамила меня, можно сказать!
— Да, я все это знаю. Вы даже сочли нужным переехать от нее, — вставила Елочка.
— Совершенно верно, но — хотел бы я знать — кто бы на моем месте ужился с такой женой? Во всяком случае, я не переставал заботиться о ней. Полагаю, она вам говорила?
— Да. Я это знаю. Что ж дальше? — все с той же сухостью нажимала Елочка.
— В последнее время состояние ее резко ухудшилось. Надумала она к Причастию идти после общей исповеди, как теперь входит в обычай. Но при приближении к Чаше начались у нее нервные подергивания, и священник — мерзавец! — в Причастии ей отказал, потребовал, чтобы явилась к нему на индивидуальную исповедь. Я еще притяну к ответу этого батю! На индивидуальную исповедь она пойти побоялась, и страшно всё это ее расстроило. А тут как назло еще новое неприятное впечатление: узнала она от кого-то, что расстрелян поручик Дашков. Вы его помните! Нельзя было, разумеется, сообщать ей таких вещей, да разве от «добрых знакомых» устережешь? Она поручика этого однажды видела — до сих пор не разберу, наяву или в галлюцинации, — и теперь перепугалась, что он явится сводить счеты. Упрекала меня, будто бы я с ее слов выдал поручика политуправлению и что он работал под чужой фамилией где-то санитаром. А между тем разговоров об этом поручике у меня с женой уже года два не было, и я никогда не слыхивал ни о каком санитаре под чужой фамилией. Видно, и в голове у Насти действительные факты уже перемешивались с вымышленными. Панически стала бояться темноты и умоляла меня не оставлять ее одну по вечерам. Я несколько раз заходил после работы и на ночь оставался; играл с ней в карты, заводил патефон — все это, однако, помогало только в моем присутствии. А вчера начала буйствовать. Сидели мы, видите ли, с ней вчера за картами, а тут пришел мой приятель — следователь по политчасти, мы с ним уже года два не виделись. Он хотел провести со мной вечер и рассказать о деле, которое только что вел и которое будто бы будет мне интересно. Я, однако, просил его при жене о делах не говорить и усадил за карты; вскользь он только упомянул, что удалось ему выследить махрового белогвардейца. Ну-с, играем мирно в кинга, смеемся. Вдруг жена начинает дрожать. «Кто-то из нечистых поблизости, — говорит, — вот уже серой запахло, и на диване серый комок ворочается». Покосился я на диван — никого, разумеется; однако я уже сам не свой, сейчас, думаю, выкинет свой очередной номер. А она мне: «Отчего у твоего приятеля лицо меняется: то, гляжу, он, то незнакомый кто-то войдет в его лицо и снова выйдет… вон, гляди, тень за его креслом…» Я сквозь землю готов провалиться, начинаю извиняться. Приятель мой, как человек воспитанный, отвечает: «Ничего, ничего! Бывает… С больного человека что и спрашивать!» А жена вдруг как завизжит: «Нечистый здесь! Помогите! Он нечистого к нам в гости привел! Вон руку с когтями протягивает! Караул!..» Приятель мой поднялся уходить, а я с помощью соседек удержал жену и вызвал «скорую помощь». Те приехали, но заявили, что увезут только в психиатрическую. Вот и соседи слышали. Как видите, вины моей здесь никакой нет.
Он словно хотел оправдаться. Елочка молчала, подавленная. «А вот я, пожалуй что, и виновата!» — подумала она и спросила:
— Может это пройти? Как вы полагаете?
— Полагаю — нет! Мне прошлый раз еще психиатры говорили, что эта форма заболевания очень упорная, лечению не поддается. На этом основании мне тогда уже был дан развод, и если я Настю не оставлял, то только по моей доброй воле. Я думаю, вы, Елизавета Георгиевна, согласитесь, что держать ее на свободе становилось опасно — она могла учинить что-нибудь над собой… или здесь, в квартире…
— Это верно, — и Елочка встала, чтобы уходить.
— Елизавета Георгиевна, быть может, мы с вами встретимся и проведем вечерок вместе? Может быть, в кино или в театр соберемся? Мы с вами оба теперь одиноки… Я ведь еще в крымском госпитале, бывало, на вас заглядывался, да ведь женатому не подступиться было к девушке при прежних-то понятиях… А теперь, если бы вы только захотели…
Елочка в изумлении остановилась на пороге.
— Доктор Злобин, вы уж не предложение ли мне делаете?
— Предложение.
Что-то заклокотало в груди Елочки и поднялось к ее горлу… Первое в ее жизни предложение — и от кого же!..
— Так вот что я вам отвечу, доктор Злобин: я одинока, и лучшие мои годы уже позади, но требования мои по отношению к человеку, который может стать моим мужем, от этого не снизились: я прежде всего должна очень глубоко его уважать — биография его должна быть безупречна, а ваша… Вы меня поняли! — и вышла не оборачиваясь.
Глава семнадцатая
Горе этой собаки по силе равнялось человеческому. Стоя уже несколько поодаль от Аси, она кроткими темными глазами и глубокой обидой и скорбью смотрела исподлобья на свою хозяйку, поджав хвост.
На Асе она сконцентрировала всю полноту привязанности; в тесной замкнутости ее сознания, в вынужденном безмолвии — глаза, голос и руки хозяйки были постоянным источником радости. Ладу и ночью и днем грызла тревога, как бы ей не оказаться оторванной от Аси, привязанность к которой уходила корнями к самым первым щенячьим воспоминаниям, когда крошечным шерстяным комочком она сосала палец Аси, обмотанный тряпкой, пропитанной молоком, и отогревалась в ее постели. Может быть, она считала Асю своею матерью — так или иначе, без Аси не было ни счастья, ни покоя собачьему сердцу! Вот ее хозяйка вышла… Лада не знает — куда… Если хозяйка берет с собой сеточку или корзину, значит, она скоро вернется и принесет с собой вкусные вещи, разбирая которые непременно что-нибудь сунет ей; но в этот раз она ушла без сеточки и без корзины — вернется ли, Бог весть! Лада встала с тюфячка и идет в переднюю, чтобы лечь у двери; и постоянно случалось, что она начинала радостно визжать и царапать дверь за пять-десять минут до того, как Ася входила в подъезд, и для всех оставалось загадкой, что могло послужить для собаки сигналом приближения. По утрам Лада подходила здороваться и лизнуть руку. Если Ася оказывалась еще в постели, то часто, нарочно лежа неподвижно, она подглядывала сквозь опущенные ресницы и видела совсем близко, около своего лица, собачью морду, которая пристально всматривалась в ее лицо; не обнаружив пробуждения, собака осторожно отходила, стараясь не стучать когтями.
Вечер. В квартире уже почти все легли, а молодая хозяйка задержалась со стиркой детского белья; беспокойство прогоняет у собаки сон, и всякий раз, заканчивая около двенадцати работу в кухне или в ванной, Ася видела собачью морду, которая тревожно-заботливо заглядывала к ней. Быть отделенной от хозяйки запертой дверью было всегда невыносимо для Лады — перед такой дверью она начинала подвывать совершенно особым образом, выделывая рулады на высоких нотах; Ася, смеясь, называла это «колоратурой», и Лада уже знала это слово. Если Ася запиралась в ванной, ее всегда выдавало присутствие у двери собаки. Способность к пониманию разговоров была у Лады необъяснимо развита. Несколько раз все становились в тупик перед тонкостью ее реакций. Иногда она понимала самые длинные, запутанные фразы; так, однажды мадам сказала: «Возмутительно, что собака не выпила молока — теперь оно скиснет». Лада посмотрела на мадам долгим пытливым взглядом, поднялась и, подойдя к своей мисочке, вылакала молоко. Если вечером Ася говорила: «Возьми меня завтра с собой на лыжах, Олег», Лада садилась утром около Асиных лыж, и ее нельзя было заставить отойти. В семье даже вошло в обычай прибегать к французскому в тех случаях, когда нежелательно было волновать собаку. Один раз в жизни Лада попалась на воровстве; она съела восемь котлет, оставленных в тарелке на столе. Операция была проведена мастерски: собака влезла на стул и уничтожила содержимое тарелки, не сдвинув ее с места. Мадам, подойдя к столу, с изумлением смотрела на опустевшую тарелку, и тут глаза ее встретились с глазами Лады — собака сама выдала себя: охваченная, очевидно, угрызениями совести, она бросилась к ногам мадам и, взяв в зубы подол ее платья, сидя на хвосте, засеменила передними лапами, что у нее всегда служило выражением извинения. Никто не ударил Ладу, тем не менее она сумела сделать соответствующие выводы: больше она не крала, хоть бы мясо лежало под самым ее носом. Точно так же извинялась она, если ее щенята, расползаясь по комнатам, устраивали лужи на паркете — не менее серьезное нарушение собачьей морали! Лада понимала человеческие слезы: как только она видела Асю или Лелю плачущими, она ставила лапы им на колени и тянулась мордой к человеческому лицу.
В последнее время в жизнь Лады вошло много тревог: люди, окружающие ее хозяйку, стали исчезать один за другим; семья таяла… Это было тяжело, но пока Ася оставалась с ней, собака не теряла присутствия духа; она только еще настойчивей ходила по пятам за Асей и все с большей тревогой проводила часы ожидания.
На вокзале, при посадке на поезд, Лада тотчас угадала, что ее могут не пропустить; она сжалась в комочек, прижала уши и крадучись в одну минуту проскочила под лавку; она не подавала ни одного признака жизни, и все-таки ее обнаружили и теперь гонят эти люди с грубыми голосами; они вытащили ее за ошейник из-под лавки, выбросили ее из теплушки на рельсы и швырнули ей вслед камнем. Ее хозяйка в отчаянии хватает их за руки и плачет — ничто не помогает! Поезд уже пыхтит, сейчас он тронется, а страшные люди не пускают ее подойти к вагону и грозят палкой. Хозяйка стоит теперь на самом краю теплушки, держась руками за раздвинутые двери, и полными слез глазами смотрит на нее… Взгляды собаки и человека встречаются, и безошибочное понимание делает слова ненужными!..
«Не вини меня, что я тебя бросаю! Мне запрещают — ты видишь сама! Я все так же тебя люблю и жалею; я знаю — ты без меня пропадешь, моя бедная, дорогая, хорошая! Больше мы с тобой не увидимся!»
«Я твоя верная Лада! Спасибо тебе за твою великую человеческую любовь. Спасибо за моих непородистых щенят, которых ты пожалела и выкормила. Без тебя для меня нет жизни. Прощай. Да будешь ты сохранена!»
Поезд двинулся. Асю пытались урезонивать:
— Ну, что вы! Что вы! Как можно так расстраиваться из-за собаки! Вы уже потеряли мужа и родителей и можете так плакать о животном!
— Эта собака любит меня, как человек. Она разлуку не перенесет. Добывать себе еду она не умеет! — в отчаянии повторяла Ася.
Поезд прибавил ходу. Маленькая станция и собака на пустом перроне остались позади…
Этот лагерь играл роль распределительного пересыльного пункта. После высадки на маленькой глухой станции туда погнали лавиной весь этап, включая и тех, кто следовал на поселение, а не на лагерные работы. Постройки были все деревянные — и длинные бараки, и настилы вместо земли, и высокие заборы с башнями по углам, и дощатые уборные… ни одного деревца или кустика; помимо бараков и уродливо торчащих уборных — амбулатория и кухня; и никаких других строений. Выдавали суп и хлеб, за которыми каждый сам должен был являться со своей миской; на маленьких кирпичных печурках, выстроенных на воздухе, разрешалось кипятить воду, печь картошку и варить кашу тем, кто имел некоторый запас провизии. Всюду царила грязь; сыпали вонючий дуст, и тем не менее темные бараки кишели вшами.
Ася целыми днями неподвижно сидела в отведенном ей уголке на нарах, закутавшись в ватник и плед, с поджатыми ногами, и качала Сонечку. Всякий раз, когда надо было встать и куда-либо идти, ей приходилось делать над собой очень большое усилие; пересечь барак и дойти по деревянному настилу до ближайшей печурки представлялось ей огромной трудностью, требующей затраты энергии, которой у нее не было. Притом она уверила себя, что только пока она баюкает и обнимает ребенка, смерть не властна подойти к нему, и это суеверное, насильно навязывающееся чувство ее преследовало. Ей было страшно выпустить из рук Сонечку, страшно даже молиться за нее — как бы не вышло наоборот!
Иногда со дна ее души вырастал, как вздох, молитвенный призыв: «Пожалей! Спаси!» — поднимался и угасал. Состояние скованной неподвижности в углу на нарах с прижатым к груди ребенком было сейчас наименее мучительно, и она при первой возможности погружалась в эту скованность.
Славчик, напротив, все время находился в движении и вертелся, как волчок, заглядывая во все закоулки барака; появление его везде встречало самое ласковое приветствие.
— Славочка, поди ко мне, милый! Посмотри, что у меня есть, — подзывала ребенка худенькая женщина в пенсне — научная работница, притянутая к делу киевских академиков.
— А, вчерашний малыш! Ну, садись, садись, потолкуем, — приветствовал мальчика около печурки семидесятилетний улан Ее Величества — экс-красавец, военной выправкой несколько напоминавший Олега.
Асе постоянно случалось спрашивать у соседей:
— Вы не знаете, куда опять убежал мой малыш!
— Кажется, старик-волжанин его забрал, — отвечали ей.
— Нет, нет, он у меня — пряничек ест, — откликалась из своего угла бывшая генеральша Панова.
Молоко или кисель для Сонечки занимали умы всех женщин барака. Все банки со сгущенным или сухим молоком были предоставлены в распоряжение Аси; постоянно кто-то из дам совал деньги дежурному стрелку (как называли в лагере конвойных) с просьбой раздобыть молока для ребенка. Не имея весов, трудно было сказать, достаточно ли прибавляет в весе маленькое существо, но крошечное личико белело и округлялось.
Ася была молчалива. Несмотря на заботу, окружавшую ее со всех сторон, разговаривать с людьми и тем более рассказывать о своей судьбе казалось мукой.
Почему-то часто вспоминалось детство, а жизнь с Олегом отступила куда-то в прошлое… Светлая солнечная детская белая кроватка, игрушки, заботливые лица, колыбельные песни, плюшевый мишка… Ей вспоминались утра в детской; просыпаясь рано и открывая глаза, она часто испытывала чувство блаженной и светлой легкости; тогда, в утренней тишине комнаты, ощущалась особенная прозрачность, на каждой вещи как будто лежал светлый покров, который в такие минуты был доступен ее восприятию — точно вдруг открывало зрение на невидимое! Может быть, эта святость шла от белых гиацинтов, которые всегда в те годы стояли на окнах детской. Как она любила это состояние — лежит, бывало, и боится двинуться, чтобы не спугнуть его, и хочется, чтобы подольше не приходили будить. Теперь это навсегда ушло. В последний раз большую восторженную радость она ощутила после рождения Славчика.
Она слышала раз, как улан в разговоре с Пановой назвал ее сломанным цветком.
Лагерь весь деревянный.
— Вовсе землицы нет. Грачику и тому пройтись негде будет — червячка клюнуть, — говаривал дядя Ваня — старый волжанин, который сидел за то, что назвал колхозный строй пагубным.
Лагерь весь деревянный… тоска! Однажды Асе пришли на память вопли одной из жен в сказке о Синей Бороде: «Погляди с высокой башни — не крутится ли пыль в поле, не скачут ли мои братцы мне на помощь!» — «Нет, никого нет в поле! Только стадо баранов идет…»
Так и им — нет избавления, нет помощи! В груди — словно стержень из застывших слез…
Если бы мама или мадам могли себе вообразить, что их Асю и ее детей будут заедать вши и она будет чесать себе спину о грязные стены тюремного барака!.. Говорят, детство вспоминает тот, кто умрет скоро!
Около печурок постоянно толклись люди, и там возникали слухи, достоверность которых никто не мог поверить. Так, скоро пронесся слух, что в лагере получены требования с ближайших строек: прислать на работу заключенных, имеющих те или иные ценные специальности, и особенно много будто бы требовалось инженеров, слесарей и врачей. Скоро после этого заключенных спрашивали, по какой специальности может работать каждый и каков его образовательный ценз. Ася слышала, как некоторые говорили, что высылка иногда хуже лагеря, который все-таки гарантирует похлебку, кусок хлеба, крышу над головой и товарищей, в то время как в ссылке человека просто выбрасывают за борт в самых неблагоприятных условиях. Лично она была другого мнения: в предстоящей ссылке теплилась надежда попасть в деревню, поближе к лесу, и тогда у детей будет молоко и воздух, а вокруг — зеленое царство; самая жестокая нужда казалась ей лучше лагерных бараков и труда под понуканье конвойных; их шаги, голоса и фигуры внушали ей ужас.
Через несколько дней большая партия заключенных — главным образом мужчин — была отправлена из лагеря на грузовиках; на следующий день еще одна уведена пешим строем. Говорили, что двигаются в направлении железнодорожной станции. Остались самые «никчемные», как шутя выражалась генеральша Панова, — не имеющие никаких ценных специальностей.
Через день или два на рассвете прозвучал клич:
— Собирайся на отправку, складывай вещи, не канителься!
В опустевших бараках зашевелились полубольные шаркающие старухи, взятые за происхождение или чиновных мужей и переговаривавшиеся между собой на безупречном французском языке.
— Торопитесь, бабки, торопитесь! Лагерь становится сейчас на дезинфекцию! Торопитесь, белогвардейские подстилки! — скалил зубы молодой конвойный, проходя между нар. — Упаковала, что ли, своих сосунков, красотка? Молока опять? Да я бы, может, и принес, но уж очень ты несговорчива — занятого человека битый час у ворот зря торчать заставила. Поклонись теперь Федьке — он подобрей меня.
Ася с пылающими щеками молча пеленала Сонечку.
— Не волнуйтесь, деточка! Чего и ждать от такого хама. Лучше не отвечайте вовсе, — шепнула Панова, натягивая рейтузы на Славчика. — Доедем и без молока — везут недалеко. Игнатий Николаевич сам слышал, как шофер говорил, что запасного бензина ему не потребуется.
Высадили часа через два в небольшом городке.
Когда партия стояла около грузовиков на дворе перед длинным зданием местного гепеу, один из начальников, с нашивками, в папахе, вышел из здания на крыльцо и провозгласил:
— Ага! «Соэ»! Сколько тут этих «соэ»?
Произвели поименную перекличку, сдали и приняли под расписку, — и грузовик с несколькими гепеушниками на нем запыхтел и повернул обратно.
— Товарищ начальник, разрешите задать вам один вопрос, — обратился тогда к человеку в папахе старый улан. — Что такое «соэ»?
Ответ был очень глубокомыслен и вразумителен:
— «Социально опасный элемент». Как же вы, гражданин, не знаете, что собой представляете?
— Никто не оповестил меня о перемене моего звания: в Соловках меня относили к «роэ», и это означало: «рота отрицательного элемента», — ответил улан.
— Молчать! — крикнул человек в папахе, уловив насмешку в звуке этого спокойного голоса.
Мужчин отделили и увели в здание, а женщин после повторной переклички объявили свободными — с обязательством являться на перерегистрацию два раза в месяц. Ворота открылись, и женская часть «соэ» оказалась посередине улицы под медленно падающими со свинцового неба снежинками.
Вещи великодушно разрешили оставить на пару суток в гепеу. Предполагалось, что за эти сутки ссыльные подыщут себе помещение.
— Vais que donc faire? Oh, mon Dieu![97]— пролепетала бывшая смолянка, уже седая, прозванная между ссыльными Государыней за то, что она каждые пять минут углублялась в воспоминания, неизменно начинавшиеся словами: «Когда покойная Государыня Императрица приезжала к нам в институт…» Речь свою Государыня постоянно пересыпала французскими фразами, и это, в соединении с валенками и деревенским платком, производило весьма странное впечатление.
— Ничего, ничего! Никогда не надо отчаиваться! Хуже, чем было, не будет, — бормотала в ответ оптимистка Панова, считавшая своей обязанностью поддерживать бодрость в маленьком отряде, как это делал когда-то ее муж в своем.
— Гражданочка, а гражданочка! — закудахтала в эту минуту крошечная старушка из местных жительниц, которая остановилась с двумя ведрами на коромысле против ворот гепеу, созерцая торжественный выход «соэ». — Ты, что ли, гражданочка, крестьян мутишь? Видать, из господ, а мне сын-партиец сказывал, что бывшие господа на саботаж, мол, сегодня подбивают и отравляют наши колодцы…
— Я, я, как же! Во всех бедствиях виновата я, — ответила Панова, с трудом волоча больные распухшие ноги. — Софья Олеговна, агу! Самое страшное уже позади, — и, подхватив под живот худую, как скелет, кошку, перебежавшую ей дорогу, немедленно присоединила ее к «соэ».
Все пространство вокруг наполнилось медленно падающим снежным пухом.
Глава восемнадцатая
Надежда Спиридоновна наконец устроилась более или менее сносно: на деньги, высланные Микой за продажу гравюр, она поставила в своей комнате печурку, а на те, что получила за продажу каракулевого сака, вставила вторые рамы и запаслась дровами.
Тимочка был здоров и тоже очень доволен печкой; клопов и тараканов в этой избе не было (в противоположность предыдущей, из которой они бежали), мужчин тоже, к счастью, не было! Хозяйка попалась женщина тихая, честная и аккуратная; она мыла Надежде Спиридоновне пол по субботам и безотказно подавала ей утреннее молоко. Картошка и керосин у Надежды Спиридоновны были заготовлены на всю зиму; длинные нити хорошеньких боровичков, собственноручно собранных в ближайшем лесу, висели около печки рядом с такими же нитями луковиц; порядочная сумма денег осталась еще нетронутой. Таким образом, предстоящая зима Надежду Спиридоновну не слишком пугала, и она уже начала надеяться, что мытарства ее кончились… И вдруг — неожиданное осложнение!..
В этот злополучный день она вышла прикупить себе около булочной хлеба не раньше не позже, как за час до своего обеда; в Заречной слободе на перекрестке — там, где был сложен тес, — сидели на досках несколько женщин с котомками; одна из них, совсем еще юная, подняла в эту минуту голову…
«Какое одухотворенное лицо у этой девушки!.. Кого она мне напоминает? — подумала Надежда Спиридоновна, оборачиваясь, чтобы взглянуть еще раз на этот прозрачный лоб, длинные темные ресницы и иссиня-серые глаза, которые как будто бросали тени на нежные веки. — Ах, Боже мой! Да ведь это молодая жена Олега Дашкова — поручика Его Величества лейб-гвардии кавалергардского полка! Как она изменилась!..»
В первую минуту Надежда Спиридоновна обрадовалась встрече; ей представилось, что Ася приехала по поручению Нины и привезла ей денег, масла и сахару; поэтому, когда Ася бросилась к ней, она почти нежно обняла ее и поцеловала; тотчас, однако, выяснилось, что ситуация иная в корне: помощи ждут от нее, от Надежды Спиридоновны, и отказать немыслимо — все эти женщины в самом безвыходном положении, и все ее круга: фамилии, французские фразы и упоминания о Государыне Императрице не оставляли сомнений! Если бы ее окружили деревенские женщины, она, не церемонясь, разогнала бы их, но светский такт несчастной генеральши, эти деликатнейшие уверения и извинения, эти «Entre nous soit dit»[98]и «Vous avez raison, chére amie»[99]обезоружили старую деву. Она повела к себе завшивленных и голодных дам. Никогда еще в жизни человеколюбие Надежды Спиридоновны не поднималось до такого пика!